"Передайте в «Центр»" - читать интересную книгу автора (Вучетич Виктор)Глава IIIСибирцев поднялся с постели в пору отцветающих вишен. Сам, без посторонней помощи, тяжело опираясь на суковатую палку, сделал он первые шаги к выходу, к потемневшей от времени террасе и, шаркая, ступил на ее рассохшиеся половицы. Короткая боль кольнула меж лопаток и жарко плеснулась в груди. На миг качнулось в глазах, и он прикрыл их. А когда снова открыл, вдруг счастливо рассмеялся. Мир, заслоненный до сей поры плотными зарослями дикого винограда, опутавшего ставни окон, открылся перед ним всей своей глубиной. Значит, снова жизнь и весна вокруг, и это буйное цветение — не выдумка, не порождение отрывочных, обморочных видений, бог весть сколько времени преследовавших его. Когда-то огромный и ухоженный сад теперь одичал. Безнадзорный, расхристанный вишенник вздымал от порывов ветра снежно-розовые вихри своего кипения и швырял, рассеивал их по траве, кустам, бывшим клумбам, заглохшим аллеям и дорожкам. А поверх, и вокруг, и вдали, отовсюду, куда достигал взгляд, голубым и лиловым прибоем накатывалась сирень. Or свежего ли дыхания земли и сада или от другого чего-то кололо в горле, будто застрял там острый кусочек железа. Продолжая улыбаться, Сибирцев сделал два–три коротких шага и опустился в плетеное кресло-качалку, именно такую, какая была в его детстве — расшатанная и пахнущая старой пылью. Чуть наклоняясь вперед, Сибирцев качнул кресло, и оно заскрипело под ним, словно охнуло. И от этого плавного движения снова закружилась голова и все расплылось перед глазами. Сибирцев почувствовал, как мягкие пальцы бережно коснулись его спины и на плечи легло теплое и пушистое, легко окутало, прикрыло колени. Пахнуло неуловимым запахом духов. Мирно поскрипывало старое кресло. Сибирцев полной грудью, распрямляя плечи, вдыхал тягучий аромат цветущей сирени и вслушивался в окружающие звуки. Легкий кашель — это Маша. Она сидит сбоку, наверно, на ступеньках лестницы, ведущей в сад, и, положив подбородок на сомкнутые тонкие пальцы, ждет, когда Сибирцев посмотрит на нее. А вот грузные, до стона в половицах, шаги Елены Алексеевны, уходящей в дом. Крупная женщина, сохранившая черты поместной барыни, суровой и неприступной, с гордым профилем, обрамленным реденькими буклями… Пережила свой век, мыкается теперь вот с Машей да бывшей своей прислугой, когда-то симпатяшкой-горничной, а ныне — сварливой и неопрятной старухой. Ходит Елена Алексеевна важно, как императрица, а разговор — легкий, неторопливый — заводит о разоренном хозяйстве, об усадьбе, за которой нет присмотра, избегая при этом самого главного вопроса. Разве что голос вдруг выдаст, задрожит, когда вскользь упомянется в плавном течении беседы имя сына Яши. И она, и Маша — понимал Сибирцев — все ждали, чтобы он сам заговорил. Давно ждали. Но он молчал: сперва оттого, что действительно не мог говорить, ибо находился в тяжелом состоянии после ранения, а после никак не мог решиться переступить порог той слабой надежды, которой все еще жили эти женщины, жили, хотя наверняка чувствовали правду. Оттягивать разговор не имело смысла, однако не было сил и начать его. Так и жил Сибирцев в их семье, тщательно оберегаемый от боли, от посторонней жизни, от трудных своих воспоминаний. За время болезни он потерял счет дням. Уплыл март по большой воде. Большую воду Сибирцев помнил: шел со стариком на бандитский остров. Позвякивала склянка в докторском его саквояже. А потом этот Митька… Митенька Безобразов, в ладной своей офицерской шинели. Удивленный тон его: “Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист… Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики…” Однако подвела тогда рука бандита, хоть и мастерский был выстрел. Знал силу своего удара Сибирцев, и в положении Митьки, избитого, валяющегося в телеге, это был, конечно, лихой выстрел. Считай, на два пальца вбок, и гнить бы Сибирцеву в глубокой тележной колее. Подвела-таки рука, пославшая ему пулю в спину… А дальше только отрывки, и не воспоминаний даже, а каких-то бредовых видений. Бесконечная, в тряских колдобинах, дорога, заросшие морды дезертиров, противный до рвоты запах карболки и смрадный дух гноящихся ран у соседей по койкам, лысина Ильи Ныркова, славного и такого перепуганного мужика, и, наконец, снова тележный скрип и эта вот усадьба. Сколько же времени-то прошло в общей сложности?.. Месяц? Нет, побольше. Вон уж и сирень цветет вовсю, и дни на редкость жаркие. Так что, как ни считай, а к маю, по всему видать, подошло. Вот, браг, какие дела… Спросить, что ли, какое нынче число? Спросишь — ответят, да ведь подумают: совсем, знать, спятил мужик, коли все позабыл. Вот те черт! Ни численника нет, никаких тебе известий. Илья тоже хорош. Рад, наверное, что жив остался Сибирцев, сбагрил с плеч и нос не кажет. Отдыхай, поправляйся, мол, поживи в усадьбе, в раю цветущем. Рай-то он, может, и рай, да только от усадьбы осталось, одно название. Видел Сибирцев: дряхлость и ветхость сквозили изо всех щелей. Сердце щемило от этой опрятной и оттого еще более печальной бедности. В одном молодец Илья — сообразил продуктов подбросить, невозможно было глядеть в обтянутое, худое лицо Машеньки, на котором и жили разве что огромные серые глаза. И сама Елена Алексеевна, с отекшими от голода щеками, только теперь стала напоминать себя прежнюю, как она давеча заметила. Две недели полного покоя во все еще пахнущем смолистой сосной старом доме подняли Сибирцева на ноги. Он встал с постели, сделал первые осторожные шаги и вот, видишь, в сад выбрался, ах, красота-то какая! — Машенька… — Сибирцев увидел, как стало бледнеть ее лицо. Он чуть улыбнулся: — Принесите мне, пожалуйста, веточку сирени… Маленькую… Маша метнулась в сад и через минуту взлетела по ступеням обратно, неся в обеих руках пышную, в блестящей росе ветку, осторожно, словно ребенка, положила ее на колени Сибирцеву. Он поднес ветку к лицу и задохнулся от нахлынувшего аромата. Взглянул поверх на девушку, и ему показалось, что он уловил сходство между нею и братом Яшей, каким он помнил его уже смутно. Тот же высокий лоб, заметно выступающие желваки на скулах, полные, резко очерченные губы и упрямый подбородок. И вместе с тем неуловимо нежная округленность линий. А глаза?.. Какие они были у Яши? Тоже серые?.. Уже не помнил Сибирцев. Там, в колчаковском тылу, при штабе атамана Семенова, где он служил вплоть до апреля двадцатого года, не до цвета глаз было, чтобы запоминать и думать об этом. — А у нас, Машенька, — глухо сказал он, — сирени не было… Может, и была, да там, наверно, она пахла по-другому. Нет, не помню, была или нет. — Михаил Александрович! — девушка порывисто шагнула к нему. — Скажите, я ведь знаю, я догадываюсь… Это все правда? Все-все?.. Глядя в упор в ее расплывающиеся глаза, Сибирцев медленно утвердительно кивнул. Маша упала лицом в его колени, в сирень, и застыла. Потом подняла мокрое от росы лицо и прошептала: — И вы там были? И все знаете? Помедлив, он снова кивнул. — И ничего не могли сделать? — слезы полились из ее глаз. Сибирцев отрицательно качнул головой. Маша резко вскочила и исчезла в саду. Сибирцев опустил голову и сидел так, перебирая пальцами сиреневую гроздь. Машинально отметил, что края цветков словно обгорели, обуглились. “Значит, уже и сирень отцветает”, — посторонне подумал он. В доме было тихо. Время текло почти осязаемо, и в его течении слышалось что-то обреченное, трагическое, отмеряемое потрескиванием половиц, шорохом кустов за террасой, медленным хрустом Присыпанной песком дорожки. Она вернулась. Как прежде, присела на верхнюю ступеньку и сказала негромко, не глядя на Сибирцева: — Простите, я понимаю… Я поняла, что вы были там, и если бы могли что-то сделать, то сделали бы. Простите меня… Я очень любила Яшу. Он ведь моложе меня… на целый год… — Она помолчала и добавила тем же ровным голосом: — А вам могло грозить подобное? Сибирцев пожал плечами и ничего не ответил. — Вы расскажете мне? — Видите ли, Машенька, — Сибирцев заговорил медленно и негромко, как бы рассуждая сам с собой, — никто из нас не принадлежал… и не принадлежит себе. У нас не могло быть нервов и… — он неопределенно качнул поднятой ладонью, — всего этого… Одним словом, речь не о нас. О деле. Было дело. И только оно. Понимаете, Машенька, случается, слово какое вырвется, взгляд, скажем, или жест не тот — и все, что строили гигантским трудом не одного, а многих людей, вдруг рушится. И погребает под собой сотни, тысячи жертв… Одно только слово. Вот какие, брат, дела. Поэтому рассказать… не могу. Машенька… А Яша? Он должен был стать настоящим мужчиной… — А эти часы, которые вы… нам привезли? Они еще папиными были. — Это все, что я мог сделать, — ответил Сибирцев. — Все, что мог. Хотя делать это, возможно, не следовало… И вы, Машенька, немедленно забудьте все, что я вам сказал. — Я поняла… Михаил Александрович, а как же мама? Она тоже про Яшу догадывается. Но верит. Пусть верит… Не помочь ли вам в чем-нибудь? Снова увидел ее глаза Сибирцев, и у него перехватило дыхание, столько было в них муки. — Машенька, милая… — голос сорвался, и Сибирцев закрыл лицо руками. Разве найдутся слова против ее горя?.. Яшу Сивачева взяли неожиданно. Где-то был промах, но точной причины так и не смог узнать Сибирцев. Он был знаком с Яковом, как, впрочем, со многими, кто постоянно вертелся при штабе атамана. Чем-то уже давно приглянулся Сибирцеву этот совсем юный офицер, носивший погоны подпоручика скорее всего по чьей-нибудь прихоти, нежели за собственные заслуги… Однако был он симпатичен Сибирцеву. Возможно, тем, что напоминал ему самого себя, начинающего прозревать на недавней германской войне. Казался Сивачев таким же горячим и искренним, но, в силу сложившихся обстоятельств, еще не нашедшим ни себя, ни своей правды. Интерес к Якову возрос многократно, когда Сибирцев узнал, что он работает в шифровальном отделе. Ряд удачно выстроенных обстоятельств позволил одному из сослуживцев Якова сделать тому предложение переселиться из штабного вагона, стоящего среди многих других на запасных путях станции Маньчжурия, в довольно приличный, хотя и скромный, домик железнодорожного машиниста, находившийся неподалеку от станции. Машинист Федорчук пользовался уважением и деповского и станционного начальства ввиду своей деловитости, основательности поступков и безотказности по службе. Но, помимо всего прочего, был он и отцом весьма симпатичной девицы, подвизавшейся по швейной части. Поэтому ни у кого не вызвало удивления, что Сивачев скоро переселился в домик пожилого машиниста, все знали, что с жильем для офицеров было туго, и на подобные мелкие нарушения начальство смотрело сквозь пальцы. Многие офицеры пышно разросшегося атаманского штаба квартировали, где могли. Это уж ближе к апрелю двадцатого, после ряда провалов крупных семеновских операций, пришлось им, матерясь, но подчиняясь строжайшему приказу, возвращаться в тесные свои купе воняющих карболкой вагонов. Опытный подпольщик и добрый дядька, Федорчук узнал некоторые подробности биографии Сивачева, о его сестре и матери, живущих где-то в Моршанском уезде, в Центральной России, которых Яков не видел более двух лет. Понимая состояние молодого офицера, чья вера в чистоту “белого движения”, как любили в ту пору высокопарно выражаться, была уже основательно поколеблена, ибо ничто не могло бы ее скомпрометировать в такой степени, в какой это сделали проходящие через Якова документы, он сумел найти путь к сердцу Сивачева. Началось все с небольшой “услуги” по части движения воинских поездов, тем более что такого рода “тайна”, если смотреть на это дело серьезно, никакой особой тайной среди штабных болтунов не являлась. Так, одна видимость тайны. Сибирцев полагал, что молодому и общительному офицеру лишние деньги вовсе не помешают. Но Сивачев совершенно неожиданно отказался от денег, предложенных ему Федорчуком, и уже по собственной инициативе познакомил его с копиями некоторых документов, имеющих действительную ценность. Что здесь больше сыграло роль — собственное прозрение или благосклонное внимание Федорчуковой дочери — было еще неясно. Однако Сибирцев с Михеевым решили, что пришла пора умело, хотя и исподволь, направлять поступки Сивачева. До самого февраля двадцатого года Сибирцев тщательно руководил действиями Якова, не вступая с ним в контакт, но и не избегая встреч в штабе. Яков действовал смело, чересчур смело, как уже теперь, задним умом, понимал Сибирцев. Может быть, на него влияла острота ситуации, игра в опасность, может быть, собственная неустоявшаяся, неокрепшая жажда настоящего дела, кто теперь знает. Но Яков сорвался. Скорее всего, на какой-нибудь фальшивке, — семеновские провокаторы были большие мастера по этой части. В штабе никто толком не знал о причине исчезновения шифровальщика. Но интуиция подсказала Сибирцеву, что случилось чрезвычайное и в его распоряжении считанные минуты. Рабочие депо — товарищи Федорчука — успели спрятать дочку машиниста, но самого предупредить не смогли, его взяла прямо в рейсе семеновская контрразведка. Сибирцеву была хорошо знакома эта организация — бывшие сыщики и жандармы, озлобленные авантюристы, развратники, изощренные насильники, — грязные отбросы развалившейся царской охранки, не моргнув глазом отсылавшие людей на виселицу, ради любой денежной или иной награды. Но черное дело свое они знали: мертвый не мог бы не заговорить в их руках. Немедленно ушел к партизанам связник Сибирцева и Федорчука. Но знал Сибирцев, что опасность слишком велика, ибо, коли уж взялась копать контрразведка, она может докопаться и до него, какими бы мизерными, ничтожными ни казались его связи с арестованными. Надо было уходить и ему, но он медлил. Посоветовавшись с Михеевым, сообщили о провале в Центр, а затем затаились, прервав всякие контакты. И вот тут стал Сибирцев замечать, что начали его негласно проверять. Его отстранили от разработки крупной карательной операции против Тунгузского партизанского отряда, успешно действовавшего на правобережье Амура. Коли уж такая операция намечалась, — о ней довольно прозрачно намекали в штабе, но о том, что она должна начаться в ближайшее время, Сибирцев знал из источников Сивачева — он просто обязан был участвовать в ее разработке. Таков был заведенный порядок, и в этом заключалась его штабная работа. Однако интерес в штабе к этой операции неожиданно пропал, или, видимо, кто-то ожидал от Сибирцева большей заинтересованности, более решительных действий. Несколько раз назойливо, но якобы случайно забывали убрать в сейф секретные приказы, от которых опытный человек за версту почует запах фальшивки. Сибирцев не реагировал. Он ждал. “Кого мог знать Сивачев? — мучительно размышлял в те дни Сибирцев. — Только Федорчука. А что он мог выдать, если бы не выдержал пыток? Только то, что сам добывал в своем отделе”. Все замыкалось на Федорчуке. И все зависело теперь только от пожилого машиниста. Что же происходило с арестованными, никто определенно не знал и не мог толком ответить, почему Сивачевым заинтересовалась контрразведка. А сами чины этого малопочтенного заведения, как заметил кто-то из штабных остряков, в предвкушении раскрытия крупного и, разумеется, государственного — уж ничуть не меньше! — заговора приняли вдохновенный вид и на все расспросы таинственно помахивали своими провокаторскими головами. Так и ходил по острию клинка поручик Сибирцев, в погонах с желтым кантом и тремя звездочками, пожалованными ему не так давно “за особые заслуги” полковником Скипетровым, правой рукой самого Григория Михайловича Семенова. Было дело, спас Сибирцев полковника от каталажки, грозившей тому за учиненное буйство со стрельбой в харбинском кабаке. Вообще-то Скипетров обещал “Георгия”, но хватило только на поручика, тем более что это ему ничего не стоило. Был тогда уже Сибирцев подпоручиком, стал поручиком. Возможно, думал он, именно эти новоиспеченные звездочки да откровенная симпатия Скипетрова сдерживали пока не в меру ретивого ротмистра Кунгурова, в чьих руках, по его сведениям, находились Федорчук и Яша Сивачев. Этот Кунгуров, знакомство с которым вряд ли кто посчитал бы за честь, был весьма любопытным типом. Златоуст бывшей харбинской охранки, отъявленный насильник даже среди видавших виды семеновских живодеров, однажды заявил, что в охранной деятельности нужно, чтобы чистые головы — намек на свою — руководили грязными руками и сдерживали преступные похоти этих грязных рук. Но теперь чистых голов, за редким исключением, — скорбный вздох! — уже не осталось. Верхи контрразведки захватили выскочки и авантюристы, развращенные неограниченными возможностями, которые дала им современная неурядица. Нужен был Сибирцеву Кунгуров. И так случилось, что в один из промозглых февральских вечеров собралась небольшая компания в тесном кабинете харбинского “Континенталя” за казацким штосом. Поводом был приезд Скипетрова, месяц назад удравшего из Владивостока, как только туда вошли партизаны и большевики. Он и держал банк. Его знакомство с Кунгуровым позволило пригласить и контрразведчика. Электричества не было: бастовали рабочие электростанции. Их порубили казаки, нагнали солдат, но дело что-то не ладилось. Поэтому сидели при свечах, и оттого по стенам метались причудливые тени, да поблескивала батарея бутылок на буфете. Кунгуров нервничал, дергал прыщеватыми щеками и перекатывал из угла в угол рта изжеванный мундштук папиросы, сыпля пепел себе на расстегнутую грудь, обшлага мундира и зеленое сукно стола. Было также несколько офицеров, но тех интересовало исключительно содержимое Васькиного буфета. Там они и толклись, нещадно дымя гаванскими сигаретами. Бессменный скипетровский адъютант — сукин сын Васька — иначе его и не звали — откупоривал шампанское и строил рожи за спиной Кунгурова, ловко копируя его и веселя Скипетрова и всех остальных. Кунгуров делал крупные ставки, но карта не шла. Сибирцев поначалу не зарывался, ставил по маленькой, проигрывал, выигрывал, оставаясь, в общем, при своих. Четвертым за карточным столом сидел штафирка Семен Аполлинарьевич Жердев, бывший редактор харбинского “Курьера”, черт-те как и на чем сумевший сколотить приличное состояние, либерал и кутила. Только последнее качество и сближало его со Скипетровым, ибо тот на дух не принимал либералов и прочих вонючек. Известность Семен Аполлинарьевич приобрел еще в восемнадцатом, в дни колчаковского переворота в Омске, когда выступил с едкой и злой статьей “Что делать с Колчаком?” “Граждане! — писал он. — Теперь тяжелый политический момент, и не таким грязным и больным людям, как адмиралу Колчаку, быть нашим верховным правителем… Долой его! Сам Колчак — это олицетворение честолюбия — добровольно не уйдет, нужно его убрать… Помните, граждане, что с появлением у власти Колчака большевизм уже поднимает голову…” И все в таком духе. Статья оказалась как нельзя кстати. Буквально накануне Колчак издал приказ о смещении Семенова с должности атамана Забайкальского казачьего войска за то, что тот отказался признать вице-адмирала “верховным правителем России” и, сидя в Чите, прервал железнодорожную, телефонную и телеграфную связь Омска с Владивостоком. На имя Колчака поступила телеграмма из Читы, от начальника Забайкальской железной дороги, о том, что работы остановлены, ибо по приказу Семенова все рабочие перепороты и не в состоянии выйти на работу. “Верховного правителя” умоляли “оградить”, так как это отражается на продуктивности работ. Колчак встал в позу. Семенова тут же поддержали японцы. В дело вмешался глава французской миссии в Сибири генерал Морис Жанен и кое-как примирил “верховного” с японцами. Однако обозленный Семенов категорически отказался вообще вести какие-либо переговоры с Колчаком, хотя связь приказал восстановить. Так что статья Жердева, с точки зрения атамана, била в самое что ни на есть яблочко. Александр Васильевич Колчак говаривал: “Я бываю сдержан, но в некоторых случаях я взрываюсь…” Это был как раз тот самый случай: вице-адмирал жаждал крови. Атаман же, Григорий Михайлович, ухмылялся и крутил вислый бурятский ус, а вскоре пригласил Жердева к себе и милостиво с ним беседовал. После этого “Курьер” разразился серией статей, где “обер-хунхуз” Семенов представал божьим агнцем и истинно российским патриотом. Долго обсуждали потом, во что обошлась эта поездка семеновской кассе. Сошлись на том, что касса особо не пострадала: к тому времени атаман “зарабатывал” до двух миллионов в день. Но, видимо, именно тогда сумел заложить основу и своего будущего находчивый Семен Аполлинарьевич. Итак, шла игра. Жердев попробовал ввернуть “керенки”, но Скипетров, распушив седые усы и побагровев, решительно и молча смахнул их со стола. Пришлось вытащить “катьки” — сотенные. Припечатав жирной короткопалой ладонью толстую груду купюр в банке, Скипетров стал сдавать карты. Сибирцев искоса наблюдал за Кунгуровым, за нервными движениями его рук и понимал, что тому приходилось туго. По всему видать, крепко он влип. Но остановиться и выйти из игры мешал азарт. В банке было уже тысяч под тридцать. Проиграв очередную ставку, Жердев достал из заднего кармана брюк пачку долларов, перетянутую аптечной резинкой. — А валюту берете, господа? — ехидно спросил он Скипетрова. Не мог, знать, простить ему выходки с “керенками”. — По курсу, Семен Аполлинарьевич, сделайте одолжение, — пробасил Скипетров. — Такие деньги, господа, сами к руке льнут. Ишь ты, шельмы! — Он развернул новенькие американские ассигнации веером, словно карты, ловко сложил их и аккуратно кинул поверх “катек”. — Ах, шельмы, таку их! А то что ни день, господа, жди какой-нибудь конфузии. Мало нам своей твердой, российской, подавай иены паршивые. Я слыхал, Антон Иваныч на Дону какие-то “колокольчики” удумал. Наш теперь как черт на горячем шомполе крутится, свою валюту сочиняет, а хрен в ней, в этой валюте! Нет, господа, молодцы шельмы-американцы. Видит бог, молодцы. — Россию теперь, господин полковник, — заметил Жердев, — никакой валютой не спасешь! Поумнели-с. — Это как вас прикажете понимать? — возмутился Скипетров. — А вот так-с. Мы, доложу я вам, нагайкой не поигрываем да шашечкой над головой православных не крутим. Но далеко видим со своей колокольни. Кончилась для нас Россия-матушка. В паршивом, как вы изволили выразиться, Китае сидим. Японские иены подсчитываем. А уж давно, ох как давно, пора на доллары переходить, на доллары. За ними — будущее. Наше, во всяком случае. Вот и вы, господин полковник, так считаете. Пока вы рассуждали да мечтали о мести, мир изменился. И вы крупно опоздали. Ищите себе теперь другие пути для самоутверждения. Если найдете, конечно. — Брехня! — Скипетров стукнул кулаком по столу. — Россия ждет нас. Это все вы, либералы, продаете направо и налево! Ни стыда, ни веры… — Как же, как же! Понимаю вашу горячность, господин полковник, и даже, видит бог, глубоко вам сочувствую. Но вот, позвольте, господа, был у меня проездом год назад, прошу заметить, господин… впрочем, не имеет значения. Друг и приятель светлой памяти Александра Васильевича. Так вот, сказал он… позвольте на память, господа. Когда розовые оптимисты начинают говорить, что народ молится, чтобы мы вернулись, я возражаю, что не верю в существование таких лошадей, которые сами бы просили, чтобы их заложили в старые, ненавистные, до костей протершие хомуты… Каково-с? Офицеры захохотали: “Едко, мать его перетак!..”, а Скипетров вскочил, отшвырнув ногой стул, и рассыпал колоду по полу. — К черту! Если бы я не знал вас, господин Жердев… — Да полноте, полковник, — скривился Кунгуров. — Это все вы, ротмистр, — продолжал орать Скипетров, — с вашими филерами погаными. — Филеры, возможно, и поганые, — засмеялся Сибирцев, — но ротмистр тут при чем, господин полковник? — А-а, — Скипетров начал остывать. — Бог с вами, полковник, — отмахнулся Кунгуров, — оставьте спор. Сдавайте-ка лучше карту. Ставлю на девятку пик. Васька подал новую колоду, и Скипетров, отдуваясь, стал с треском ее распечатывать. Выпил единым махом бокал шампанского, поднесенный Васькой, громко икнул и плюнул на пол. Сибирцев заметил, что, всякий раз доставая деньги, Кунгуров вынимал из нагрудного кармана серебряную луковицу часов и щелкал крышкой, словно его подгоняло время. Теперь же он положил их сбоку и, потянувшись за картой, как бы невзначай, сдвинул часы локтем в сторону Сибирцева. Колеблющиеся язычки свечей вспыхнули в серебряной крышке, пробежали по змейке цепочки, и Сибирцев замер. Это были часы Сивачева. Он узнал его серебряный “Мозер” с брелоком-якорем. Сивачев имел привычку при разговоре постоянно крутить эту цепочку на пальце, поигрывая якорьком. Кунгуров метнул исподлобья острый взгляд, но встретил равнодушные глаза Сибирцева. Продолжая глядеть на Сибирцева, Кунгуров откинулся на спинку стула и небрежно швырнул деньги на стол. — Все, господа, баста! — хрипло сказал он. — Что, ротмистр, профиршпилился в пух и прах? — обрадовался Скипетров. — Баста, господа, — Кунгуров нервно рассмеялся. — Все спустил. Как в лучшие времена… Впрочем, если вы не сомневаетесь, могу… — На мелок не играю, — отрезал Скипетров. — Ставь часы! — он ткнул в луковицу пальцем, с широким и плоским, почти квадратным ногтем. Такие ногти, вспомнил где-то читанное Сибирцев, бывают у палачей и наемных убийц. — Часы? — задумчиво повторил Кунгуров. Он взял “Мозер” в ладонь, пропустив качающуюся цепочку с якорьком между пальцами, долго рассматривал его, словно бы прощаясь с дорогой ему реликвией, а затем, криво усмехнувшись, примял им груду ассигнаций. — На что потянут, господа? — спросил он. — Пятьсот, — отрезал Скипетров, рассматривая “Мозер”. — Остальное утром, согласны? Тогда — ва-банк! — А, черт с тобой, поверим, — у Скипетрова заблестели маленькие поросячьи глазки. — Твоя карта? Сибирцев поднялся и отошел к буфету, чтобы выпить шампанского. Офицеры, напротив, сгрудились у стола. Повисла пауза. Потом раздался утробный вскрик, будто в живот воткнул нож, и следом раскатистый, громовой хохот Скипетрова… Все разом загомонили, задвигались. — Ага! — Скипетров хлопал ладонями по столу. — Не ходи ва-банк, не ходи! Встал бледный Кунгуров, снова сел. — Что ж, — выдавил он из себя. — Считайте. Долг чести. Утром, господа… Скипетров, бормоча под нос, считал деньги в банке. — Ого, — наконец изрек он, — ежли американцев по курсу, за полсотни тысяч перевалило, господа. Учти, Кунгуров… Ну, Жердев, в штаны не наклал? Берешь карту? — Сибирцев! Мишель, ваша очередь, — вместо ответа крикнул Жердев. Сибирцев подошел к столу, сел, взглянул на Кунгурова, на Скипетрова. Азарт погас в глазах ротмистра, и они словно подернулись дымчатой пленкой. А на щеках, как струпья, темнели багровые пятна. Скипетров с победоносным видом ерзал на стуле. — Ну, господа, — медленно, как бы в раздумье, процедил Сибирцев, — говорят, трусы в карты не играют. Ва-банк, господа. Дама треф. — Проще было бы не лезть на рожон, даже проиграть небольшую ставку и тем самым войти в хоть какое-то расположение к Кунгурову, но на ассигнациях лежал Яшин “Мозер”. — Да, ва-банк, господа, — повторил мрачно Сибирцев… — Дьявол! — взревел Скипетров, выкидывая Сибирцеву трефовую даму, и снова отшвырнул стул. Сибирцева била дрожь, которая со стороны вполне сходила за картежный азарт, столь понятный всякому настоящему игроку. Тускло наблюдал Кунгуров, как Сибирцев подрагивающими пальцами сгребал ассигнации и совал их в карманы, не считая, как небрежно сунул в брючный карман серебряную реликвию. — Ну-с, Мишель, — Сибирцева обступили офицеры, — так дело не пойдет. С тебя, с тебя… — Господа! — воскликнул Сибирцев. — О чем речь? Куда прикажете подать? Сюда или в зал спустимся? — В зал, в зал, какой разговор! Эй, Васька, распорядись! И чтоб там — ни-ни! — Скипетров взял роль хозяина на себя. — А ты, Кунгуров, не тушуйся, ты теперь его должник. — Ах, бросьте, полковник, — поморщился Сибирцев. — Какие, право, пустяки. Не будем мелочными, господа! Прошу вниз. Господин ротмистр? — Мы завтра встретимся, Мишель, — негромко сказал Кунгуров, беря Сибирцева под локоть. — Позвольте я вас буду называть запросто, как все, Мишель? — Разумеется, но я могу подождать, учтите это. Мне не к спеху, господин ротмистр. — Николя, с вашего разрешения. — Отлично, Николя. А сейчас вы — мой гость. Вперед, господа! Покажем штафиркам, кто мы есть! Вперед, Николя! — и обнял его за плечи. Сославшись на недомогание, которое, впрочем, Елена Алексеевна сочла за последствия голода, Маша ушла в свою комнатку на мансарде и там, наверно, прилегла. Сибирцеву было понятно ее состояние, но он — увы! — ничем не мог ей помочь. Только время, время… Из села донесся веселый перезвон церковных колоколов, и тут же торопливо, словно отпихивая локтями кого-то невидимого, серой мышью прошебаршила по лестнице в сад бывшая горничная. Сибирцев, сощурившись, поглядел ей вслед. Никакого иного чувства, кроме брезгливой неприязни, не вызывала у него эта старуха, суетливая и неопрятная. Подставляя солнечным лучам лицо и открытую грудь, Сибирцев смолил помаленьку тонкие самокрутки даже не потому, что хотелось курить, а больше по привычке. Маша не появлялась, и спросить о ней у Елены Алексеевны было отчего-то неловко. Начало припекать солнце. В доме по-прежнему было тихо, только потрескивали половицы да мерно поскрипывала качалка. Захотелось холодной родниковой воды. Сибирцев решил было позвать, но вдруг спохватился: совсем очумел, малый! Нет, брат, пора тебе менять режим. Все. Никаких снисхождений. Палка есть - начинай ходить, начинай двигаться. Пора действовать… Что рана проклятая ноет, наплевать. Долго еще будет ныть. Надо Ныркову срочным образом весточку послать, чтоб приехал, забрал. Там, в Козлове или в Тамбове, врач на крайний случай всегда найдется. Беды большой нет, если и откроется дырка в спине, залатают за милую душу. Да… Только как послать?.. Смешно, эти милые дамы глаз с пего не спускают, каждое движение сторожат, жди, пошлют они в Козлов нарочного, как же… Тоже ведь вот забота: что станется здесь, когда он уедет? Они ж обе — и Маша, и ее мать — на ладан дышат, еле отошли за последнее время. Ни хозяйства у них, ни другой какой-нибудь сносной перспективы, одни осколки. Как помочь-то, чем? Теперь их так и не бросишь, не уедешь, все оставив за первым же поворотом. Идиотская ситуация… И что в мире делается — неизвестно. Ни газет, ни слухов. Окружили стеной, супчик с ложечки, сирень еще эта, будь она неладна. Прямо одно расстройство. По-стариковски кряхтя, Сибирцев выбрался из качалки и, опираясь на палку, побрел в дом. За время болезни он как-то не удосужился узнать расположение комнат. Он вообще не мог представить: велик ли этот дом. Комната, в которую он вошел, была большой, со стрельчатыми окнами, полуприкрытыми снаружи щелястыми ставнями. Здесь царил сумрак оттого, что и стены были темными, и солнце сюда заглядывало, по всей вероятности, во второй половине дня. Такие комнаты в барских домах называли залой. Дверь справа была приоткрыта, там, за ней, и вовсе густилась темнота. Где-то за той темнотой раздавались приглушенные стуки и железное звяканье. Винтовая деревянная лестница с резными балясинами вела наверх, скорее всего там и находилась Машина комната. Сибирцев оглядел небогатое убранство: широкий стол с витыми ножками, несколько венских стульев с гнутыми спинками, огромный, в полстены пустой буфет. Обогнул стол, чтобы подойти к окну, и вздрогнул: из темного проема между окон на него глянул незнакомый обросший мужик, длинный и нескладный, стриженный почему-то ежиком и весь странно расплывчатый. Через мгновение Сибирцев сообразил, что смотрит в зеркало. Он подошел поближе, потрогал резную, мореного дуба раму, стекло. Оно показалось пыльным. Нет, это амальгама стала мутной от долгой жизни. Уставился в собственное отражение. Хорош, ничего не скажешь: глаза провалились, как у покойника. Ну, ладно, этот ежик — еще куда ни шло, но борода… Рыжая, клочковатая. И не борода, а нечто вроде того расхристанного кустарника. Что ж это он так-то? Ну и рожа, ночью увидишь — испугаешься… Сзади послышались тяжелые, стонущие скрипы. Сибирцев обернулся и увидел Елену Алексеевну. — Что вы, Михаил Александрович? — тревожно спросила она. — Разве вам можно столько-то ходить? В постель, в постель, и никаких возражений… Или на солнышко. Оно, милое, всех лечит. — Елена Алексеевна, — виновато заговорил Сибирцев, стараясь прикрыть лицо ладонью, — не найдется ли у вас водички погорячей? Он уже забыл о том, что мечтал о ледяной, родниковой. — Случилось что? — забеспокоилась хозяйка. — Да вот… — замялся Сибирцев. — Дело есть маленькое. Уж вы извините. — Есть, есть, отчего же. Сейчас принесу. Идите прилягте. Сибирцев вернулся к себе, достал из-под кровати вещмешок, развязал его и добыл небольшой полотняный сверток: в чистой портянке он хранил опасную бритву с костяной ручкой и — ставший каменным — маленький серый обмылок. Открыл бритву, попробовал на ногте и стал править ее на широком своем ремне. За этим занятием и застала его Елена Алексеевна Она вплыла в дверь, держа в руке чайник, и, увидев, чем занимается Сибирцев, вздохнула и улыбнулась. — Ну вот, и слава богу. Значит, на поправку пошло. Раз мужчина взялся красоту наводить, считай, все у него в порядке… Ох, да что ж это я? Вам же прибор нужен. Сию минуту… Она поставила чайник на пол и ушла в залу. И тотчас услышал Сибирцев, как на разные голоса запели-застонали отворяемые дверцы и створки буфета, ну прямо как у гоголевских старосветских помещиков, разнося по всему дому застарелые странные запахи не то выветренного нафталина, не то каких-то сладковатых сушеных трав… Или, может быть, так пахла лежалая одежда прабабушек, хранившаяся, за неимением другой мебели, на буфетных полках, одежда, впитавшая в себя воспоминания о модных в прошлом веке парижских духах, а теперь проданная за бесценок в том же селе. Елена Алексеевна вернулась, неся потускневший бритвенный прибор: тарелку и стаканчик со стершейся латунью. — Вот, — протянула Сибирцеву, — мужа моего, Григория Николаевича, земля ему пухом. — Она вздохнула, поглядев в тарелку, словно в зеркало… — Сколько лет, а все еще как новая… Да вы к зеркалу подойдите, там видно. А я пойду, не стану вам мешать… Ах, уж эти мне мужчины! — Она улыбнулась и кокетливо погрозила пальцем. — Брейтесь на здоровье. Сейчас обед принесу… Закончив довольно мучительный процесс бритья, Сибирцев провел ладонью по щекам: другой разговор. А то и впрямь бандит с большой дороги. Плохо дело, Сибирцев, коли ты за собой следить перестал. Совсем, брат, плохи твои дела. Раскис, успокоился… Появилась Елена Алексеевна с полной тарелкой густого щавелевого супа, приправленного тушенкой. Хотела было уложить Сибирцева в постель, но он упрямо выбрался на террасу и отодвинул качалку с солнцепека в угол, в тень. Пока он с трудом глотал кислую, порядком надоевшую травяную кашу, Елена Алексеевна, испуганно округлив глаза, все порывалась открыть ему свою очередную и, разумеется, страшную тайну. Она и дверь в комнату прикрыла, и заглянула через перила в сад, нет ли кого. Наконец, когда Сибирцев отставил тарелку, придвинулась к нему на стуле и зашептала: — Михаил Александрович, только, ради бога, тише… Там, на кухне, сидит человек. Из Совета, сказал. Вас хочет видеть. Но я ответила, что вы обедаете, а потом будете отдыхать, пойду узнаю, сможете ли принять… Я должна вам еще сказать… — она придвинулась почти вплотную. — Сегодня Дуняшка была в церкви… — Это горничная, что ли, ваша? — Какая горничная? Дуняшка-то? Что вы, она живет так, из милости. А служит при церкви, свечами торгует, ладанками, крестиками… Так вот слыхала она, что батюшка наш, отец Павел, возгласил сегодня с амвона, будто грядет сюда сила великая и быть повсеместно пожарам и гореть в их огне антихристу. Мужику от этой силы будет избавление, а большевикам и комиссарам — геенна огненная. А? — Так и заявил? — усмехнулся Сибирцев. — Господи, вы смеетесь! — А что она за сила, не изрекал ваш батюшка? Антонов там или еще кто? — Ох, не могу сказать, Михаил Александрович, но… я очень боюсь за Машу. Ведь если они… — Кто они, Елена Алексеевна? — Ну как же, эти, которых сила великая. И грядет сюда… — Грядет она или нет, еще неизвестно. А вот лежать тут у вас без дела мне действительно ни к чему. Это верно. Так что там за человек из Совета? Сидит он еще или ушел? — Сидит. И мрачный весь такой, строгий. — Пригласите его, пожалуйста, сюда. — Может быть, в комнаты? — Нет, здесь лучше… Простите, Елена Алексеевна, еще один вопрос: банды сюда не заглядывали? Я имею в виду село, вашу усадьбу. — Господь миловал. Слава богу, не бывало у нас бандитов. Да и какой им от нас прок? Я — старуха. Машу жалко — слабенькая она. — Елена Алексеевна всхлипнула и перекрестилась. — Пойду, позову… Гость оказался человеком рослым и худым, под стать Сибирцеву. Были на нем залатанная тужурка, расстегнутая косоворотка и простые брюки с обмотками и грубыми солдатскими ботинками. В широкой ладони он мял кожаную фуражку. Снял, видно, с головы, проходя через комнаты и уважая хозяев. Сибирцев слегка привстал и жестом указал вошедшему на стул. Гость кивнул, основательно уселся, расставив колени и положив фуражку на край стола. Елена Алексеевна быстро взглянула на Сибирцева и, приняв неприступный вид, величественно удалилась. Сибирцев едва сдержал улыбку. Гость, проследив за его взглядом, обернулся, проводил глазами хозяйку и с веселой укоризной покачал головой. И сразу что-то в нем проявилось простецкое, мужицкое такое, симпатичное. Но когда он поднял глаза, Сибирцев увидел, что они внимательны и холодны. — Ну-с, слушаю вас, извините, не знаю вашего имени-отчества, — учтиво сказал Сибирцев. — Офицер? — строго спросил гость. — Бывший. — Документик какой имеется? — Имеется, однако с кем имею честь? — Взглянуть бы хотелось на документик, — продолжал настаивать гость. Голос его построжел. — Это не уйдет. Меня зовут Михаилом Александровичем. А вы кто? — Сибирцев требовательно посмотрел на гостя. Тот вроде бы слегка смутился. — Баулин. Комиссар продотряда. — Ну вот и отлично. Москвич? — Питерские мы тут. — Металлист? — улыбнулся Сибирцев. — Откуда знаете? — Руки, — кивнул Сибирцев. Баулин взглянул на свои широкие темные ладони и гоже улыбнулся. — А документ я вам покажу, товарищ Баулин. Вы прямо из Центра или в Тамбове были, Козлове? — Как же, были и в Тамбове, и в Козлове. — Ныркова встречали? — Это Илью-то Ивановича? Знаю. — Хорошо. Давно видели? — Зимой еще. Мы тут в округе с зимы, хлебом занимаемся… Ну вот что, не знаю, как вас все-таки — товарищ или ваше благородие, одним словом, Михаил Александрович, я сюда не разговоры разговаривать пришел. Скажу напрямик. Есть сведения, что в этой бывшей — а может, и не бывшей — барской усадьбе скрывается раненый офицер. Это вы будете? Отвечайте четко и ясно. — Отвечу. Только видишь ли, товарищ Баулин, не знаю я тебя. Вообще-то, ты мог бы обо мне справиться у Ныркова, это ежели время у тебя есть. А коли нету, придется нам самим знакомиться. Покажи-ко свой мандат. Баулин несколько даже оторопел. Долго смотрел на Сибирцева, потом нерешительно полез за пазуху и достал сложенную вчетверо бумагу, развернул и ладонью жестко припечатал ее к столу. Сибирцев взял мандат, внимательно прочитал его, сложил и вернул Баулину. — Извини, товарищ Баулин, но этот разговор, я тебя должен сразу предупредить, сугубо между нами. Слухи могут быть какими угодно, но истину здесь будут знать только ты да я. Ты — коммунист и понимаешь ответственность… Ладно, не буду томить. Понимаешь, брат, по одному моему документу ты меня должен немедленно в чека передать или к стенке поставить. А по другому, если мне потребуется, поступить в полное мое распоряжение. Вот я и думаю, какой тебе показать. Погоди маленько. Сибирцев пошел в свою комнату, достал из-под матраса старый бумажник и вынул из него свой мандат. Вернувшись, плотно прикрыл дверь и протянул мандат Баулину. Тот прочитал и удивленно взглянул на Сибирцева. — Феликс Эдмундович? — шепотом спросил он и вытер фуражкой пот со лба. Сибирцев кивнул и спрятал мандат обратно в бумажник, уселся в качалку. — Вот такие дела, товарищ Баулин. Тебя мне, как говорится, сам бог послал. — Вон оно что, — протянул Баулин. — А как же, товарищ Сибирцев, вы тут один? А если банды?.. Серьезная была рана? — Уже заживает… О том, кто я, здесь не знают. Я — товарищ их сына, -Сибирцев кивнул на дверь. — Брата Машиного, который погиб в прошлом году. Нахожусь на излечении после ранения. Вот и все. Ну, будет. Что слышно о бандах? Сижу тут, понимаешь, как на необитаемом острове. — Честно скажу, товарищ Сибирцев, плохи наши дела. Сушь стоит небывалая, отродясь такой не было. Апрель начался жарой, а сейчас и того похлеще. В Поволжье все повыгорело. По нашей губернии, особливо в южных уездах, считай, то же самое. Здесь-то маленько получше, но виды плохие. Понадеялись на озимые, да вон, видишь, горит все. Хоть бы капля дождя… — Была же вода, я помню, — заметил Сибирцев. — Весна дружная, вода большая. — Э-э, знаешь, как тут говорят? Обнадейчива весна, да обманчива. Уже поговаривают мужички, что подаваться надо им из этих мест. А куда? Где лучше? Везде плохо. Боюсь, как бы ситуация эта не нам, а Антонову пришлась на руку. Продналогом-то мы большую силу от него оторвали. Мужик, кажись, поверил в декрет, сообразил, что к чему. Но тут ведь и его понять надо. У бедняка, что тогда, что нынче — ни шиша. Ему нового урожая ждать надо. С семенами помогли, а что по осени будет? Середняк, справный мужик, тоже, считай, откачнулся от Антонова. Ему свое хозяйство подымать надо. Добавь сюда прощеные недели — это когда дезертир да силком загнанный мужик повалил от Антонова сдаваться, — тоже крепко ослабили. Эти нынче за нас. За Советскую власть. Но ведь и кулак, и явный бандит, и беляк недобитый — он тоже не спит. И неурожай, засуха ему первые помощники. Считать-то осенью придется. А какой счет — уже нынче видно. Голод идет… — Не зря паникуешь? — Это не паника, товарищ Сибирцев. Мужик — он загодя чует. Ох, быть беде великой… — Ты прямо как тот поп заговорил. — А-а, поп? Отец Павел? Слыхал, ведет злостную пропаганду. Считаю, что он, как безусловно вредный элемент, должен быть передан в чека. Я по этому поводу уже документ составил в уезд. — Отослал? — Нет еще. — Вот и хорошо. Будешь посылать, передай Ныркову и от меня записку. Я напишу… Много наших тут? — Продармейцев-то? Пятнадцать человек. Местная ячейка небольшая, трое всего. Зубков — председатель сельсовета — этот молодой еще, горячая головушка и не шибко умен. Потом — Матвей Захарович, кузнец, войну прошел, батареец, наш человек вовсе, на него во всем можно положиться, как на самого себя. Он здешний народ доподлинно знает. Ну, и Антон Шлепиков — он и секретарь. Только его сейчас тут нет, в Тамбове он, по делам уехал. Вот и все. Сочувствующих десятка два наберется. Которые победней. Немного, конечно, понимаю. Село, однако, крепкое, под сотню дворов. Кулаков — раз-два, и обчелся. Середняк тут в основном. — А он как? — Середняк-то? Как ввели продналог, он, считай, тоже с нами. Коли будет хлеб. Ему бандиты самому поперек горла: ни посеять, ни убрать урожай. Вот погляди, какой мы днями митинг провели. Надо сообщить в уисполком, — Баулин протянул листок бумаги, исписанный корявыми лиловыми буквами. Сибирцев стал читать: “В селе Мишарине состоялся грандиозный митинг. Присутствовали 150 человек. Заслушаны доклады представителей от Красной Армии о текущем моменте и бандитизме. В резолюции граждане раскаиваются в своем заблуждении и заявляют, что бандитские вожди больше не найдут опоры в наших краях. Приветствуя Козловский уисполком, мы просим помочь выпутаться из омута. Резолюцию, принятую гражданами села, прилагаем”. — Ну уж и грандиозный! — с усмешкой протянул Сибирцев и взглянул на Баулина. Тот обиженно отвернулся. — Ладно тебе, не обижайся, а где сама резолюция? — спросил Сибирцев. — В Совете лежит. Вот буду отсылать. — А что, полторы сотни людей — это немало. — Так то ж, — с неожиданной горечью сказал Баулин, — пока только в резолюции. Это слова. Их днем говорить можно сколько угодно. Что ночью думают, тут вопрос. Хлеб-то мы зимой кой у кого из ям силком выгребали. Были и такие в округе, что под винтарь ставить приходилось, а все одно молчали. Нет, не верю я нашему середняку. — Это как же так? — удивился Сибирцев. — А резолюции зачем принимаете, митинги свои грандиозные проводите, а? Вы что же, обманом занимаетесь? — Зачем же обманом? — обиделся Баулин. — Положено провести, вот и провели. Везде проводят, а мы что — хуже? Считаю это как агитацию. — Да кому ж такая агитация нужна, умная твоя голова? — рассердился Сибирцев. — Ты не речи должен произносить, а на деле доказывать, что у Советской власти слово твердое. Что сказала, то и будет. Чтоб не речам, а делу твоему середняк поверил. Вот ты зимой, говоришь, хлеб из ям выгребал. А сейчас чем занимаетесь? — Сейчас-то? Мы классовый принцип соблюдаем. Чего комбедам на посевную роздали, а чего в центр отправляем. Работы по горло. — Ты мне про банды ничего не ответил. — Так что говорить? Не было их тут. Пока. Которые мужики из села раньше ушли, так те не возвращались. А в округе спокойно. Не пошаливают. Глухое место. — А ты сам нутром ничего не чуешь? По настроению там или еще по каким другим приметам? Вот и поп оживился. Верно? К чему бы это? Не думал? А ты подумай… Что с Антоновым? — С Антоновым? Да вот есть сведения, что войско в губернию стянули. Много всего: броневики, пушки, Котовский Григорий Иваныч прибыл с бригадой. Говорят, что, мол, конец Антонову пришел. Обложили его — мышь не проскочит. — Значит, — задумчиво произнес Сибирцев, — мышь не проскочит, говоришь?.. Ах ты, черт! Слышь, Баулин, мне позарез нужно выйти на связь с Ильей. С Нырковым. Понял? Можешь нынче же организовать? Залежался я тут, а дело не движется. — Нет телефона, а в ночь посылать… — озабоченно покачал головой Баулин. — Одного — опасно. Нескольких не могу. Тут всего по горло… Потом, и ты меня пойми, товарищ Сибирцев, это ведь только говорится, что мышь не проскочит. А ну как проскочит? Да не мышь, а волк? То-то. Между прочим, меньше месяца назад Антонов нагрянул в Рассказово с пятитысячной армией, разнес гарнизон и взял в плен батальон наших войск. А совсем днями уже с семью тысячами штурмовал Кирсанов. Отбросили его. Но ведь дело видишь какое? Ты извини, но мое мнение таково, что неладно и тебе быть тут одному. На отшибе-то. Может, к нам, в село, переберешься, а? — Так то я для тебя одного товарищ. А им вовсе, может, свой. Полковник, скажем. Как на такой оборот дела поглядишь? — Дак кто же скажет, что лучше?.. В селе слух такой, что ты вроде им родственником доводишься. Беляк не беляк, да кто тебя знает. Я, собственно, потому и пришел, раньше-то не мог, все хлеб ищем. Понимаешь, Михаил Александрович, как хитрит мужик? Ему говорят: сей, сколько хочешь. Налог-то ведь установлен, излишки, значит, твои. А он остерегается, придерживает зерно… И засуха эта проклятая на нашу голову… — Не позавидуешь тебе, да. Но связь ты мне все равно обеспечь. Это необходимо. Поэтому откладывать не будем Так-то, брат. — Вы разрешите, Михаил Александрович? — на террасу выглянула Елена Алексеевна. — Бог с вами, вы ж хозяйка. Какие могут быть разрешения? Слушаю вас. — Там к вам еще гость, — неохотно, косо поглядывая на Баулина, сказала Елена Алексеевна. — Кто же это? — удивился Сибирцев. Елена Алексеевна стороной обошла сидящего Баулина и, наклонившись над ухом Сибирцева, скороговоркой прошептала: — От батюшки нашего человек. Хочет вас лично видеть. Но я не знаю, удобно ли при этом… гражданине? Сибирцев изобразил понимающее выражение и тоже шепнул: — Зовите. От этого я сейчас избавлюсь. Когда Елена Алексеевна вышла, он быстро заговорил: — Вот какие дела, Баулин, от самого “святого отца” гонец. Я все думал, как с ним встретиться, а он сам пожаловал. Ты давай уходи через сад. Вам встречаться ни к чему. А попозже обязательно зайди ко мне или я тебя найду, если смогу добраться до села. О связи не забудь. — Значит, до вечера? — Баулин встал, нахлобучил фуражку и, пожав руку Сибирцеву, неожиданно легко, почти бесшумно, исчез в саду. Из комнаты буквально след в след ушедшему Баулину выскользнул лысый старичок, сморщенный и плюгавый, в длинной, до пят, пыльной рясе. — Наша вам почтенья, — ласково произнес он. Сибирцев наклонил голову. — Чем могу служить? — Хе-хе, — старик показал беззубый рот, поклонился. — От батюшки поклон примитя. Просили узнать, как здоровья и не затруднят ли вас, когда придуть с посященьем? — Благодарствую, — Сибирцев снова склонил голову. — Передайте: не затруднит. — А здоровья позволить? — старик хитро сощурился и подмигнул, щелкнув себя пальцем по тощему кадыку. Сибирцев усмехнулся: — К сожалению, угостить отца Павла… — Не, не, не беспокойтеся, — перебил старик. — Время такое, что в гости со своим ходют, хе-хе… Так я и передам. — Сделайте одолжение. Старик откланялся и ушел, а Сибирцев откинул голову на спинку кресла и задумался: “Вот и прислал гонца поп. Ну-ну…” На запасных путях Козловского узла разгружались воинские эшелоны. По толстым доскам и сколоченным бревнам под звонкое “Раз-два, взяли!” красноармейцы скатывали с железнодорожных платформ бронеавтомобили, пушки, грузовые машины. Облака серой пыли смешивались с паровозной гарью, яростно палило солнце. Рассыпая пронзительные свистки, сновали маневровые, расталкивали платформы и теплушки. Шум и гам стояли невообразимые. Но во всей этой человеческой мешанине и толчее, среди военных в буденовках и фуражках, мечущихся по перрону с котелками, в крикливых очередях у колонки с водой, в строящихся на перроне и привокзальной площади ротах и батальонах, прибывших с юга и с польского фронта воинских частей, виделся Илье Ныркову свой четкий внутренний порядок. Он стоял на краю платформы, сдвинув фуражку набекрень и заложив большие пальцы ладоней за приспущенный поясной ремень. Солнце с утра словно взбесилось. По круглому лицу Ныркова катился пот, но он не вытирал его. Глаза его возбужденно светились. Наконец-то! Сила пришла. Это тебе не отдельные, с бору по сосенке, так называемые полки, разутые и одетые кто во что горазд, с десятком патронов на душу. Это армия! Регулярные войска, только что разгромившие пилсудчиков, Врангеля, Улагая, чекисты, чоновцы… На рассвете, оглашая сонный еще Козлов требовательным и восторженным ревом гудков, промчались по главному пути длинные составы теплушек. В их распахнутых дверях толпились конники в алых гимнастерках и галифе, наяривали гармоники, в глубине теплушек — видел Илья — мотали сытыми мордами добрые кони. На Тамбов, на Тамбов! — казалось, кричали паровозные гудки. “Кончился теперь Антонов”, — понимал Нырков, и самому хотелось кричать от радости — против такой силы бандитам не устоять. Он знал, что командующим назначен Михаил Тухачевский, совсем молодой, но знаменитый командарм, в марте подавивший Кронштадтский мятеж. Он недавно прибыл в Тамбов, однако всем были уже известны его слова, сказанные в одной из кавбригад: “Владимир Ильич Ленин считает необходимым как можно быстрее ликвидировать кулацкие мятежи и их вооруженные банды. На нас возложена ответственная задача. Надо все сделать, чтобы выполнить ее как можно быстрее и лучше”. Знал Нырков: Миха — так звали знакомые Тухачевского — слов на ветер не бросает. Полномочную комиссию ВЦИК возглавляет Антонов-Овсеенко, по указанию Владимира Ильича в губернию направлены сотни лучших партийцев и политработников, опытные чекисты. Уже разработаны новая тактика и стратегия окружения и уничтожения банд… На фоне этих возвышенных и очищающих душу размышлений вовсе некстати оказалась перекошенная в испуге физиономия Малышева. Потный и взъерошенный, едва переводя дыхание и придерживая болтающийся у бедра маузер, он подбежал к Ныркову и выпалил: — Скорее, Илья Иваныч! Беда! Бунт! — Какой такой бунт? — невольно пробурчал Нырков, не поворачивая головы. — Бунт! В домзаке! Ныркова как подбросило. Прихлопнув ладонью фуражку и на ходу затягивая ремень, он ринулся по перрону за Малышевым, расталкивая красноармейцев. Он ворвался в комнату транспортной чека, где находилась его команда — десяток разномастно одетых чекистов. При его появлении все вскочили. Нырков с треском захлопнул дверь и схватился за телефонную трубку. — Алё! Алё! Черт вас всех подери! Домзак мне! Номер?.. Какой номер? Домзак, говорю! Девятнадцатый давай! — он оторвал трубку от уха и обвел стоящих чекистов разъяренными глазами. — Номер ей подавай! Не знает, что такое домзак, стерва… А вы, молодцы, рассиживаете тут!.. — Он стал остывать, но, услышав в трубке голос телефонистки: “Занято!” — снова взорвался: — Как занято?! Немедленно разъединить, а меня соединить! Я, Нырков, приказываю!.. Еремеев! Ты? Что у тебя, быстро!.. Давно? Так что ж ты молчал, сукин сын?! Начальник тюрьмы, или домзака, как его постоянно называли, сбивчиво объяснял, что заключенные — бандиты, спекулянты, мешочники, — сидящие в камерах в ожидании ревтрибунала, неожиданно взбунтовались, будто по чьей-то команде. Уже с час стоит бешеный ор и грохот. Начальник попробовал справиться с помощью своей охраны, но ничего не получается. И он стал звонить в уком. — Тебя самого в трибунал надо! — кричал Нырков. — Сиди жди! Сейчас приду! — Он швырнул трубку. — Малышев — на аппарат, остальные за мной! Бегом выскочили на привокзальную площадь, где строились красноармейцы, подравнивали шеренги, перекликались взводные. Наблюдал за построением молодой, перетянутый скрипучими ремнями блондин, в ярко начищенных сапогах со шпорами. На его атлетической груди, обтянутой новеньким френчем с красными “разговорами”, алел в розетке орден Красного Знамени. Нырков бросился прямо к нему. — Слушай, командир… Тот удивленно взглянул на Илью, отступил на шаг, юнко звякнув шпорами, и ловко вскинул ладонь к суконной фуражке со звездочкой. — Командир батальона Лудзанис. — Послушай, товарищ Лудзанис, помоги чека, будь другом, дай взвод твоих ребят. Бунт в домзаке, а у меня, сам видишь, народу — раз-два, и обчелся. Дай взвод, стрелять не надо. Я просто покажу твоих орлов, и дело с концом. А? Минут на двадцать… Тут, за углом, домзак… Командир, видно, сразу сообразил, что у него просят. Он остановил Ныркова четким жестом ладони и повернулся к строю солдат. Покачался с пяток на носки, окинул строй взглядом и звонко крикнул, твердо чеканя каждое слово: — Взводный Фоменко, ко мне! От правого фланга отделился невысокий рыжеватый крепыш. Слегка приседая на бегу и держа на отлете винтовку, он поспешил к командиру. Подбежал, вытянулся. — Фоменко явился по вашему приказанию, товарищ командир, — неспешно доложил он. — Бери взвод, Фоменко, и поступай в распоряжение этот товарищ… — Нырков, — вставил Илья, — начальник транспортной чека. Мне бы только пугануть их… — Он хотел достать документ, но Лудзанис снова остановил его коротким взмахом ладони. — Товарищ Нырков. Об исполнении доложить. — Слухаюсь! — Фоменко сделал четкий поворот кругом и, чуть присев, побежал к строю. — Взвод! — кричал он через мгновение. — Напра-аву! Бегом арш! — и побежал за Нырковым, гулко топая по булыжной мостовой… Неширокий тюремный коридор был перегорожен толстыми прутьями решетки. По ту сторону ее находились камеры. Сейчас все двери камер были открыты, и за решеткой, сотрясая ее, бесновалась озверелая толпа. По эту сторону с винтовками наперевес растерянно переминалась жидкая охрана во главе с Еремеевым, размахивающим наганом и тщетно силящимся перекричать заключенных Когда Нырков со своими чекистами и взвод Фоменко ворвались в коридор, сразу заполнив его, крики по ту сторону поубавились. Нырков подошел вплотную к решетке и, перекрывая вопли и грохот, рявкнул: — Приказываю! Все по камерам! Из глубины волной снова покатились к нему истошный вой и матерная брань. — Погодь трошки, товарищ! — Ныркова тронул за плечо взводный Фоменко. — Погодь, — спокойно повторил он. — Колы воны не утихнуть, мы их зараз… — Он прошел вдоль решетки, с усмешкой разглядывая бешеные лица, и, обернувшись к своим солдатам, негромко приказал: — Взво-од! Ко мне! Слухай мою команду! У две шеренги — стройсь!.. На ру-у-ку! Его команда была выполнена четко. И странно, невозможно было перекричать толпу, а спокойная команда оказалась ушатом ледяной воды. Все почти мгновенно стихло. — Взво-од! — снова, будто нараспев, начал Фоменко — По гнидам контрреволюции… С дикими воплями, сминая и расшвыривая тех, кто слабее, толпа отхлынула от решетки и рванулась по камерам. — К ноге! — спокойно и насмешливо скомандовал Фоменко. И дружный треск прикладов по каменным плитам пола поставил точку на этом бунте. Взволнованный Нырков стянул с головы фуражку и скомканным платком вытер мокрую лысину. — Еремеев, — позвал он. Подошел бледный Еремеев с наганом в руке. — Спрячь пушку. Камеры запереть, — к Ныркову наконец вернулось самообладание. — Выяснить, кто открыл камеры, и выявить зачинщиков. Обо всем доложишь. Немедленно приступай. Все… Пошли, товарищи. Уже на тюремном дворе он обернулся к шагавшему рядом Фоменко. — Слышь, взводный, ответь ты мне. Ну а ежели б не угомонилась толпа, чего б мы с тобой делали? — Це ж бандюки, — застенчиво улыбнулся Фоменко. — Боны ж тильки на горло беруть. А як до дила, у штанци накладуть… У мене же гарни хлопцы, у каждого кулак, як та кувалда у коваля. Вмажуть — та и копыты вбок. — Ну, спасибо тебе, товарищ Фоменко, — с чувством произнес Нырков и пожал каменную ладонь кузнеца — Спасибо, хлопцы! — крикнул он, обернувшись к шагающим позади красноармейцам. Те вразнобой ответили что-то веселое, озорное. — Взво-од! — строго запел Фоменко. — Подтянись! Он козырнул Ныркову и, выйдя за ворота, свернул налево, к площади, к своему батальону… В комнате транспортной чека Ныркова ожидал явно знакомый человек. Но вот кто — не мог сразу вспомнить Илья. Искоса поглядывая на утомленного посетителя, он поднял чайник над головой, выпил воды из носика и передал чайник товарищам. “Кто ж это такой? — вспоминал он. — Знакомый ведь, знаю…” — Баулин я, Илья Иваныч, — посетитель поднялся со стула. — Из Мишарина. — А-а! — обрадовался Нырков. — То-то ж смотрю — свой, а кто — убей не вспомню. Видал, что делается? — он кивнул на окно. — Голова кругом идет… — Он достал из кармана носовой платок в крупную красную клетку и промокнул лысину. — Ну, рассказывай, с чем пожаловал. Да, ну-ка, ребята, давай по местам Занимайтесь делом… А ты, Малышев, возьми двоих да ступай сейчас к Еремееву, помоги ему. Будешь нужен, позову. Комната опустела. — Я, Илья Иваныч, ночь скакал, — устало заговорил Баулин. Снял очки, протер их подолом косоворотки и снова нацепил на нос. — Письмо привез от Сибирцева. И еще кое-какие документы. — Виделся с ним? — настороженно спросил Нырков. — Познакомились… Слух прошел, что беляк скрывается, я и зашел проверить… В общем, познакомились. — Не трезвонил, кто он да что? — Побойся бога, Илья Иваныч. За кого же ты меня принимаешь? — Ну и то дело, — успокоился Нырков. — Рассказывай, как там Миша? Все собирался навестить, да сам видишь что у нас делается… — Теперь придется навестить. И срочно. Серьезные обстоятельства появились. На-ка, посмотри письмо. Баулин протянул лист бумаги. Нырков аккуратно взял его, прочитав, сложил, снова развернул, пробежал глазами несколько строк. Потом отвернулся к окну и застыл так, только пальцы барабанили по столу какой-то марш. — Поп, значит? — пробормотал он. — “Святой отец…” Понятно… Я так понимаю, что по-пустому не стал бы Михаил тревогу бить. Не стал бы, нет… Как обстановка в селе? Баулин неопределенно пожал плечами. — Ну, сила хоть есть какая на случай чего, а? — Да чего ты спрашиваешь, Илья Иваныч? — раздраженно ответил Баулин. — Сам ведь знаешь: каждый винтарь на счету. — Ну а люди, люди-то? Мужики как? Можно положиться? — На кого — можно, а кого и нет. — Баулин словно старался уйти от прямого ответа. — Как везде… — Везде вон какие резолюции принимают. “Долой бандитов!” “Долой Антонова!” — Резолюции и у нас принимают. Вот привез, смотри. — Баулин вытащил из кармана пачку исписанных листков. — Польза от этих резолюций… — Ты знаешь кто, Баулин? — вскипел Нырков. — Ты плохой партиец. Каша ты! Кисель! Меньшевики тебе приятели! — Ты меня, Илья Иваныч, не трожь, — с обидой заговорил Баулин. — Я за мой партийный билет не кашу ел с маслом! И не кисели хлебал! Я кровью своей его… — Брось! — отмахнулся Нырков. — Каким же ты можешь быть партийцем, если своему собственному делу не веришь? Липовые твои резолюции никому не нужны, хрен им всем цена, ежели мужику наплевать — есть они или их нет. Зачем ты привез их? А вот когда мужик поймет, что твоя резолюция — это ею кровное дело, вот тогда не придется тебе пожимать плечами, как меньшевику. Твоя это работа, твоя, Баулин, убедить мужика, доказать ему, как жить дальше. А не плечами пожимать… И еще обиды строить. — Нырков замолчал, отвернувшись к окну, потом решительно взялся за телефонную трубку. — Але, барышня, давай девятнадцатый!.. Еремеев, ну что, тихо у тебя?.. То-то. Учись действовать по-революционному. Малышев мой у тебя?.. Пришел? С кем он?.. Понятно. Давай их обратно ко мне. Самому придется справляться… Обстоятельства меняются, поэтому сам доложишь Корзинкину в уком. Все, отбой… К вечеру того же дня Нырков отправился в уком партии и обо всем договорился с секретарем. А вскоре, прихватив с собой продуктов и прикрыв сеном пулемет, Нырков с Баулиным выехали в бричке из Козлова и покатили в сторону Моршанска. Малышев и двое чекистов сопровождали их верхами. Долго ждал Сибирцев прихода отца Павла. Легонько покачиваясь в кресле, он смотрел, как медленно катилось, заворачивая за угол дома, солнце, и за садом, в низине, собирался туман, обволакивал кустарник, гасил яркие дневные краски. Потом туман как-то сам собой рассеялся. Позже заметил Сибирцев пробирающийся между макушек раскидистых высоких лип узкий серп уходящего месяца. Наступали сумерки. Елена Алексеевна вынесла на террасу керосиновую лампу с симпатичными медными завитушками и надколотым стеклом. Редко зажигали ее: с керосином было туго. Пользовались простой коптилкой, да и то нечасто, ложились, едва темнело. Вокруг лампы сразу закружились мотыльки, мошки, опаляя крылышки, падали на стол. Вместе с идущей ночью наваливалась плотная до осязания духота. — Отчего вы не ложитесь? — спросила Елена Алексеевна, зевая и машинально крестя рот. — Душно. Как перед грозой… Вон, слышите, погромыхивает? — Да, — согласилась Елена Алексеевна, — дышать буквально нечем. Как вы себя чувствуете? Не знобит? — Нет, слава богу. — Вы знаете, Михаил Александрович, когда нас разыскал посыльный от доктора и сказал, что в госпитале лежит раненый товарищ нашего… Яши, — она на мгновение отвернулась и приложила ладонь к глазам, -я не поверила. А Машенька помчалась с ним, откуда только силы нашла… И вот привезла вас. Она сильная… “Сообразил Илья, — думал меж тем Сибирцев. — Значит, выдал себя за доктора… Это он хорошо придумал. Что ж, тем лучше, никаких концов”. — Что вы говорите? — удивленно протянул Сибирцев. — Маша? Да… Ничего, знаете, не помню. — Ну, конечно, вы тогда плохой были… А вы где служили, Михаил Александрович? — Далеко. В Сибири, на Дальнем Востоке. — Боже… И Яша? — Да, и он. Мы вместе. Елена Алексеевна медленно покачала головой. Сибирцев свернул самокрутку и прикурил от лампы. — Ишь, старина какая… — пробормотал, разглядывая лампу. — Почти ничего не осталось, — легко вздохнула Елена Алексеевна. — Менять уже нечего… — А похоже, быть нынче грозе, — заметил Сибирцев, прислушиваясь к отдаленным раскатам, очень напоминавшим приглушенную расстоянием артиллерийскую канонаду. Наверное, где-то на юге, под Тамбовом, собиралась гроза, пробовала силы, чтобы пролиться теплыми ливнями, напоить высушенную, но такую благодатную землю. Как ждали, как молились о ней ночами мужики, а она погромыхивала себе вдалеке и пропадала в сполохах зарниц. Зашелестел кустарник за террасой. Елена Алексеевна подошла к лестнице, выглянула в темноту, пугливо прислушалась и снова вернулась к столу, к зыбкому свету. — Ложитесь спать, Елена Алексеевна, — мягко сказал Сибирцев. — Да, совсем забыл. Тут может ко мне один человек прийти. Собирался. Не хочу вас беспокоить, а разговор у нас с ним может оказаться долгим. Поэтому, если услышите голоса, не волнуйтесь. И хорошо бы Машу предупредить. Пусть и она отдыхает. Как она себя чувствует? — Пролежала весь день… Плакала. Ну, да что ж теперь поделаешь?.. Наверно, спит. Устала… Как быть, Михаил Александрович? — Елена Алексеевна молитвенно сложила ладони. — Ведь пропадет она здесь. Дни мои сочтены, я знаю, поверьте. Уж говорила ей, настаивала: езжай, дитя мое, в город, брось старуху. Дуняшка глаза закроет. А ты молодая, у тебя жизнь впереди… Нет, не хочет. Плачет, убивается, а не хочет… И родственников у нее никого на белом свете. Одна я. Да разве ж это помощь? Я-то?.. Михаил Александрович, вы человек городской. Неужели нельзя Машу устроить куда-нибудь? Она старательная, все может. А там, глядишь, и человека хорошего встретит. Двадцать четвертый пошел ведь. Не век же вековать в девицах… Помогите, а? Ну, а я уж и умерла бы спокойно. Елена Алексеевна безвольно сложила ладони на столе, и глаза ее тускло блеснули в мигающем свете лампы. Сибирцев протянул руку и ладонью накрыл ее пальцы, сухие и холодные, как неживые. — Успокойтесь, Елена Алексеевна. — Сибирцев опустил голову. — И вы еще поживете, и Машу мы не оставим. Идите спать и не волнуйтесь. Спокойной ночи. Оставшись один, он долго сидел, глядя на огонь, отстранение наблюдая рой мошек, толкущихся на свету. И снова перебирал в памяти мартовские дела, думая о себе, о странной судьбе своей, которая привела его на бандитский остров, едва не отправила на тот свет, а теперь вот забросила сюда, в эту тихую патриархальную обитель. Причем забросила не случайным гостем, прохожим, а вестником беды, в минуты глубокого горя и потерянной надежды на любой, мало-мальски благополучный исход. Когда-то очень близкий товарищ упрекнул Сибирцева, что есть, мол, у него этакая страсть всюду подставлять свою шею. Может, в шутку упрекнул, а может, и была в его словах правда, кто знает. Но чувствовал Сибирцев, что не должен был он, не имел морального права поступить иначе, когда узнал, что на бандитском острове умирает от родов молодая женщина. Несостоявшийся доктор Сибирцев и другой Сибирцев — опытный чекист, прошедший огни и воды, — в тот миг взглянули в глаза друг другу. Нет, конечно, не мог он поступить иначе. Слишком многое сразу оказалось поставленным на карту: и женщина эта, и реальная возможность, ничем не раскрывая себя, проникнуть в банду, державшую в клещах целый уезд. И он пошел, и спас женщину, и с бандой, говорил Илья, покончили, и с главарем ее — Митькой Безобразовым. Гут-то все правильно сходилось. Банду выкурили с острова. Тот же самый егерь Стрельцов провел отряд на остров, а там уж и стрелять не пришлось, миром сложили оружие. Так что, считай, удалось дезертирам глаза открыть, а значит, спас их от красноармейской пули. Для жизни спас, как ту женщину. Спасти-то спас, да как же сам-то опростоволосился, как же пулю сумел получить в спину? Вот что непростительно. Был бы юнец — другое дело. Почему же так произошло? Вопрос возник сразу, едва очнулся Сибирцев на госпитальной койке и увидел над собой лысую голову Ильи Ныркова, его укоризненно-обреченный взгляд. Говорил же, убеждал, знал ведь, что так случится, — твердил этот взгляд. А по лысине, которую Илья без конца промокал клетчатым платком, все равно катились крупные капли пота, словно она безутешно рыдала, нырковская лысина. Улыбался Сибирцев, видя сильного мужика в таком расстройстве, улыбался и понимал, что действительно дал маху: Митька ж бандит, значит, ищи вторую пушку или нож за голенищем. А он что, понадеялся на силу своего удара? На мужиков тех перепуганных? Лежи теперь и казнись. А между прочим, второе задание Лациса никто не отменял. Вот так… Единственная пока реальная зацепка, которая имелась у Сибирцева — о ней разговаривали с Нырковым перед отъездом сюда, и нет, не так уж плох был тогда Сибирцев, — это фельдшер Медведев. Взял его Илья еще в марте по подозрению в связях с бандитами: лекарства там и прочее. А Сибирцев нашел на острове подтверждение куда более серьезных его дел. Должно быть, размотал по этим данным Илья фельдшера… Но мало этого, мало! И времени нет. Совсем нет никакого времени. Когда заговорят пушки, поздно будет думать: кто свой, кто чужой, а кто, вообще, сбоку припека. Если уже не заговорили, похоже, вовсе не гроза движется с юга… Однако что ж не идет поп? Никак за него не мог уцепиться Илья, хотя говорили про попа всякое. Но — осторожен был. Что ж это он нынче: просто сорвался со своей проповедью или сведения какие получил? Так-то, в открытую, с амвона, да анафему большевикам? Неосторожность или тонкий ход? Должен был, по мнению Ныркова, клюнуть отец Павел на Сибирцева. Как же, раненый офицер, товарищ Сивачева. А где служил Яков? Далеко, у Семенова. Все должно сходиться… Потому и “доктор” Нырков в госпитале предупреждал Машу, и сам Сибирцев просил женщин не особенно распространяться о своем приезде. Достаточно посторонних слухов. Часы вон привез — семейную реликвию, поправляется понемногу, сельскими делами не интересуется. Елена Алексеевна, понял он, вообще мало в чем разбиралась, она и сейчас толком-то не догадывается, у кого служил сын: у красных или у белых. Маша — другое дело. Умная она девушка. Но чем меньше и она будет знать, тем лучше. В первую очередь для нее самой… Не идет батюшка. Отец Павел… Как тебя в миру-то кличут? Говорил ведь Илья… Амвросий Родионович Кишкин. Да… Родственник известного тамбовского землевладельца, члена цеха партии кадетов, тоже Кишкина. Хороши родственнички. Ну, так что делать? Пойти и притвориться спящим или подождать, покурить еще? “Ладно, последнюю”, — решил Сибирцев и свернул самокрутку… В саду послышался шорох шагов, как будто шло несколько человек. Кто-то сипло и тонко откашлялся, приближаясь к дому. На террасу поднялись давешний старик в замызганной рясе и высокий, представительный, средних лет мужчина в серой тройке. Пышная борода его и усы отливали красной медью. Волнистая темная грива ниспадала на плечи. В руках — трость с костяным набалдашником. Старик нес прикрытую вышитым полотенцем большую плетеную корзину. Он поставил ее на пол и, отдуваясь, низко поклонился. — Мир дому сему! — спокойно и по-деловому произнес бородатый, но руки с тростью вознес торжественно и широко. Сибирцев встал с кресла, одернул гимнастерку и шагнул навстречу гостям. Слегка склонил голову. — Отец Павел… — начал было старик, но бородатый остановил его властным жестом. — Матушка предпочитает, когда меня зовут Павлом Родионовичем, — приветливо сказал он и, протянув руку Сибирцеву, улыбнулся. — Михаил Александрович, — приняв игру и тоже улыбаясь, представился Сибирцев, слегка прищелкнув начищенными днем сапогами. — Прошу садиться. Он подождал, пока сел священник, а после и сам опустился на стул. Старик по-прежнему стоял возле корзины. Минуту откровенно разглядывали друг друга, затем священник принял более свободную позу, скрестил ноги и передал старику трость. Тот почтительно принял ее и отошел. — Позвольте принести глубокие извинения, — начал священник, — за столь поздний визит. Дела, знаете ли, мирские, паства. — Понимаю, Павел Родионович, и благодарю, что не сочли за труд навестить страдающего, — снова улыбнулся Сибирцев. — Глубоко ценю ваше время. Это для меня оно сейчас пустой звук, нечто, знаете ли, эфемерное. — Осмелюсь возразить, время, особенно в наши дни, весьма вещественная категория. — Верно, но не для валяющегося в койке безо всякой пользы бог весть сколько дней. Священник понимающе покивал. — Давно ли прибыли в наши Палестины? — Я уже ответил на ваш вопрос, Павел Родионович. Привезли сюда в беспамятстве, а когда наконец увидел белый свет, потерял счет дням. Понимаю, грешен, но действительно вовсе запутался. А спросить отчего-то неловко. Думаю, недели две-три… Извините, Павел Родионович… — Сибирцев глазами показал на старика. — Ах да, — вспомнил священник. — Егорий, ступай-ка сюда… Моя разведка, Михаил Александрович, — он через плечо указал большим пальцем на старика, — донесла, что вы не будете противиться, если мы обставим наше знакомство соответствующим образом. — Ни в коей мере, Павел Родионович. Но, к великому моему сожалению… и смущению, не могу играть роль хлебосольного хозяина в силу понятных вам причин. Да и хозяина вообще, если говорить честно. — Я учел это обстоятельство, а потому omnia mea mecum porto[2], как говаривали древние. — М-да-с. Beati possidentes[3], Павел Родионович, — столь же расхожей латынью ответил Сибирцев. — Ну что ж, милости прошу. Распоряжайтесь. Я ведь даже, грешным делом, не знаю, где в этом доме посуда. Пройти на кухню, полагаю, можно через эту комнату, — Сибирцев показал на дверь, — а дальше по коридору. Видимо, там она. — Не беспокойтесь, уважаемый Михаил Александрович. Матушка обо всем позаботилась. Егорий, приготовь… Прошу покорно, — священник протянул Сибирцеву открытую коробку папирос. — Бог мой, асмоловские! — удивился Сибирцев. Он взял папиросу, понюхал ее с явным наслаждением и печально покачал головой. — Было, все было… Старик между тем расставлял на разостланном полотенце тарелки с нарезанным окороком, мочеными яблоками, солеными огурцами, крупными кусками жареного мяса. Поставил стопки, разложил приборы и в конце извлек со дна корзины бутылку водки. Столько всего было теперь на столе, что можно было подумать, будто батюшка собрался на пикник. — Егорий, — обернулся священник. — Можешь причаститься, да ступай себе в сад. Я окликну тебя. “Только бы с Баулиным не столкнулся”, — мелькнула у Сибирцева тревожная мысль. Старик вытащил из-под рясы стакан, плеснул в него водки, в пояс поклонился, на что священник благосклонно кивнул ему, и опрокинул стакан в рот. Утерся рукавом и поспешил в сад. — Ну-с, Михаил Александрович, прошу. “Машеньку бы сюда”, — с сожалением подумал Сибирцев, но понимающе склонил голову и взял бутылку, чтобы наполнить стопки. Священник пил и ел аппетитно, со вкусом. Брал руками крупные куски мяса, откусывал, раздувая щеки и широко двигая бородой. Видно было: не привык отказывать себе в удовольствиях и понимал в них толк. Сибирцеву же кусок не шел в горло. Ныла рана, сказывалась дневная усталость. Он лишь выпил пару стопок водки и теперь медленно жевал ломтик ветчины, казавшийся ему жестко-резиновым. Наконец священник вытер жирные пальцы концом полотенца, расстегнул верхние пуговки жилета и потянулся к папиросам. — Я замечаю, вы не горазды по этой части, — сказал он, кивая на остатки пищи. — А зря… В лихое время сей дар божий, пожалуй, единственное услаждение бренной нашей плоти. — Зато вы, батюшка, — с усмешкой заметил Сибирцев, — не в обиду будь сказано, олицетворяете наш здоровый российский оптимизм. Редко теперь встретишь подобное роскошество. — Грешен, грешен… Ну, да бог простит… Позвольте полюбопытствовать, давно вопрос держу: вы родственником приходитесь уважаемой Елене Алексеевне? — Нет. Сослуживец ее сына. — А-а, — понимающе и словно разочарованно протянул священник. — Стало быть, с Яковом Григорьевичем… Понятно. И давно изволили видеться? — Да уж с год, пожалуй. — Любопытствую, что привело вас в бедные наши края? — Дела, дела, — со вздохом ответил Сибирцев. Он внимательно и строго посмотрел в глаза священнику и добавил: — Вам, как пастырю духа человеческого, могу сказать. Но… вы меня понимаете? — Тайна исповеди… — с укоризной начал Павел Родионович. — Это не исповедь, — перебил Сибирцев. — Не обижая ваш сан, замечу, что исповедоваться не люблю. Отвыкли мы там от этого занятия. Я о другом. Нет больше Яши… Якова Григорьевича. — Да что вы говорите? — сложив ладони и делая испуганные глаза, прошептал священник. — И они, — он поднял глаза вверх, — это знают? — Полагаю, догадываются, — сухо отрезал Сибирцев. — Боже, горе-то какое! — священник истово перекрестился. — Горе, говорите? — с жесткой иронией протянул Сибирцев. — Эх, Павел Родионович, вас бы туда на минутку… В Омск, в Иркутск, в Харбин. Вы бы узрели горе. Оборванные, окровавленные, обмороженные… По пояс в снегу. Со штыками наперевес. А все трещит и рушится… Страна в крови и огне. Чехи, поляки, японцы, хунхузы рвут Россию на куски, давятся, а глотают… А наш блистательный адмирал раздавал служивым папироски. Похабство! Вот где истинное горе-то, Павел Родионович… — Сибирцев закрыл лицо ладонями. — Кровь и смрад. Где она — единая и неделимая? А? Профиршпилились, игрочишки поганые… Впрочем, вы правы, каждое семейное горе — тоже горе… Совести не хватает, смелости сказать им честно… Вот и живу. Священник слушал, печально кивая головой, сдержанно покашливая в кулак. — Вы, стало быть, — сочувственно заметил он, — прошли все испытания… Великие терзания духа… — Казнь духа, Павел Родионович. — Точно сказано. Истинно казнь… Вот вы изволили назвать меня оптимистом. Так ведь сие — не господом данное. Исключительно от веры в грядущее. Господа ученые подметили божественную закономерность спирали. Грех отрицать очевидное. Посему мыслю, испив чашу горестей до дна, мир увидит, что и новый порядок — явление столь же преходящее, ибо довлеет дневи злоба его. И все придет на круги своя. — Полагаете, вернется? — с плохо скрытой насмешкой спросил Сибирцев. — Верую, Михаил Александрович. — И оттого столь неосторожны? — Вы имеете в виду?.. — Вашу давешнюю проповедь. — О-хо-хо! Воистину, если господь хочет убить человека, он лишит его разума. Что же противное существующему режиму узрели разносящие слухи? — Анафему, батюшка, анафему. Впрочем, вы правы, пользуюсь исключительно слухами этой… Дуняшки. Так ее, кажется, здесь зовут. — Глупая баба, прости господи. Нет, это заблуждение помраченного ума либо примитивный оговор. Ну, да что об Авдотье-то рассуждать?.. Пустое. Я ведь к вам, Михаил Александрович, попросту, свежее слово услышать. Живем тут, как в склепе, знаете ли, темно и глухо. Разве эхо донесет этакое: “бу-бу-бу!” Не то гром небесный, не то вполне земная артиллерия. — Священник неуловимо усмехнулся. — В уезд давненько не выбирался, тоже вот, изволите видеть, слухами питаюсь. Как крот в норе. Приход-то наш невелик. — Вряд ли, Павел Родионович, могу быть вам чем-нибудь полезным по этой части. Особых знакомств ни в Козлове, ни в губернии не имею. Рана вот еще… Вышибла на целый месяц. — Жаль, — поскучнел священник. — Думал беседой насладиться… Значит, не имеете знакомств… А какая ж нужда, извините за любопытство, все-таки привела вас в нашу губернию? “Неймется тебе, — подумал Сибирцев. — Нет, брат, не уйдешь ты отсюда просто так. Не за тем явился…” — Долг, Павел Родионович… — и, заметив его удивленно поднятые брови, добавил: — Не должок, нет — долг. — Я так полагаю, что ваше недавнее прошлое и мой сан позволяют мне быть с вами откровенным? — Сделайте одолжение. — Поймите меня, Михаил Александрович, — начал священник, придвинувшись к Сибирцеву вместе со стулом и переходя на доверительный топ, — разве вам не показалось бы странным… ну, скажем, трудно объяснимым то обстоятельство, что достаточно умный и опытный, как мне представляется, человек приезжает в места, мало ему знакомые, в разгар известных событий, его тяжело ранят — кто и как, я не спрашиваю, — а затем он появляется в нашей глуши и валяется, как вы сами изволили выразиться, в койке, не обращая внимания на происходящие вокруг катаклизмы? Вам это, повторяю, не показалось бы странным? — Ну, предположим. Какой же вы делаете из этого вывод? — А такой, уважаемый Михаил Александрович, что вам приходится нынче здесь быть. Надо вам тут быть. И нет у вас иного выхода… Сибирцев долгим и пристальным взглядом смотрел в глаза священника, уловил в них мелькнувшее торжество. Видимо, тот был почти уверен в своей догадке. Ну что ж, совсем хорошо, надо помочь. — Возможно, вы и правы… — задумчиво произнес он. — Возможно… — Ну, посудите сами, Михаил Александрович, — голос священника нетерпеливо дрогнул. — А я ведь давненько наблюдаю за вами. — Хорошо, — через силу сказал Сибирцев. — Хотя, признаюсь честно, даже не догадываюсь, как вам это удавалось. — Слухами, изволите видеть, земля полнится. Да и личный интерес имею. — Что ж, откровенность за откровенность. Что вас интересует? Только конкретнее, пожалуйста. Ежели смогу — отвечу. — Откуда вы? — с готовностью начал священник. — Откуда?.. Ну, скажем, из Омска. — Омск… — недоверчиво и вроде бы разочарованно протянул Павел Родионович. — Экая даль… И что за надобность такая? — А вы что же считаете: Тамбов — единственная наша ставка? Хороши бы мы были… — Посмею возразить. Не знаю, как в других губерниях, но здесь у нас имеется мощь великая, Александр Степаныч… — Ах, оставьте, Павел Родинович. Битая карта этот ваш Антонов. Сколько он еще сумеет продержаться? Неделю? Месяц? Вы в курсе происходящего? — Ну-у, в меру сил… — Тогда вы должны знать, что сюда стянуты регулярные войска. Это вам не милиция и не продотряды. Это — конец. — Я не столь пессимистичен, позволю заметить. — Разумеется, вы оптимист. Только Виктор Михайлович отчего-то не очень разделяет ваш оптимизм. Скорее, наоборот. — Вы имеете в виду, простите, Чернова? — Да. Потому и Главсибштаб принял решение временно уйти в подполье. У нас ведь тоже потери. Чека взяла Тагунова, Данилова, Юдина. Вам, вероятно, эти фамилии мало что говорят, но для нас урон серьезный. Члены сибирского областного комитета партии эсеров… — А вы, Михаил Александрович, имеете отношение к штабу? — Самое непосредственное, Павел Родионович… Ладно, так и быть, взгляните. — Сибирцев вынул из кармана второй свой мандат, врученный ему в Москве. Это был фактически подлинный документ за подписью полковника Гривицкого, начальника военного отдела сибирского “Крестьянского союза”. Он был известен в свое время Сибирцеву: встречались в ставке Колчака. Позже Гривицкий был пленен Красной Армией, но бежал из лагеря и вскоре организовал в Омске подпольную организацию из бывших офицеров-белогвардейцев. После объединения его организации с эсеровским “Крестьянским союзом” возглавил военный отдел. Помимо всего прочего, в Красноярской губернии действовал комитет “Союза трудового крестьянства”, руководимый однофамильцем Сибирцева. Так что можно было считать мандат, выданный Лацисом, подлинным. С ним Михаил Сибирцев и направлялся Главсибштабом на Тамбовщину, к Антонову, для установления прямых контактов и выработки общей программы действий “Союза”, имея в виду при этом серию крупных провалов, преследовавших сибирскую организацию. Священник внимательнейшим образом ознакомился с мандатом и удовлетворенно протянул Сибирцеву. — А я ведь с Петром Никаноровичем Гривицким… — Никандровичем. — Да, простите, Никандровичем, был знаком, знаком… Как-то он нынче? — По-прежнему, Павел Родионович. Усы сбрил. — Сбрил? Скажите… Лихой был подпоручик. “Знал бы ты, что сидит сейчас твой Гривицкий в чека у Павлуновского и вовсю дает показания…” — подумал Сибирцев. — Так вы, следовательно, к Александру Степановичу. — Шел, да, как понимаете, не добрался. А теперь, видно, уже поздно. И боюсь, что в нынешних обстоятельствах те мои связи, что имелись, могли нарушиться. — Позвольте заметить: Антонов — еще не вся организация. О фельдшере Медведеве не наслышаны? В Козлове. — Медведев, говорите? — задумался Сибирцев. — Кажется, я должен вас крепко огорчить, Павел Родионович. Нет его. В конце марта его забрали чекисты. — Что вы! Побойтесь бога! — испугался священник. — Откуда у вас такие сведения? — Увы, знаю, что говорю. Я ведь и сам едва ушел. — Как же так?! — Священник вскочил и стал взволнованно ходить по террасе. — Мне сказали: он в отъезде… Что ж теперь с оружием?.. У нас ведь все готово. И оружие… И организация… — Я вас очень огорчил, Павел Родионович? Как же вы не знали? — Да, это очень плохая весть… Как я не знал? Простите, Михаил Александрович, но я вынужден отбыть… Сделать кое-какие распоряжения. — Медведев, это — очень серьезно? — Не хочу оказаться прорицателем, но опасаюсь, как бы это не стало началом… Однако же нам следует обезопаситься. Да и для вас надобно приискать связи… Назову я вам верных людей. Назову. Завтра же, Михаил Александрович. Дело-то наше общее. — Он высунулся в темноту и негромко крикнул: — Егорий! Появился старик. Священник указал ему на стол: — Прибери да ступай к калитке. Я догоню… Ну, любезнейший Михаил Александрович, разрешите откланяться. Весьма рад, весьма, — приговаривал он, поглядывая на старика, убиравшего все остатки в корзину, и подталкивая его к выходу. — Без соли, без хлеба — какая беседа! Он становился излишне суетливым Подождав, когда старик уйдет, Сибирцев по-дружески, с некоторой даже фамильярностью, притянул священника к себе за пуговицу и, прищурив глаза, сказал: — А вы, батюшка, не лезьте на рожон с анафемой-то. Не надо. Не ровен час, понимаете?.. Вот так мы и горим — от излишней преданности да избытка чувств… Жду вас, значит, завтра. Спите спокойно. “Как же, будешь ты спать! — мелькнула мысль. — Полетишь как ошпаренный…” Шаги совсем уж затихли. Сибирцев, взяв лампу, отправился в свою комнату, но обернулся у двери, услышав скрип ступенек. Оглядываясь в темноту и пригнувшись, на террасу легко поднимался Баулин. — Давай в дом, — шепнул он и первым проскользнул в дверь. — Ну и сидели же вы… Дед еще этот. Чуть не спугнул. Ты гля, какая контра — поп-то? — Слышал? — Не все. А что это он про оружие? И организацию? — Теперь узнаем. Завтра же… Понимаешь, почему мне нужен Нырков? — Какой вопрос! Давай записку Пиши, не бойся, они ушли, я проверил… Ну и духота, сроду такой не было. — А меня что-то знобит… Ушел Баулин так же тихо, как и появился. На юге все погромыхивало. Перед сном Сибирцев подошел к дверному проему, чтобы выкурить последнюю самокрутку. Звездное небо потонуло в непроглядной черноте, и вместе с раскатами приближающейся грозы начали смятенно метаться ветви вековых лип, резко выхваченные из тьмы вспышками молний. Через короткое время вместе с гулким потоком несущегося ливня в одуряющую духоту сиреневого сада влилась ледяная, первозданная свежесть, и Сибирцев широко распахнул окна и дверь в комнату. Слава богу, все-таки это была гроза. Великая сила, орошающая землю, впивалась в его жилы, появилась неясная еще легкость, кожа, впитывая взрывы электрической бури, покрылась гусиными пупырышками, холодели щеки и ладони от надвигающихся перемен. Гроза скоро продвинулась на север, оставив после себя мелодичное журчание воды в старом водостоке да торопливый шорох капели в ближних кустах. Уходили крупным наметом, кровенили нагайками истомленных, взмыленных лошадей. Атаман застрелил казака, пытавшегося отстать от отряда, а может, и не думал он отставать — просто повалился из седла от смертельной усталости. Добил его в упор из нагана подхорунжий Власенко, уже разутого, распростертого на земле. Хмуро взглянул на атамана: ведь уговаривал же идти к Дону, а здесь что? Разоренные до полной невозможности деревни: ни коню корму, ни себе. И красные на горбу сидят, передыху не дают. Так нет же, в Заволжье поворотил коней, а черт его, это Заволжье, медом ему там намазано?.. Воспользовавшись неожиданной передышкой, казаки сползали с седел, валились на землю, тяжело дыша, холодя лица и руки в колкой росной траве и вдыхая забытый тревожный дух теплой земли, прошлогодних прелых листьев и хвои. Хоть и сердился Власенко на атамана, однако не мог и не отметить чутьем бывалого казака, что держался тот молодцом. Был атаман молод, худ, но жилист и крепок той крепостью, которая идет не от земляного извечного крестьянства, а от долгой беды и привычки терпеть ее, не поддаваться и не казать свою слабину. Словно бы давнее, затаенное горе однажды и навсегда прихватило его, и носит он его в себе постоянно, не допуская близко никого и стойко перенося свое одиночество. Нередко он становился жесток предельной жестокостью бывших офицеров. Жестокостью, продиктованной ему, видно, знанием своей собственной, непонятной другим, правды. Ну, как нынче, к примеру. О прошлом атамана Власенко толком и не знал. Встретились они у Вакулина, бывшего тогда командиром караульного батальона при Усть-Медведицком окружном военкомате. Вакулин загодя подбирал себе верных людей, таких, как вот он — Власенко, потомственных казаков, прошедших великую войну и имеющих много причин ненавидеть новую голоштанную власть москалей. Таким же, как стало ясно, оказался и бывший подпоручик, пробиравшийся с Дальнего Востока через Маньчжурию и Туркестан на Дон, к Деникину. На чем они сошлись — Вакулин и подпоручик, — Власенко не знал, но только вскоре командовал тот отборной сотней и быстро показал себя в деле решительностью и жестокостью приказов. А позже стал он сотником. В середине декабря двадцатого года выступил Вакулин в Михайловской слободе против Советов, однако продержаться сумел недолго: через два месяца настигла его красная пуля в жарком бою на реке Чир. А уцелевших увел новоиспеченный сотник, ставший после Вакулина атаманом, на север, к Борисоглебску, где и влились они в первую армию Антонова, командовал которой полковник Богуславский. Но, знать, прогневили судьбу славные защитники веры и отечества. Снова не прошло и двух месяцев, как от их полка едва ли сотня наберется. Тут даже и неопытному глазу видно, что нового боя с красными уже не выдержать. Самая пора вернуться на Дон, тихо осесть на хозяйстве, затаиться и ждать. Так нет же, будто осатанел атаман. Он и сейчас не сошел с седла, сидел по-прежнему прямо и с неприятной, ускользающей усмешкой, от которой перекатывались на скуластых щеках белые желваки, наблюдал за поверженным наземь своим воинством. Ишь, развалились! Будто он устал меньше ихнего… Власенко, надо отдать ему должное, рубака отчаянный, но больно уж недалек умом. Что втемяшится — колом не вышибешь. Пожалуй, все они — донцы — таковы. Дали им господь и государыня землю золотую, хватку крепкую, казачью, хозяйскую, а подале тына своего глядеть не научили. Потому, видать, и раскололся Дон, что сумбур в башках. Что им белые, что красные — один черт, как станичный круг постановит. Драться умеют, а спроси: чего ради? — ответят: приказано. Да… Пока есть силы держать их в суровых вожжах, много можно успеть. Но, не дай бог, почуют твое бессилие или неуверенность — все, финита. Атаман им нужен, голова. И никакой говорильни!.. — Власенко! — атаман взглянул в раздраженные глаза подхорунжего и сердито свел брови к переносице. — Ну! Тот отвел взгляд и потянулся отпустить коню подпругу. — Поднимай людей! Живо! Хочешь, чтоб все околели в этом болоте? Атаман достал из седельной сумки грубо сработанную самодельную карту, развернул ее и прикинул, где они могли теперь находиться. Судя по всему, отряд уже вошел в Моршапский уезд. Позавчерашний бой под Козловом, где доморощенные антоновские стратеги уложили свой отборный кавалерийский полк, вынудил атамана принять наконец самостоятельное и крутое решение. И путь, выбранный им, был единственно верным, хоть и весьма нелегким. В Заволжье. Там, по слухам, разворачивается штабс-капитан Попов. Не Антонов, конечно, и не армия у него, но ведь и не станет он, поди, как Александр-то Степанович, дьявол его забери, кидать конницу против бронеавтомобилей. Вовсе очумел Антонов — от полков одни названия, тысячами кладет людей… Умны красные, понимал атаман. Это с год назад мог гонять их Антонов в хвост и в гриву: какой страх от тех случайных гарнизонов, продотрядов, комбедов?.. Налетел, вырезал всех до единого, пшеницы им в брюхо — и айда дальше. А ныне стянули они войска. Это уже не гарнизоны, это — регулярная армия. Знал атаман, что такое дисциплинированная, хорошо вооруженная, сытая армия. Пишут в своих газетах, листовках: преследовать до полного уничтожения. И похоже, так оно и будет. Неужели не видят всего этого ни Антонов, ни главком его Токмаков, ни, наконец, Богуславский — кадровый, старый офицер?.. Не желают видеть… Выходит, скоро каюк Антонову. Ну, а коли самому каюк, так чего ждать остальным? Нет, только уходить. Сотня, конечно, сила не бог весть какая, но при уме да при хорошей удаче можно попробовать начать сначала. В Заволжье… И еще один аргумент имелся у атамана в пользу принятого им решения. Сейчас красные основной свой удар нанесут по главной группе Антонова: на Кирсанов, Инжавино, Пахотный угол. В Моршанском же уезде сил у них не имеется. Впрямую на Саратов не пройти — заслоны крупные. Но ведь и ближний путь — не всегда прямой. Идти надо севернее, лесами и болотами, там, где нет застав и гарнизонов, идти не кабаном — напролом, а лисой, петляя след, тайно, сохраняя силы для последнего броска. Не хочет понять Власенко, что Дон для них потерян. Если и не навсегда, то на долгое время — уж это точно. Потому так важно именно сейчас сбить с хвоста преследователей, оторваться, не дать себя обложить — и уходить, уходить днем и ночью. Только уходить… А всех недовольных — пусть злобятся! — немедленно в расход, чтоб свидетелей не оставалось. — Власенко! — снова позвал атаман, укладывая карту в сумку. — Через двадцать верст привал. А его, — он показал нагайкой на труп, — убери с дороги и брось тут. Нечего с дерьмом возиться. Поднимались молча и словно бы отрешенно взбирались в седла. Видно, не было сил даже выматериться от сердца, а может, подействовал пример того, которого за ноги отволокли в кусты. И снова хмурая лесная дорога, сырая болотная гниль да чавкающий звук копыт в непросохших лужах. Ночная гроза застала врасплох Хоть бы деревня захудалая, хутор бы какой, так нет же, вымокли, озлобились — легче село спалить, чем простой костер развести. А молнии полосовали низкие тучи и беспрерывно, словно окружила их тут вся артиллерия красных, рвал барабанные перепонки грозный, как небесная кара, гром. Даже бывалый Власенко, заметил атаман, невольно крестился, когда обвал был особенно силен. Потом гроза ушла на север, затихла вроде, а с юга и попозже — с востока опять стал наваливаться отдаленный гром, и его уже теперь не могло бы спутать с любой грозой ни одно солдатское ухо: била артиллерия. И всем стало ясно: била по Антонову. Значит, бон продолжался и надо быстрей уходить. Медленно поднималось солнце, рассеивая голубоватый низинный туман. Небо было высоким и безоблачным, вымытым грозой, оно наливалось огнем и, по всему видать, снова предвещало день жаркий и трудный. В прозрачной его пустоте громче стала слышна отдаленная канонада, приглушаемая до поры лесной сыростью. И сам лес пошел помельче, чаще стали попадаться опушки, затемненные по закраинам густым сосняком. Ближе к полудню, когда вовсе уже невмоготу стало дышать горячим настоем сосновой хвои и воздух начал плавиться и куриться над дорогой, атаман выбрал одну из полян, достаточно широкую, с высокой и темной, похожей на осоку, травой в глубине, что определенно указывало на присутствие здесь родничка, и разрешил спешиться, чтоб перед следующим броском подкормить лошадей да и самим наконец прийти в себя. Негромко переговариваясь, казаки расседлывали лошадей, отпускали подпруги, вели в глубь поляны к родничку; на затемненной стороне заструились легкие дымки: разводили небольшие костры; добывали из седельных сумок последние свои припасы, располагались кто где, некоторые уже спали, хрипло и трудно дыша. Неопределенность — хуже усталости. А для большинства впереди не было никаких видимых перспектив. Оттого и шума обычного, какой бывает на привалах, не слышалось, так, случайно брошенная фраза, но больше отделывались приглушенным ворчанием, покашливанием, похмыкиванием и другими, ничего не значащими звуками. От родничка вернулся с котелком Власенко, жестом предложил атаману напиться. Тот принял котелок с ледяной, обжигающей горло, водой. Остатки вылил на ладонь и протер задубевшее лицо: сразу охватило свежестью, а ноздри ощутили неуловимый до того запах весенней листвы и горьковатого дыма. Власенко разостлал потник, бросил седло под голову и завалился на спину. — Ну, — сиплым, после ключевой воды, голосом, не открывая глаз, спросил он, — кого следующего, атаман? — Ты это дело брось, ты меня не серди. Слышь, Власенко? Не серди без пользы. Голова — она у каждого одна, что у тебя, что у меня. — Голова голове рознь, — примирительно пробурчал Власенко. — Ну, то-то… Как считаешь, оторвались? — Навроде со следа-то сбили. Надолго ли, тут вопрос имеется… Не пойму я тебя, Григория, разрази меня гром, не пойму. — Власенко приподнял голову и в упор посмотрел на атамана. — У тебя ведь два “Георгия”? — усмехнулся атаман, блаженно растягиваясь на траве и пошевеливая занемевшими плечами. — Три. Самую малость не дотянул до полного банта. — Надо полагать, за дело получил. А потому и порядок должен помнить. Иль забыл? Власенко тоже криво усмехнулся и поерзал головой по скрипучей седельной коже. — Что ж, может, у тебя свой какой резон имеется, бог тебя прости… Только где ж он, этот порядок? Али слеп я, не вижу? Так ты, поскольку атаман, ткни меня, как слепого кутенка, куды следует, глядишь, и прозрею… Али тут тебе нет резону? — Не гони коней, Власенко, не гони. Всему свой черед. И прозреешь, и ткну, коли нужда заставит… Ты откуда родом-то? — С Медведицы. Станица Кепинская, слыхивал о такой? — Может, и слыхал… А чем же она знаменита? — Сады у нас богатые. Бахчи. У батька моего кавуны зрели, не поверишь, в два обхвата. — Власенко растопырил руки: — Во! Всем куренем зараз не осилишь… А в пойме, как свечеряет, соловушка бьет. Ах ты, сладкая ж моя птаха, мать ее в три господа!.. Было, Григория, да прошло… — Домой-то хочешь воротиться? — Да кто ж того не хочет?.. До хаты я бы с милым сердцем, только вона где та моя хата… — Власенко отстранение махнул ладонью в сторону далекой канонады. — Ну вот, а говоришь, ткни как слепого кутенка. Сам, поди, соображаешь, что напрямки домой не дойти. Перекрыли нам дорогу туда. Крепко перекрыли, Власенко. Только ведь то ж дурак прямой путь выбирает. Умный и стороной обойдет, коли случится такая необходимость. Ты вот газеты на курево переводишь, а их сперва читать надо. Власенко с явным недоверием посмотрел на атамана. — Гляди не гляди, но выходит из тех газет, Власенко, что одна у нас дорога, пока, конечно, и ту большевики не отрезали — за Волгу. Ты — человек служивый и должен знать, что с армией шутки не шутят. — Дак то как сказать… Обходились покудова. — То-то и оно, что покудова. Сил у них не было, вот и гулял Александр Степаныч. А нынче — ты прикинь — мир с Польшей, кончился Антон Иваныч Деникин. Днями, ты, может, не знаешь, два наши полка у Токмакова целиком перешли к большевикам. А в “прощеные дни”, месяц назад, так тысячами валили сдаваться. Соображаешь? А мы все хорохоримся. Обходились покудова… Больше не обойдется, Власенко. Ни Антонову, ни нам с тобой. Это те, на ком вовсе крови нет, еще могут рассчитывать на что-то А тебя я в деле видал, да и не я один. Многим мы тут по себе память оставили. Потому одна у нас дорожка… За Волгой, знаю, есть верные люди. Да и народ иной там, глядишь, ко двору придемся. Сибирь поможет, у них тоже большие дела заворачиваются. — А ежели и туда армия придет? — Придет, конечно, но не сразу. С год, думаю, продержимся. А после, как маленько уляжется… память, Власенко, память, тут ты к дому и заворотишь. Вот те и весь мой резон. Задумался Власенко. Долго молчал, словно бы переваривая сказанное атаманом, ворочался с боку на бок, грыз сухой стебелек полыни, зло сплевывая горечь, потом сел и оглядел спящих вразброс казаков. Из брючного кармана вытащил кисет с табаком и аккуратно сложенным листом газеты, отпечатанной на тонкой папиросной бумаге. Развернутый, потертый па сгибах лист затрепыхался в руках Власенко, со смутным беспокойством и недоверием рассматривающего на просвет нечеткие серые слова. Атаман, прикрыв глаза ладонью, наблюдал за подхорунжим. Наконец Власенко буркнул себе под нос что-то неразборчивое, похожее на матерок, и, оторвав от газеты малую полоску, стал сворачивать самокрутку. — Читал я днями вот в такой же газетке, — лениво заговорил атаман, — “Красное утро”, что ли, не помню… Двое наших орлов схорониться решили от большевиков. Землянки себе отрыли под болотными кочками. Так, чтоб, значит, только поместиться, всего и делов. Кочками накрылись, тростинки для дыхания приспособили. А тут, на грех, не красные, а стадо коров. Одна возьми да и ляпни блин на тростинку. Прошло время, вылез один наружу, глядь, а второй-то уж давно богу душу отдал. От коровьего дерьма задохся. Вот и сидел тот страдалец да слезы лил над трупом товарища, пока его не взяли большевики. Так и написано было: мол, гибнет антоновщина, придавленная коровьим навозом… — Вишь ты, как оно вышло, — пробормотал Власенко, дожигая в кончиках пальцев окурок. — Что в лоб, значица, что по лбу — одна хреновина. Да… Ну, тады вот тебе и мой сказ, Григорич. Ты — атаман, ты и веди. И я с тобой, коли одной веревочкой повязаны… Хучь и свербит душу, однако нутром чую, правду ты баешь… — Он еще помолчал и сказал уже самому себе: — Дозоры пойти выставить, не ровен час… Вот жизня сучья… Оставшись один, атаман перевернулся со спины на живот, уткнулся лицом в траву. Увидел: ползет маленький черный мураш по тонкой былинке. Вверх ползет, а куда! Былинка-то кончается, и ничего дальше, не прыгнешь, не улетишь. Ткнул ногтем — мураш свалился, но через миг снова настойчиво карабкался вверх, к пустоте. А может, к солнцу?.. Глупые, ненужные мысли. Приподнявшись на локте, атаман огляделся, ища глазами муравейник, но ничего похожего поблизости не было. Эк тебя занесло, бедолага, — вздохнул он. Сам того не подозревая, тянулся и атаман, подобно тому мурашу, полз, карабкался, а куда — самому господу неизвестно. Двадцать с небольшим лет за спиной, и впереди — та же пустота. Все, что было и что могло только быть, уже прошло, и память о том лучше не хранить. Нельзя хранить- так вернее. То — за чертой. Знал он, что ничего не найдет на родном пепелище, тогда зачем же так тянуло его в родные места?.. Вдруг закралось сомнение: убедил ли он Власенко? Должно, убедил. Правда, хоть и горькая, всегда убеждает. Смотря, конечно, как ее поднести, эту правду. После того инцидента с казаком, понял атаман, нужна была только правда, иного и не мог принять упрямый подхорунжий. Принять умом, не сердцем. Всякий истинный казак, убежден был атаман, напрочь лишен какой бы то ни было сентиментальности Его бог — необходимость, сиюминутная логика. А после — обойдется… Убедить Власенко — значило убедить, сломить и всех остальных. Атаман снова перекатился на спину и закрыл глаза… Грохот налетел неожиданно. Еще не понимая в полусне, что произошло, атаман вскочил на ноги и увидел, как в пыльном облаке по дороге промчалась бричка, поливая поляну из пулемета, а за ней, стреляя на скаку, промелькнули несколько верховых. Атаман заметил, бросаясь к своему расседланному коню, как бежали из глубины поляны, паля в белый свет, расхристанные казаки, падали и снова вскакивали, матерясь и размахивая руками. Мгновение — и бричка скрылась. Подбежал, прихрамывая, Власенко, он, как загнанная лошадь, широко разевал рот и сжимал правой ладонью расползающееся по левому рукаву багровое пятно. — Опоздали, мать… — хрипло выдавил он, и лицо его перекорежило. Казаки исступленно затягивали подпруги, сбиваясь толпой посреди поляны, вваливались в седла, передергивали затворы винтовок и обрезов. — Спокойно, Власенко! — прикрикнул атаман, чувствуя, как минутная растерянность уходит от него. — Ранен? Власенко заскрежетал зубами. — Эй! — властно приказал атаман, перекрывая общий испуг. — Санитара сюда! Подбежал казак и, закатав рукав гимнастерки у Власенко, стал перетягивать рану бинтом. — Навылет. Кость не задело, — наблюдая за перевязкой, сказал атаман. — Ну, Власенко, докладывай! — Повел я дозор, Григорич… — морщась от боли, стал объяснять подхорунжий. — Только к дороге, а тут они. Из станкача… Троих хлопцев наповал, а меня… вот… К дороге ускакал десяток казаков. — Разведка или случайные, как полагаешь? — снова задал вопрос атаман, и не столько даже Власенко, сколько самому себе. — Неужели догнали?.. — Не, атаман, — подхорунжий взглянул виновато, — те, которые случаем. Мала их сила до разведки… Слышь, Григорич, вдогон бы, а? — На наших-то конях? — гневно сощурился атаман. — Ты в своем уме? И пулемет у них. Зря людей положим. От дороги возвратились казаки, везя поперек седел убитых. Отдали трупы на руки подбежавшим товарищам, те положили их в ряд на землю. Сняли фуражки, папахи, ждали, глядя на атамана. Атаман обвел взглядом их мрачные и осуждающие глаза, затянул ремни на гимнастерке и, тяжело ступая, пошел к убитым. Остановился, холодно оглядел их, разные при жизни, но такие одинаковые в смерти, небритые и бесстрастные лица, застекленевшие зрачки и, отвернувшись, негромко сказал: — Погибшим в бою — честь и память. Убитых за нашу землю, за поруганную казачью волю предать земле. Времени у нас нет, но мы не бросим своих товарищей непогребенными. Ройте братскую могилу вон там, у дороги, чтоб каждый проезжий знал: здесь лежат с миром свободные русские люди… Атаман снова взглянул на убитых и коротко перекрестился. За ним трижды широко осенили себя крестом остальные казаки… К вечеру, когда спала жара, вернулись разъезды, посланные атаманом на десяток верст назад и вперед по дороге. Они сообщили, что никакого движения не обнаружили. Пусто было и на тракте, и на малоприметных лесных дорогах. Атаман окончательно успокоился: значит, действительно то были случайные, может, продармейцы, может, какая власть местная. Наконец тронулись, втянулись в узкий меж сосен коридор песчаной дороги, пахнущей горячей дневной пылью; уходили молча, оставляя на самом краю поляны, у дороги, невысокий холмик с грубым крестом и светлой дощечкой, прибитой к нему. На той дощечке чернильным карандашом атамана было написано, что здесь покоятся с миром свободные русские люди. И вое. Буквы были четкие, прямые, без всяких витков и закорючек. Послегрозовое прохладное утро принесло Маше исцеление. Резкий упадок сил, сваливший ее вчера в постель, сменился жаждой какого-либо немедленного действия, напряженным ожиданием скорой перемены, быстрое приближение которой она вдруг ощутила. Вместе с вялостью мышц исчезла наконец изнуряющая боязнь услышать правду, вернее — подтверждение этой правды. Словно кончилось разом утомительное и бесполезное сидение у подушки безнадежно больного близкого человека, отвыли свое старухи-плакальщицы и снесли свежеструганый гроб на старый погост у церкви, где за семейной оградой давно почили и отец, и бабушка, и дядья — вся многочисленная когда-то родня Сивачевых. Утро требовало дела. Маша упруго сбежала по разноголосо стонущим ступенькам со своей мансарды, мельком подумав, что все расшаталось, одряхлело и, как ни старайся, уже не поправишь; столкнулась на террасе нос к носу с матерью, имевшей вид растерянный и перепуганный. — Машенька, — тревожно зашептала она. — Михаил-то Александрович ушел… — Как ушел? — Заявил, что для пользы дела должен ходить, взял палку и… откланялся. Я старалась, доказывала, как могла, что это нелепо в конце концов, и вообще… Больному нужны покой и пища. Сон. А он только рассмеялся, — Елена Алексеевна в изумлении округлила глаза, — и пошел в деревню. — Давно? — в голосе Маши мать не уловила ни удивления, ни беспокойства — одно простое любопытство. — Давно… Но разве ты считаешь это естественным? — Ну конечно же, мамочка! — рассмеялась Маша, чем испугала мать еще больше. — Человек встал на ноги, значит, он должен ходить. Правильно делает. Молодец. Что же тут противоестественного?.. — Ма-а-ша! — прошептала Елена Алексеевна. — Что с тобой? Ты сегодня… ну, как бы сказать… на себя самое не похожа. Я рада, дитя мое, что ты улыбаешься… даже смеешься, но что-то меня в тебе очень тревожит. Очень! — Ах, мамочка, не обращай внимания. Жить-то ведь все равно надо… Дай-ка мне лучше пожевать чего-нибудь, и я побегу за ним. Есть хочется — спасу нет! Елена Алексеевна как-то сникла, и в ее опущенной голове, безвольно порыхлевшей фигуре, слабо шаркающей походке Маша вдруг отчетливо увидела старость. Тяжелую, неотвратимую беду во всей ее безысходности. — Мамочка… — вырвалось у Маши, но мать, не слыша, уходила в глубь коридора, будто засасывала ее туда плотная темнота. Солнечный свет, упавший в комнату Сибирцева через открытую дверь террасы, лежал на полу ярко-желтым ромбом, трепеща и подрагивая робкими тенями листьев. И было в нем столько живого и ласкового, что Машина тревога рассеялась, разве лишь на самом донышке души оставалась еще тихая грусть. А короткое время спустя, растормошив и зацеловав мать в скорбно слезящиеся глаза, Маша бежала через сад, подныривая под влажные еще ветки и на ходу откусывая от горбушки хлеба. Усадьба Сивачевых стояла на отшибе, там, где пыльная дорога, широко раздвинув порядки домов, скатывалась под уклон к Утице — извилистой и юркой речонке, вьющейся в зарослях горбатых ив, черной ольхи и крапивы. Барский сад подступал к самой воде и, высасывая влагу, собирался, видно, до осенних дождей сохранять зелень. Он вообще казался оазисом среди рано усохшей по весенней жаре мишаринской растительности. Одиноко торчали во дворах ржавые тополя и липы, серой щетиной затягивали усадьбы низкорослые конопляники. Поднимаясь на взлобок, Маша услыхала ритмичные, глуховатые удары по железу, доносившиеся от дальних домов, откуда-то, видимо, из-за церкви, высокий шатер которой указательным перстом упирался в белесое небо. Подумав, Маша решила, что искать Сибирцева надо, по всей вероятности, там, где люди, и пошла, определяясь по железному стуку, загребая старенькими башмаками прохладный утренний песок. Так добралась она до обширной, почти квадратной площади, одну сторону которой замыкала солидная, красного кирпича церковная ограда с массивными коваными воротами, а с противоположной стороны протянулся двухэтажный парфеновский дом. Нижний его этаж представлял собой лабаз, сложенный из беленного известкой кирпича, а верхний — жилой — был деревянный, крашенный зеленым, и вдоль него по фасаду тянулась галерея с пузатыми столбиками и балюстрадкой. На галерею вела широкая лестница. Здесь теперь размещался сельсовет, и потому с конька крыши свисал линялый флаг. Был Парфенов прасолом, торговал скотом и хлебом, как отец и дед его, но ушел с белыми, и с тех пор не слышали о нем в Мишарине. Маша оглядела пустынную площадь, кое-где вымощенную булыжником, но никого не обнаружила. Железный стук между тем стал громче, можно было различить даже голоса споривших мужиков. Обойдя площадь, Маша наконец увидела в глубине узкой улочки, сбегавшей к оврагу за церковным кладбищем, небольшую группу людей, собравшихся возле сруба старого колодца. “Наверно, Михаил Александрович там”, — решила она. Чернобородый сельский кузнец дядя Матвей на вбитом в бревно обухе топора правил гвозди и скобы, вокруг валялись бревнышки разобранного сруба, чурбаки, окованный железными кольцами ворот с колесом Наверно, собрались миром чинить колодец. А рядом стояли и сидели мужики и дружно дымили “козьими ножками” — так назывались их самокрутки. Однако Сибирцева среди них не было. При виде Маши мужики примолкли, кое-кто даже загасил в песке окурок, смотрели выжидательно. Дядя Матвей поднял голову, почесал широкую цыганскую бороду и, ее-, село подмигнув Маше единственным глазом, отложил в сторону молоток. — День добрый, Марья Григорьевна, — приветствовал он и, привстав, стал отряхивать фартук. — Здравствуйте, дядя Матвей, — улыбнулась Маша. — Я хотела спросить… — Спрашивай, голубушка, спрашивай, — кузнец шагнул ей навстречу. — Кого ищешь? — Дядя Матвей, — Маша слегка запнулась. — Вы не видели?.. Здесь не был Михаил Александрович? — Это кто же таков? А? — снова подмигнул кузнец. — Михаил Александрович… Он болеет. С палочкой… — Тот, что у вас в усадьбе проживает? Этот, что ль? Маша смущенно кивнула. — Ну, тогда ищи его у Егорки. У него он, в пристроечке, поди, — кузнец кивнул за церковную ограду. Маша тоже кивком поблагодарила и уже повернулась, чтобы уйти, но дядя Матвей в два шага догнал ее и, тронув локтем, негромко спросил: — А скажи-ка мне, Марья Григорьевна, голубушка, кто он, этот Михаил-то твой Александрович? Откуда прибыл, коли, конечно, не секрет? Хороший он человек али как? Маша взглянула на кузнеца. Высокий, с мускулистыми, обнаженными по локоть и поросшими черным волосом руками, стоял он перед ней, и глаз его был чуть прищурен. И тон, каким спросил он о Сибирцеве, был очень серьезен. — Он с Яшей был… — запинаясь, заговорила Маша. — Там… А Яша погиб… Кузнец печально и понимающе покачал головой. — Его ранило. Очень сильно. И доктор сказал, что ему надо отлежаться. Вот мы и привезли Михаила Александровича сюда… Он еще не выздоровел. — Значит, думаешь, человек он… — Хороший! — перебила Маша и слегка покраснела. — Ну-ну, — ухмыльнулся и тут же погасил улыбку кузнец. — Хороший, говоришь?.. Поглядим. Так-то он в разговоре навроде не барин. Поглядим, да… Ну, ступай к Егорке. Там они оба. — Он помолчал и добавил: — Ну-к, пойдем, Марья Григорьевна, провожу тебя малость. — Он обернулся к мужикам, махнул рукой: — Давайте, робяты, собирай помалу… Сибирцев, между тем только что выбравшись из церковных подвалов, сидел в крохотной клетушке деда Егора и стряхивал с плеч и локтей пыль и паутину. А сам дед цедил через тряпицу квас из большой четвертной бутыли. Ощутимо ныла спина, болели мышцы ног — все-таки напряжение было чрезмерным, рано вскочил с постели. Но Сибирцев не жалел, что потратил столько усилий и смог, по сути, сверху донизу, от колокольни до подвалов, довольно внимательно обследовать церковь. Были тому весьма серьезные причины. Еще ранним утром, по холодку добравшись до церкви, он увидел мужиков, что разбирали старый сруб. Присел с ними, покалякал о том о сем, угостил табачком. Начали, как водится, с погоды, с небывалой доселе ранней жары. Мужики сокрушались, что земля горит, и даже давешняя гроза обманула ожидания — влага паром вышла, не впиталась, разве что пыль прибила, оттого, видать, и с хлебушком будет плохо, совсем плохо, и за какие грехи?.. Но едва беседа коснулась разбойных налетов в соседних уездах, слухи о которых приносили проезжие люди, мужики будто завяли, — чего, мол, зря воду-то толочь, слухи, они слухи и есть может, и грабят, а может, и нет, у страха, известно, глаза велики. Самих-то пока бог миловал, еще, поди, накличешь на свою голову. Пожалуй, один только кузнец, — понял Сибирцев, что это о нем говорил Баулин, — остро сверкнув глазом, заявил, что всех бандюков надо связать и в дерьме утопить, а не ждать, пока пожгут губернию. Но мужики отмалчивались, не то опасаясь незнакомого им человека, не то держась своего мнения на этот счет, отличного от мнения кузнеца. Так и не понял Сибирцев… Однако кузнец ему приглянулся прямотой и ясностью суждений. Резкий мужик и знает себе цену. В общем, не склеилась беседа, хотя и ощутил Сибирцев общее настроение какой-то апатии и подавленности. Прав был Баулин: мужик загодя чует беду. Щурясь от дыма самокрутки и незаметно разглядывая мужиков, Сибирцев никак не мог ответить себе на вопрос, еще со вчерашнего вечера застрявший в голове: кто, кто из них мог знать о поповском оружии, — но встречал взгляды усталые и равнодушные. А после беседы с отцом Павлом отчетливо понимал и свое двусмысленное положение — и оттого не имел права сейчас лезть, что называется, на рожон. И тут чертиком из коробки появился вчерашний дед Егор. Егор Федосеевич, как немедленно стал его величать Сибирцев, чем, возможно, заслужил особое доверие старика. Был дед Егор, похоже, уже под хмельком, и, когда приблизился, Сибирцев ясно различил исходивший от него сивушный дух. — Причастился, поди, Егорка, с утра раннего? — насмешливо поинтересовался кузнец Матвей, вызвав заметное оживление остальных. — Что, али нынче праздник какой? — Им-та с батюшкой кажинный день праздник… — непонятно — не то с осуждением, не то с завистью — протянул кто-то из мужиков. Его реплику поддержали вздохами и смешками. Но дед Егор не обратил внимания на насмешки. Увидев Сибирцева, он словно прилепился к нему. — А я, Михал Ляксаныч, — хихикал он, утирая тыльной стороной ладони беззубый рот и заросший редкими пgt;чками волос маленький подбородок, — с утречка-та и тюкнул. Батюшка наш скок в бричку и кричит: “Па-ашел!”, — а мне: “Гляди, Ягорий!” А чё? Отцу Павлу — по делу, к соседу, а можа, еще куды — в уезд али в губернию. А нам — к матушке, — старик опять захихикал, погрозил сам себе пальцем. — К матушке причастииа, поскольку сами батюшка оченно любять… Дед Егор уселся на бревнышке, по-татарски подвернув под себя босые пятки. Был он в длинной, распахнутой на груди рубахе и грубых портках. И то, что он рассказывал, вероятно, было давно уж всем известно. А потому, послушав его поначалу, посмеявшись малость, мужики снова приступили к делу: кто подтесывал бревно для сруба, а кто, спустившись в колодец, вычерпывал ведром гнилую воду с песком и тиной, — словом, все, кроме деда Егора и Сибирцева, принялись за работу. — И-эх! — с восторгом продолжал дед Егор. — Светлой души женщина — Варвара Митарьна, а уж доброты несказанной, узрит господь, надо понимать, воздасца ей благостью, сердешной. “И где ж эт вы, милай друг Ягорушка, вчерась-та с батюшкой, а? На-ка вот чарочку!” А я: “Да недалеча, матушка, пошли те бог здоровья за милость твою”. — “Батюшка, — баить, — прибыли в сумруке, ета в полной, значица, расстроенное™, и всю ноченьку не спали. А не жалаешь ли еще, милай друг Ягорушка?” — “Как жа, матушка, с превеликим, значица удовольствием, дай те господь”. — Уехал, стало быть, Павел Родионович, — негромко и как бы вскользь заметил Сибирцев и поднялся, оглядываясь. Никто не обратил на него внимания. Только кузнец поднял голову, посмотрел внимательно и кивнул, прощаясь. Сибирцев медленно, опираясь на палку, пошел к площади, дед Егор, подпрыгивая ощипанным петушком, за ним. — Уехали, уехали, как жа, — подтвердил он, когда отошли на довольно приличное расстояние. Он с дурашливой опасливостью искоса взглянул на Сибирцева. — Как не уехать! Сели в бричку и мне: “Гляди, Ягорий, полный чтоб, значица, молчок!” — Жалость-то какая, — пробормотал Сибирцев. — А мы договорились было, что поможет он мне каким-то там своим снадобьем… Уехал… А надолго ли, не сказывал? — Как жа не сказывали? — удивился дед, но тут же будто спохватился: — Не, не сказывали. “Па-ашел!” — кричить. И уехали. — Прямо с утра? — усомнился Сибирцев. — Истин бог! — дед перекрестился. — Еще темно было. Сели в бричку… Михал Ляксаныч, голубчик, можа, я чё помогу? А? Бабка и с дедкой мои вон кады населению пользовали от всякой болести. Травкой али корнем. Божьим словом, сказывали, тожа можно. Нужному святому какому молитву вознесть… Никола Чудотворец — он от всяких бед и напастей. Еще от потопления. А священномученик Антипий — етот от зубной боли. От глазной, сказывают, — Казанска богородица, а от головной — Иоанн Предтеча. Ежель у младенца родимчик али друга болесть — тута великомученик Никита и Тихвинска богородица. А Ягорий-великомученик — етот скот от зверя хранит, а Флор и Лавр… “Не выдержал, отец Павел, крепко, значит, тебя прижало”, — думал между тем Сибирцев, краем уха слушая дедовы рецепты святой аптеки. И вдруг вспомнил, как зимой шестнадцатого года пришел под Барановичи опломбированный спецвагон, поговаривали — от самой государыни. Ждали медикаментов, бинтов вовсе не было, вошебойки устраивали из раскаленных на кострах железных бочек. Сунулись тогда в вагон, а там — иконки, образа святые. Интересно, были там Флор и Лавр, предохраняющие от конских падежей, или на военные действия их святость не распространяется? “Да, батюшка, припекло тебе хвост… Куда ж ты подался? Неужто — в уезд? Торопишься. Это уже не проверка, это, похоже, паника… Или своих предупредить поспешил.?..” — А неопалимая купина — ета от пожара… — А от огнестрельных ран есть что-нибудь? — поинтересовался Сибирцев. — Ну как жа! — обрадовался дед. — Тута, значица, отвар на девяти травках, увнутрь, а понаруже — втиранья особая, мазь така целебна. Как не быть, есть. А от внезапной смерти — ета уж великомученица Варвара, завсегда она. А ежель от трудных родов — тады великомученица Катярина. — От внезапной-то смерти, по нынешним временам, Егор Федосеевич, — вздохнул Сибирцев, — полагаю, не спасет никакая Варвара. Ну, а что касается трудных родов… Да… Батюшка, стало быть, в большом расстройстве отбыл? — Он озабоченно покачал головой. — Так ить, милай, весть та, знать, не хороша… — Да, весть, я ему нехорошую… — Во-во, темно было, а они — в бричку. Надо понямать, к Маркелу уехали, куды еще?.. — Это какой же Маркел? — спросил Сибирцев так, словно знакомое имя случайно выпало из его памяти. — А ну как жа! Свояк ихний. В Сосновке они, в Совете состоять. Эта недалече, верст тридесять и будеть. — Ах, вон кто… Не сказал, когда воротится? Дед отрицательно помотал головой. Сосновка… Почти ничего не говорило это слово Сибирцеву. Кажется, Илья Нырков упоминал, что подходит туда железная дорога, значит, крупное село. Больница вроде есть, училище. И все. Немного… Что ж Илья-то? Взял на крючок попа, а его родственниками не поинтересовался? Бывший кадет Кишкин — это все на поверхности, такие связи и не скрывают Еще в Сибири, в иркутской милиции, частенько приходилось Сибирцеву раскручивать дела кадетов, эсеров, особенно последних. Большие они мастаки по части маскировки. Решительные, жестокие, долгий опыт подполья у них, толковая и глубокая агентура. Как хрен на огороде. Потянешь — и вроде выдернул, ан нет, самый-то корень глубже сидит. По весне, глядишь, опять стрелку выбросил. Копать надо, только копать — и брать шире, не жалея труда и пота… Вот теперь и Маркел появился. После разговора с Павлом Родионовичем Сибирцев был убежден, что оружие, о котором в волнении проговорился поп, должно быть где-то здесь, под боком, но сейчас, услышав о Маркеле, он усомнился в своей недавней твердой уверенности. Начать с того, что оружия, судя по той интонации, с какой о нем было сказано, немало. Где ж его держать? В огороде, что ли, в яме? Вряд ли. Село небольшое, все на виду. В храме? Там, конечно, есть подвалы, куда посторонний взгляд не заглядывал, а уж в подвалах тех такие тайники, что и черт ногу сломит. Однако, случись обыск, именно с храма и начнут чекисты, и все подвалы “перевернут вверх дном” — поп это знает. Следовательно, рисковать не станет. У кого-нибудь из знакомых или особо доверенных людей, церковных служек, вроде вот этого дедки? Тоже большая натяжка. Их ведь тоже без внимания не оставят… Конечно, с точки зрения железной конспирации, вел себя вчера отец Павел неосмотрительно, но его можно понять. И обстоятельства сложились для Сибирцева более чем удачно, и общие знакомые нашлись, и, главное, слишком уж велико было желание верить, что Сибирцев — свой… А сам-то — смел! На анафему большевикам с амвона не всякий решится. Не надо считать его глупым или слишком уж подверженным эмоциям, скорее всего, поп уверен в себе и ничем сейчас не отягощен — ни порочащими связями, ни, разумеется, оружием. Ну, а кадет Кишкин — это когда было! Это, по сути, и не связи, мало у кого какие родственники! Все так, но тогда где же оружие?.. А на стороне. Скажем, у того же Маркела, который, оказывается, даже в Совете состоит. И следовательно, должен находиться вне подозрений — ведь Советская власть! Так-то. К нему, значит, и помчался перепуганный поп. Пока все логично… Продолжая медленно двигаться по улице в сопровождении деда, Сибирцев, как бы между прочим, спросил: — А Маркел давно приезжал? — Маркел-то? А не, прошлым годом. По осени. — Погостить, что ль? — А ну как жа, истин погостить! Хе-хе… — Дед покрутил головой, вспоминая, видно, гулянку Маркела с отцом Павлом. — От уж, милай, гостюшка так гостюшка! Ох, умеить! — Редко, выходит, видятся батюшка со свояком? — скорее утвердительно, нежели с вопросом, произнес Сибирцев. — Не, отчево жа, тута и батюшка к им ездили… Кады ж?.. А пред пасхой. Цел воз добра в подарки, надо понямать, им отвозили. Мно-ого всяво, кабанчика кололи, пашаницы — большой воз, чижолый! “И было в том тяжелом возу много всего, — мысленно дополнил Сибирцев свою догадку, — но никто толком не знает, что вез “святой отец” свояку в качестве пасхального подарка, за исключением порося да пшеницы. Тяжелый воз — это, похоже, хорошо замаскированное оружие, а то с чего б ему быть тяжелому?.. Впрочем, это в том случае, если поп действительно возил оружие, а не доставили его прямо к Маркелу в Сосновку, минуя Мишарино…” — Скажи-ка, Егор Федосеевич, а храм-то у вас большой? В гости хочу напроситься, поглядеть его. Не прогонишь? — Дак, милай, отчево жа, заходь, кады хошь! Я завсегда при ем состою. В пристроечке, как, значица, войдете, гак и увидите пристроечку-та. — А чего тянуть? — как бы решился Сибирцев. — Прямо и зайду. Или у тебя дела какие срочные? — И-эх! Каки таки дела? Любопытству Сибирцева не было границ. Дед Егор обрадовался настырному гостю. Вдвоем, не торопясь, обошли они весь храм, осмотрели небогатый иконостас, алтарь, все заалтарные помещения, поднялись к колоколам на колокольню, заляпанную голубиным пометом, потом спустились в подвал. Дед прихватил несколько свечей, и они сожгли их поочередно, озираясь поначалу на прыгающие по стенам собственные тени. В таких подвалах, размышлял Сибирцев, можно батальон разместить, и никакими пушками его отсюда не выкуришь. Надо бы это обстоятельство иметь в виду. Так, на будущее. Мало ли что может случиться?.. Сибирцев не расстраивался, что ничего, напоминающего склад оружия, обнаружить не удалось. Хорошо уже то, что наперед не придется опасаться: вдруг отец Павел решится поднять своих в ружье? Сибирцев дотошно выспрашивал деда о возможных старинных тайниках, захоронениях, склепах, подземных ходах и прочем. И эта его настойчивость вполне сходила за самое обыкновенное любопытство, присущее всякому человеку, сталкивающемуся с явлениями таинственными и непонятными. Ничего особо мрачного в истории этой церкви, посвященной в свое время Флору и Лавру, не было. Да и сама постройка не отличалась древностью или там известностью своих создателей. Заложили ее всего сотню лет назад, и была она маленькой, деревянной, но на каменном фундаменте. Собирались, поди, строить-то всю церковь каменную, но, скорее всего, средств не хватило. А вскоре после освящения сгорела она. Год был плохой, холерный. Власти, сказывают, приняли жесткие меры, чтобы удержать холеру от распространения, да не всяк человек то понял. Вспыхнул бунт. Много по уезду было тогда пожаров. Горело и Мишарино, огонь не пощадил храм. И уж спустя время отстроили на том же основании новую церковь, каменную. В те же годы обнесли ее почти крепостной кирпичной оградой. Деревянную-то церковь строили на деньги деда Парфеновского, а каменную после пожара его сын отгрохал, по завещанию, видно. Слушая деда Егора, Сибирцев время от времени простукивал палкой подвальные стены, но звук казался ему везде одинаковым, а освещая стены свечой, никаких следов новой кладки или штукатурки не обнаружил. И то ладно. Когда выбрались наконец на волю, Сибирцев невольно зажмурился и почувствовал мурашки на коже, столько было вокруг света, солнца и сухого жара после погребного холода подвалов. Зашли в дедово жилье, и тот взялся цедить квас, который прихватил из ледника. Кружка сразу запотела снаружи, и Сибирцев с трудом проглотил слюну, глядя на этот пенящийся квас и заранее предвкушая, как он лихо шибанет в нос. А выпив, со всхлипом перевел дух и вытер слезящиеся глаза. — Ну, квас… всем квасам… — То-та, милай, — обрадовался дед Егор. — Это не квас, а сплошная лекарства. На травах, мята да хренок. Любу болесть лечить. За пыльным окошком послышались голоса, и дед петушиным скоком выглянул наружу. — Ах, Марья Григорьевна, душенька ты наша! — тонко зачастил он. — Похорошела, голубица-та, истин бог похорошела! — Он широко распахнул дверь. — Заходите, гостюшки дорогие. А мы тута. И-эх! Кваску испейте! Кузнец широкой ладонью легонько подтолкнул Машу, низко пригнув голову, вошел и сам, и сразу в дедовой клетушке стало тесно. Сибирцев поднялся, опираясь на палку, отряхнул брюки, взглянул на Машу, и глаза его смеялись. — Что-нибудь случилось? — серьезно, как только мог, спросил он. Маша вдруг почувствовала, что краснеет, неудержимо, до слез краснеет, и все видят ее растерянность. Но через минуту она нашлась. — Вы ушли, ничего не поели. Мама забеспокоилась. И не сказали ничего. А вам пока, наверно, не надо много ходить. — Ну-у, — протянул Сибирцев, — стоило ли волноваться так-то. Я потихоньку-полегоньку, спешить некуда. С людьми вот хорошими познакомился, поговорили маленько… — Он легко подмигнул кузнецу, но тот лишь неопределенно хмыкнул и обернулся к деду: — Налей квасу-то своего, что ли. По ранней жаре в самый раз… Дед Егор оделил всех квасом, но сам пить не стал. Что-то его вроде бы тревожило или смущало, — словом, похоже, чувствовал он себя не в своей тарелке. Он мялся, переступая с ноги на ногу, почесывал подбородок, потом с отчаянной решимостью махнул рукой и с непонятным восклицанием выскокнул за порог. Матвей усмехнулся ему вслед и с укоризной покачал головой. — Куда это он? — удивился Сибирцев. — А-а, — отмахнулся кузнец. — Неймется ему. Возникла пауза. Сибирцев понял, что кузнец пришел не просто так, он хочет поговорить, но при Маше не решается. Девушка, однако, сама поняла значение затянувшейся паузы и, словно бы между прочим, поднялась, подошла к двери и, не оборачиваясь, сказала: — До чего же тесно тут. Дышать нечем… Я, наверно, пойду, Михаил Александрович? Подожду вас там, — она кчвнула на улицу. — Мне еще в сельсовет надо зайти… Знаете что? Сделайте мне одолжение, поглядите, есть ли там председатель? Чтоб зря не ходить, а? Маша обрадованно кивнула и бегом припустила к воротам. Легкая, тоненькая, она была похожа на бедовую девчонку, радующуюся утру, солнцу, мягкому песку под ногами, затянутому ползучей травкой, добрым веселым людям, окружающим ее. Сибирцев ласково посмотрел ей вслед и обернулся к кузнецу: — Ну, Матвей Захарович, слушаю. От неожиданности кузнец даже крякнул. Потом с хитрой усмешкой качнул головой и поднял прищуренный глаз на Сибирцева. — Вот, вишь ты, шел за разговором, а тут не знаю, что и молвить. — Ну, тогда я скажу. Говорил я уже с Баулиным. Обо всем. И о тебе тоже. Жду вот теперь его с часу на час. Но пока суд да дело, чует мое сердце — время наше зря уходит… Давай-ка для начала скажи, брат, вот о чем: хорошо ли ты знаешь попа? Это, значит, первое. И второе: что собой представляет наш дед, Егор Федосеевич? И учти, разговор сугубо между нами. Было заметно, что вопросы Снбирцева попросту изумили кузнеца. Любое ожидал услышать, но такое… Он недоверчиво посмотрел на Сибирцева, хмыкнул, потом рассмеялся: — Ну что ж, ежели про попа… так поп, он поп и есть. Брюхо набить — это он любит… Я-то сюды не хожу, чего мне тут. И баба моя тоже, почитай, до бога не шибко… Поп, говоришь… Ну, кады напьется — бывает ето дело у него, — говорят, такое-то с амвона запустит, хоть святых выноси… — Он снова рассмеялся, ухватив себя за бороду. — Ну, а что до Егорки, так етот вовсе безвредная душа. — М-да… — задумчиво протянул Сибирцев, уставясь глазами в темный, затянутый паутиной угол. — Твоими бы устами да мед пить… А где поп оружие прячет? Много оружия, по моим сведениям. — Оружие?.. — Кажется, до кузнеца дошла наконец серьезность вопроса. — А ты не ошибся, Михаил Александрович? — Какая ж ошибка, если он сам давеча проговорился? — Сам? — То-то и оно, что сам. И организация у него имеется… — Ах ты, мать честная… — протянул кузнец, словно тряпицу сжимая в мощных кулаках свой тяжелый кожаный фартук. — Вражина-то какая… А я, выходит, как есть дурак дураком… — Ну, или вспомнил что? — Не торопи, погодь малость… Дай-ка сообразить, подумать. — Ладно, думай. Только не опоздай с думами-то… Кузнец долго молчал, уставившись в пол, потом вдруг с размаху трахнул себя кулаком по коленке. — Слышь-ка, Михаил Александрович, а ить вспомнил я… Отец-то Павел, было дело, зазывал к себе. Крест отковать, запоры поправить, ось, помню, ковал ему для брички. Один я в селе-то, все и ко мне, выручай, мол. Как не выручить, дело такое. Про меня кого хошь спроси, скажут: ежели Матвеева работа — стоять ей без срока. А тут сам заглянул в кузню, как бы мимоходом. Смазь ему, вишь ты, понадобилась. “А чего мазать-то?” — спрашиваю. “Да, — говорит, — бричка скрипит, нутро выворачивает”. Я и говорю, что бричку дегтем надо, завсегда так делают. А он мне: “Душа, — говорит, — запаху не принимает. Чего бы, — говорит, — помягше, замки да запоры тоже скрипят”. Была у меня банка веретенки фунтов на пять. Навроде ружейного масла. Показал ему. “Подойдет?” — говорю. Понюхал он, подумал, посумневался. “Давай, — говорит, — попробую”. С тем и ушел, а после мясца прислал, самогонки, того-сего. Я еще, помню, сказал, что сам приду сделаю, а он говорит: Егорка все без пользы сидит, пущай, мол, делом займется… Так вот я и думаю, что ету веретенку мою, может, он к другому делу приспособил, а? — Когда это было? — А когда? Да пред пасхой. Я, помню, сказал, что у хорошего хозяина бричка-то с осени смазанная. А он рукой махнул. — Та-ак… Ну, а дед Егор? С попом он или сам по себе? Кузнец поскреб пятерней затылок. — Да кто ж его теперь поймет?.. — То-то, брат… Ты, я знаю, воевал. Где? — Воевал-то? Да где только не воевал! И с японцем воевал, и с германцем. Попервости-то, вишь ты, обошлось. Цел и невредим вернулся. А германец — вот она, метка, — он ткнул пальцем в пустой глаз, — до самого гроба. — К большевикам пришел на германской? — На ей. А что? — Интересно мне, как же ты — фронтовик, бывалый человек, большевик, надо полагать, убежденный, — так? — а в классовой борьбе — ни бельмеса? Не складывается что-то. — Не, ты погодь. Как так — ни бельмеса? — насторожился кузнец. — Ты словами-то не шибко, ты объяснению давай! — Могу и объяснить. Ты, Матвей Захарович, суть классовой борьбы понимаешь? — Ну? — Вот и расскажи мне про нее, применительно к вашему селу. — А тут долго и говорить неча. Воротился я с фронта — ето после госпиталя. Пришел в уком доложиться. А мне: вали, говорят, к своим волкам, коммунию строй. Прибыл, огляделся. С кем ее — коммунию-ту поднимать? С Егоркой? Мужик у нас не бедный, не. Он за свое хозяйство сам кому хошь глотку порвет. Потом Баулии с продотрядом прибыл. Ну, а после Шлепикова прислали и Зубкова, горластого. Это когда чрезвычайное положение объявилось Робяты они ничего, только ж не местные, дела не знают. А нашего мужика глоткой не возьмешь. Он и Антонову не верит, и в коммунию не идет. А в укоме знай свое талдычут: давай коммунию! С кем же давать, хоть ты мне ответь? Я так думаю, что мужика нашего, тамбовского, нужно не в коммунию загонять силком, а с добром к ему. Вот те, мол, продналог, сей, братец, сколь хошь, а мы те не помеха. Однако и ты помоги Россее-то матушке. — Да ведь оно нынче так и есть, — заметил Сибирцев. — Так кабы спервоначалу-то. Может, и Антонов не гулял бы на воле. А оно вишь как вышло? Не наш мужик — он особый, с им терпенья ужасти сколько надо. — Твоему мужику, между прочим, бедняку, середняку тому же, землицу-то Советская власть дала. — Да это мы понимаем. — Понимаешь, но, видно, не совсем. Ну, ладно. Вот ты сказал: терпенье надо. Ты, значит, ждал, пока он одумается, а кулак да эсер его тем временем к себе перетягивали, где посулом, а где и кнутом. Но армию создали. Знаешь, сколько у Антонова было войска по вашей губернии? Пятьдесят тысяч. Понял, солдат? А как ты объяснял мужику, чтоб он Советскую власть защищал от Антонова, от тех бандитов, что ты собрался узлом завязать да в дерьме утопить, ты — большевик? Молчишь?.. — Ну, из наших-то которые из кулаков, те ушли, -неуверенно сказал кузнец. — А середняку вроде как ни к чему это дело. Он на хозяйстве сидит. — Надо полагать, не твоя в том заслуга. А вот что поп твой контрреволюцию у тебя под носом разводит, тут уж, брат, извини, твоя вина. Проморгал. — Поп — это того, действительно. — Ну, а, скажем, ежели вот сегодня придется твоему середняку выбор делать, с кем будет? — Как с кем? Землицу-то он не отдаст, ни в коем разе. С нами, значит. — Считаешь, можно на него положиться? Наблюдал Сибирцев за кузнецом и думал: вот как легко можно глупость сотворить. Бросили хорошего мужика как кутенка в воду — плыви. А он не умеет, барахтается без толку и пользы делу, того и гляди — потонет. Так нет чтоб руку протянуть, помочь, научить. Все, поди, только приказывают… А ведь он не так уж и не прав: середняк действительно сейчас в коммуну не пойдет, нечего ему с бедняками хороводиться, у него свое хозяйство налажено. Пока налажено. А что Матвей ему может предложить? Животину полудохлую да пару хомутов? Вековой уклад глоткой не перестроишь, тут мудрость нужна, но не тех мудрецов, что в уезде сидят и ни черта не смыслят в сути кулацкой агитации… Но куда ж дед-то девался? Сибирцев выглянул во двор. — Да он небось к попадье за самогонкой побег, — сказал кузнец, вставая. — Каменный дом на площади за сельсоветом видал? Его и есть. Отца Павла. — А зачем к попадье? — Ну как же? Гости, чай, пришли, как не угоститься? А своего-то — шиш, гол как мышь. — Нет, я не угощаться пришел. Мне еще к вашему председателю зайти надо. — Может, вдвоем зайдем? — предложил кузнец. — Он у нас… — Не нужно, — перебил Сибирцев. — У меня с вашим батюшкой Павлом Родионовичем теперь свой союз наметился. И лишние глаза и уши только помешают. Потому, считаю, что и с тобой вместе нам пока не стоит появляться. Дальше — видно будет, а пока не следует. И еще один совет: давай-ка, брат, собирай тех, которые ненадежней, да вооружай их. Есть хоть чем? — Этого добра покуда хватит. Продармейцы помогли. — Ну, и то дело. Дождемся Баулина, окончательно решим. Но времени не теряй. Думаю, лучшее заранее обезопаситься, чем на перекладине болтаться… А с дедом поговори насчет масла своего. Тебе узнать сподручней: мазал он или нет поповскую бричку или там замки-запоры. Ну, бывай, Матвей Захарович. Выходя с церковного двора, Сибирцев снова обратил внимание на добротные засовы на воротах, оценил толщину кирпичной, выше человеческого роста ограды. Прямо-таки крепость. У железной калитки едва не столкнулся с дедом Егором. Тот, бережно прижимая к груди, нес бутылку самогонки, заткнутую тряпицей. И глаза его радостно лучились, будто заработал он награду за великий подвиг. — Михаил Ляксаныч, да куды ж эт ты, милай? А угощенью? — Недосуг, Егор Федосеевич, уж извини. Как-нибудь в другой раз. К председателю надо. — И-эх! — Дед аккуратно поставил бутылку на землю, утвердил ее, чтоб не опрокинулась, и только тогда с обидой взмахнул руками. — И на чё он те сдался? Гусак-та! Ого-го! Эге-ге! Тьфу, прости господи!.. — Не нравится тебе ваш председатель? — рассмеялся Сибирцев. Уж очень чудно передразнил дед еще незнакомого Сибирцеву человека. — А он не девка, чтоб нравиться, — дед искоса, как-то хитро метнул дурашливый взгляд на Сибирцева. — Ну, ить как знашь, милый друг, я с чистой душой. А то б мы ее, голубушку! — Он поднял бутылку и ласково понес ее во двор. Маша сидела на ступеньках высокого крыльца сельсовета, поджидая Сибирцева, и, откинув волосы, подставила лицо солнцу. Подходя, он пристально разглядывал девушку и чувствовал, как исчезает напряжение и невольно распрямляется спина. К двадцати шести годам у Сибирцева сложились убеждения, соответствующие его опыту и делу, обозначенному двумя войнами и мерой личной ответственности в круговерти событий. И не то чтобы он категорически отрицал любовь, нет, он, скорее, определял ее для себя как чувство доброты и жалости к попавшему в беду человеку, будь то женщина или мужчина, друг или вовсе незнакомый ему страдающий человек. Это чувство диктовало необходимость немедленных защитительных действий, и, пожалуй, не более. Но теперь, высвеченное неожиданной тишиной и невольным сельским уединением, это чувство вылилось в странный парадокс: как если бы созданная им теория разваливалась именно от обилия фактов, подтверждающих ее. Ему вдруг показалось, что совсем не в жалости нуждается Маша. Защита — другое дело, сильный должен всегда прикрывать собой слабого. Но Маше, видимо, нужна не просто его доброта, общая для всех, а нечто большее. Сибирцев чувствовал, что и ему становятся необходимыми присутствие девушки, резкая смена ее плавных и порывистых движений, ее матерински понимающий взгляд и ненавязчивая, нераздражающая забота. “Был бы помоложе…” — с сожалением подумал Сибирцев и подавил невольный вздох. До сих пор жизнь убеждала его в собственной правоте… В помещении сельсовета, куда Сибирцев вошел, опираясь на руку Маши, было по-казенному пусто и неуютно. Большая комната в пять окон по фасаду на улицу, — наверно, раньше ее называли парадной залой. Вся мебель состояла из двух самодельных столов — один по центру, другой сбоку, широких лавок вдоль стен и резного пузатого комода, оставшегося, скорее всего, от старых хозяев. Половину противоположной от окон стены занимала изразцовая печь. В простенках между окнами висели истрепанные по краям., засиженные мухами плакаты двухгодичной давности: подобные видел Сибирцев еще в Иркутске. На одном- краснощекий молодец в шлеме-богатырке лихо бил ногой под зад лысого и скрюченного, потерявшего папаху адмирала Колчака, а на втором — брат-близнец того молодца втыкал штык в брюхо усатому толстяку в мундире с позументами и погонами явно деникинского происхождения. А поверху, под самым потолком, был протянут неумело написанный белилами по красному ситцу лозунг “Вся власть Советам!”. За главным столом, посередине, положив жилистые кулаки на пустую, не обремененную никакими бумагами, столешницу, сидел широкоплечий кудрявый парень в наглухо, несмотря на жару, застегнутом френче с накладными карманами. Светлые его волосы, казалось, слиплись от пота, фуражка кверху тульей лежала рядом, на столе. Он не встал навстречу Сибирцеву, словно чего-то ждал, сурово глядя в пространство. После короткой паузы, во время которой они успели осмотреть друг друга, парень, не поднимаясь и не протягивая руки, с откровенной неприязнью произнес: — Зубков. Председатель. Председатель чего, он не добавил, видимо, будучи уверенным, что всем он и так должен быть известен. — Сибирцев, — сухо представился и Михаил Александрович. — Зашел вот познакомиться. Представиться. — И оглянулся в поисках стула. Маша проследила за его взглядом и принесла от печки грубо сколоченную табуретку. Сибирцев благодарно кивнул, сел, несколько раз глубоко вздохнул и обернулся к Маше, не обращая никакого внимания на председателя сельсовета. — Машенька, посидите пока на воздухе. Что вам тут с нами? Я скоро выйду. Маша, по-девчоночьи обиженно оттопырив нижнюю губу, исподлобья взглянула на Зубкова и вышла, стараясь казаться гордой и независимой, покачивая подолом длинной юбки. “Вся в мать”, — пряча улыбку, посмотрел ей вслед Сибирцев. А снова повернувшись к председателю, даже слегка опешил, ибо увидел в его глазах теперь уже совершенно открытую враждебность и трудно объяснимое торжество. “Уж не решил ли он, что изловил беляка?” — мелькнуло у Сибирцева, но вдруг, трезво оценив ситуацию, он понял, что так, видимо, и есть. И не может быть иначе. Баулин, разумеется, этому Зубкову ничего не сказал, от услуг Матвея он сам только что отказался, а слухи о нем — Сибирцеве, говорил же Баулин, самые недвусмысленные. — Чего живете-то скучно? — чтобы как-то разрядить обстановку, сказал Сибирцев первое, что пришло в голову, и кивнул на пожелтевшие плакаты. — А тут не клуб, чтоб плясать! — отрезал председатель. Сибирцев даже растерялся. Наверно, в первый раз в жизни он не знал, о чем говорить. Больше того, чем объяснить свой приход. Дурь какая-то… Может, правда, кликнуть Матвея? Нет, пожалуй, пока не стоит… — Ну что, молчать пришел? — как хлыстом, рубанул председатель — Где документ? Подавай сюда свой документ, кто ты есть такой! — Нет у меня его с собой, — спокойно ответил Сибирцев. — Правильно! — удовлетворенно воскликнул Зубков. — Нет и не может быть Потому как знаешь, кто ты есть? Контра ты, вот кто! Я тебя сразу разгадал. Так-то, ваше благородие. Сибирцев понял, что спорить с председателем бесполезно, и усмехнулся, вспомнив характеристики, которые походя дали ему дед Егор и кузнец. Однако сам Зубков, видимо, расценил эту усмешку по-своему. — Оружие где? Сибирцев хмыкнул и показал палку. Зубков быстро подошел к нему, нагнулся и ловко обхлопал его карманы. Брякнул спичечный коробок. — Нет оружия, — констатировал председатель. — Ну так вот, слушай. Я давно знал, кто ты и зачем тут. Лазутчик ты бандитский, беляк недобитый, дезертир, понял? Руки до тебя все не доходили. А теперь, вишь, и сам явился. Каяться захотел! — А ежели ты ошибаешься, Зубков? А? — Я-то? Не, не ошибаюсь. У меня на вашего брата нюх особый, революционный. Понял?.. Значит, познакомиться зашел? — странно ласково спросил он. — Да уж нет, теперь охота пропала, — Сибирцев поднялся, опираясь на палку. — Пойду лучше домой. Или к деду Егору в храм. Самогонки выпью за твой революционный нюх. — Во-во, — подхватил Зубков, — в самый те раз помолиться, потом не успеешь. Ступай, ступай! Сибирцев повернулся, вышел в сени, но тут шедший следом Зубков крепко сжал его плечо. Сибирцев поморщился от боли. — Пусти, черт бы тебя… — Не, не туда ступай, а вот куда! — и Зубков толкнул его в сторону, в распахнутую узкую дверь. — Посиди в чулане, помолись за покой души. — Скажи Маше, — повернул голову Сибирцев, — чтоб не волновалась и шла домой. — Не твоя забота! — и снова грубый толчок в спину. — Да, спички отдавай! — Зубков забрал коробок, встряхнул его. — Богато живешь, ваше благородие. Ну, ничё, посидишь без курева. Знаю вас, гадов, готовы дом спалить и сами сгореть. Хлопнула дверь, звякнул засов. Сибирцев огляделся. Узкий полутемный чулан с крохотным лазом вверху — для кошек, что ли? Охапка лежалого сена. Сибирцев, кряхтя, опустился на нее и боком привалился к стене. Ноги упирались в дверь. Душно, до кашля. Пахло пылью, мышами. Болела спина. Сибирцев попробовал расслабиться и закрыл глаза. Сейчас он мысленно повторил весь короткий разговор с Зубковым и похвалил себя за то, что не упомянул имени Баулина или Ныркова. Уходя утром, Сибирцев запрятал в щель под террасой документы и наган. Правильно сделал. Оружие помогает лишь тогда, когда нельзя не стрелять. А документы ничего этому… действительно гусаку — надо же! — не скажут, скорее, наоборот, вызовут у него отрицательную реакцию… Обостренным чутьем ощущал теперь Сибирцев движение подспудных сил здесь, в Мишарине. Иначе, чем объяснить ночное посещение попа и его скорый отъезд в неизвестном направлении, хотя, возможно, и к Маркелу? Или откровенную тревогу Баулина? Похоже, назревают нехорошие события даже в этой, богом забытой, глухомани, которую почему-то не принимал всерьез Илья. Тихо, мол, там. Разве что поп… За него хотел зацепиться. Ну вот, и зацепились. А что дальше? Потом Сибирцев подумал, что этот непредвиденный арест может оказаться даже на руку. И для попа — хорошая наживка, и с Баулиным можно будет поговорить без свидетелей, не таясь… Главное, чтоб Машенька не испугалась, вот что… Солнце стояло еще высоко, когда бричка с маху проскочила бродом мелководную Утицу и, взметнув веера брызг, вынеслась на взлобок. Взмыленные кони на виду села сбавили бешеный галоп и с заметным усилием подкатили бричку к сельсовету. Стали, бурно поводя боками. Подскакали верховые, с натугой сползли с седел и подошли к бричке, хрипло отплевываясь и покачиваясь на широко расставленных ногах. — Хлопцы! — срывающимся, пересохшим голосом крикнул Нырков и показал на приоткрытые ворота сельсоветского двора. — Давай туда. Распрягайте да поводите, поводите, а то запалите коняг… Ну, Баулин, пошли в дом… Где хозяева? — громко крикнул он, увидев на дверях увесистый замок. На площади появились несколько мужиков и баб, молча и отчужденно наблюдали за приезжими. Баулин закинул за плечо короткий казачий карабин, который он до сих пор держал в руках, и побежал рысцой через площадь, но вдруг остановился, заметив в глубине улочки степенно шествующего Зубкова, — Эй, живей сюда! — крикнул Баулин. Зубков в приветствии поднял руку, но шагу не прибавил. Баулин зло выругался сквозь зубы: “Вот же гусак, туды его кочерыжку!..” Зубков приближался, блюдя достоинство председателя, уважая себя и подчеркивая это уважение жестами спокойными и значительными. Защитный френч и суконная фуражка со звездочкой, а также широченные галифе, заправленные в начищенные сапоги, делали его плотную и стройную фигуру действительно весьма значительной. Ему где-нибудь в городе цены бы не было, говорил не раз Баулин. Представитель, да и только. А тут, в селе, как назвал его кто-то гусаком, так и прилепилось, хоть ты убейся. Нырков, поигрывая плеткой, нетерпеливо прохаживался по галерее и неприязненно поглядывал на подходившего председателя. — Ну? Ты где шатаешься? Почему замок на помещении, а? Где дежурный? — сразу засыпал вопросами Зубкова. — Черт, понимаешь, что за порядок! Он не ответил на приветствие Зубкова, поднесшего ладонь к козырьку фуражки, на что председатель отреагировал по-своему. Он не стал вступать в пререкания, но молча и с полным пониманием собственного авторитета поднялся по ступеням и, вынув из кармана шикарных галифе худую связку ключей, открыл и снял замок. Распахнул дверь и, сделав приглашающий жест, первым вошел в помещение. Баулин, Нырков и чекисты последовали за ним, тут же поскидали портупеи, куртки и фуражки на широкую лавку и расселись кто где, блаженно вытянув ноги. Нырков устроился за боковым столом, достал из внутреннего кармана сложенную пополам тетрадку, карандаш и положил перед собой, как бы начиная чрезвычайное заседание. Мельком взглянул на Зубкова, занявшего свое председательское место, и неожиданно сказал ему: — Я — Нырков. Усек? Зубков кивнул и, сняв фуражку, положил ее на стол рядом с собой. — Вопрос стоит один, — начал Нырков, нервно поглаживая лысину. — Идет банда. Количественный состав неясен, возможно, не больше сотни. Думаю, из тех, которые позавчера ушли от разгрома под Козловом. Кто их ведет — неизвестно. Так же, как их путь. Скорей всего, на Сосновку и Моршанск, в общем, к железной дороге, а может, и свернут где-нибудь в сторону. Они нас видели — это плохо. А что мы их видели и даже положили нескольких- это хорошо. Наша задача: остановить банду, не пропустить и, по возможности, уничтожить. Все. Какие у нас для этого есть силы? Давай, Баулин, доложи товарищам, о чем мы с тобой говорили. Баулин встал, подтянул брюки, поправил очки на переносице. — Я считаю, Илья Иваныч, надо Матвея позвать. Шлепикова-то нет, в Тамбове он, на конференции. — Правильно. Зубков, распорядись. — Второе, — продолжал Баулин. — Думаю срочно отрядить нарочных к соседям, продармейцев моих собрать и, может, даже у сосновских попросить подкрепления. — Дело говоришь, согласен. Слышь, Зубков? Зубков между тем поднялся, надел фуражку и подошел к окну. — Ты чего там, Зубков? — Нырков повернулся к нему всем туловищем. — Послать некого… за Матвеем, — недовольно пробурчал председатель. — Так сам ступай! — Нырков грохнул кулаком по столу. — Сам давай, чтоб тебя!.. Мои хлопцы сутки с коня не слезали! — Идет, — спокойно отозвался Зубков, не отрываясь от площади. — Вон он уже идет… Нырков отвернулся и, глядя совершенно осоловелыми глазами на Баулина, помотал головой: ну и ну! Баулин в ответ обреченно пожал плечами. Вошел кузнец, как был с утра — в фартуке. Его он тут же снял и кинул в угол. Склонил слегка голову. — Тут уж слух по селу: власть прикатила, — он улыбнулся. — Вот зашел. Здравствуйте, товарищи. Нырков привстал из-за стола и протянул ему ладонь, кузнец пожал ее. — Садись, Матвей Захарыч, — сказал Баулин. — Неприятность у нас. Банда идет. Верстах в тридцати уже, думаю. Так что к вечеру ожидать гостей. — Велика ли банда-то? — невозмутимо осведомился кузнец. — По всему видать, сабель не меньше сотни. — Многовато… — протянул кузнец. — Ну дак что ж делать? Надо… Я тута, товарищ Баулин, покуда с мужиками-то нашими беседу провел Оружию велел приготовить и чтоб по первому сигналу сюда. Верные мужики, ты их знаешь. Считай, два десятка наших. Да твоих бы собрать, да мы вот. Все сорок. По два бандюка на брата. Сдюжим, думаю, своими силами. — Вот это да! Вот это ты молодец! — восхитился Баулин. — Когда ж успел-то? Как угадал? — Да то не я угадал, — кузнец смущенно сграбастал в кулак бороду. — Тута один умный человек совет дал: чую, говорит, а сам как в воду глядел, вишь ты. — Это кто ж такой? — вмешался Нырков. — Да есть… — неохотно отозвался кузнец. — Вот товарищ Баулин знает его. Ждет он вас, товарищ Баулин. Баулин с Нырковым переглянулись и понимающе кивнули друг другу. — Вот закончим, — сказал Нырков, — и съездим. — Я так считаю, — встрял Зубков, — что сперва надо допросить пленного беляка, бандитского лазутчика, а если не сознается, стенкой пригрозить. Заговорит. — Где ж его взять? — хмыкнул Нырков и отвернулся, потеряв всякий интерес к Зубкову. — А в чулане у меня сидит. Цельный день. — В чулане? — подскочил Баулин. — Так что ж ты тянул? Давай его сюда! Зубков снисходительно усмехнулся и вышел. Послышался скрежет засова, потом голос председателя: “Выходи, ваше благородие, давай, давай! И тут же в дверь, споткнувшись о порог, морщась и потирая глаза, вошел Сибирцев. Нырков мгновение глядел на него, потом перевел глаза на Зубкова, скользнул по присутствующим и сказал: — Ну-ка, мужики, выйдите на улицу. А ты, Баулин, останься. И ты, Малышев. Ступайте гляньте, чтоб посторонних не было, а с беляком мы тут втроем поговорим. Зубков, чекисты и Матвей Захарович вышли за дверь, плотно притворив ее. Нырков, раскинув руки, бросился к Сибирцеву: — Миша! Как же это тебя угораздило? — Здоров, Илья! Да полегче, полегче ты… И что это вы все по больному норовите? — кисло улыбнулся Сибирцев. — Ты, что ль, Малышев? Живой? — Я! — обрадовался Малышев и, гордый, обернулся к Баулину. — Признали! Сибирцев машинально похлопал себя по карманам, на что Нырков немедленно отреагировал: добыл из кармана тужурки коробку папирос “Дебек” и коробку спичек. Сибирцев оценил подарок, подбросил на ладони спички. — И за спички спасибо, а то этот гусак отобрал их у меня. Пожару боялся. Баулин усмехнулся. — Ну, так что у тебя, Миша? — спросил Нырков, когда Сибирцев закурил и сел на лавку. — Обо мне потом. Что у вас? — Плохо, — отрезал Нырков и помрачнел. — Банду мы обогнали, Михаил Александрович, едва проскочили, — сказал Баулин. — Похоже, к ночи тут будет. Сибирцев отложил папиросу. — Так… Значит, идут… Ну, где решили встречать банду? Сколько их? — Под сотню, — глядя в стол, пробурчал Нырков. — Много. А у нас? — Десятка четыре будет. Если моих успеем собрать, — ответил Баулин. — Нарочных надо срочно посылать в Рождественское и Глуховку. И в Сосновку за подкреплением. А, Илья Иваныч? Нырков согласно кивнул. — Погоди-ка, Баулин, — перебил Сибирцев. — Ты ж грандиозный митинг днями проводил. Сколько народу-то присутствовало? Полторы сотни. Сам писал? Сам. Почему же тогда сорок человек получается? Или ты отписку в уком давал? — Ну зачем так, Михаил Александрович? Вы ж ситуацию знаете… — Потому и говорю. Мне, например, Матвей Захарович другое сказывал. Что не отдадут мужики село бандитам. Драться будут. Только поднять их надо. Объяснить, что идут волки, которые никого не пощадят. Вот и откликнутся мужики. Или у тебя нет такой уверенности? Кстати, зря его не оставили, кузнеца-то. Знакомы мы с ним. — В колокол бы ударить, — сказал Баулин, помолчав. — Вояки они, конечно, никудышные, однако миром такую пальбу поднять можно, черт испугается. А Матвею я объясню про вас. Он поймет. — Вот и пора поднять народ, пока не поздно. На митинге надо выступить Матвею Захаровичу, тебе. А вот Зубков пусть не лезет. Похоже, не очень любят его здесь, больно он важный. — Пойду, — Баулин поднялся и направился к выходу. — Что, Илья? — Сибирцев снова зажег спичку. — Нехорошая складывается ситуация? Оружие у попа есть, я тебе писал, но где оно — неизвестно. Церковь я с утра основательно обследовал. Пусто там. Вот, кстати, ежели держать оборону, — лучше не придумать. Пулемет на колокольню, а стены пушкой не прошибешь. Да-а… Умчался “святой-то отец”, с утра пораньше. Есть подозрение — в Сосновку. Там у него, оказывается, свояк имеется. Маркелом зовут. Он в Совете служит. Не слыхал о таком? Нырков отрицательно покачал головой. — Ладно, разберемся позже. — Сибирцев подошел к окну, долго наблюдал за площадью. — Знаешь что, Илья, вези-ка ты меня, брат, вроде как арестованного, в усадьбу. Для отвода глаз и пока народ не собрался. Потом решим, где мне находиться, с вами или вовсе наоборот. А ты, Малышев, располагайся с ребятами здесь, отдохните. Ночь, по всему видать, будет нелегкая… Бричку они остановили, едва съехав с бугра, и, заведя коней в приречные заросли, до калитки пошли пешком. Илья прихватил из-под сиденья вещевой мешок. Измученная ожиданием, Маша с радостью бросилась от террасы навстречу Сибирцеву, но еще больше обрадовалась, узнав рядом с ним Козловского доктора. Довольный Нырков подмигнул Сибирцеву, и тот понимающе кивнул, мол, пусть все остается так, как есть. — С вами что-нибудь случилось, Михаил Александрович? — нетерпеливо спросила девушка, и Сибирцев заметил, что у нее слезы выступили на глазах. — Весь день вас не было… А потом этот сердитый председатель буквально прогнал меня, так грубо, зло… — Ничего не поделаешь, Машенька. Назревают большие неприятности, — суховато ответил Сибирцев и обернулся к Ныркову. — Между прочим, Илья, об этом, — он взглядом показал на усадьбу, — тоже думать надо. Ну, пойдем, — и пошел по дорожке к дому. Елена Алексеевна, перегнувшись через перила террасы и молитвенно сложив на груди ладони, укоризненно качала головой. — Ай-я-яй, нехорошо, Михаил Александрович. Что ж это вы весь-то день пропадаете? Мы же беспокоимся. Я даже готова предположить, что, уйдя без завтрака, вы так и не удосужились поесть. Ох, уж эти мужские дела! — В ней так неожиданно проявилось кокетство, что Нырков, поклонившись ей, легонько хмыкнул, сдерживая улыбку. — Познакомьтесь, пожалуйста, Елена Алексеевна, это — доктор, который меня лечил в Козлове. — Очень приятно, здравствуйте, доктор, — Елена Алексеевна высоко, как для поцелуя, протянула руку. Нырков шаркнул ногой и слегка пожал ладонь. — Тут, кстати, — сказал он, кладя вещевой мешок в качалку, — кое-какая пища и газеты. Что ты просил, Миша. — Потом пробегу, когда время будет. Спасибо, Илья, узнаю, чем мир дышит. Машенька, Елена Алексеевна, нам надо поговорить, доктор меня посмотрит, а вы пока, может быть, приготовите чего-нибудь пожевать? Вообще-то, есть хочется, спасу нет. “Вот откуда это выражение у Маши, — поняла Елена Алексеевна. — Тянется к нему, даже невольно копирует его речь… Ах, дай-то бог!..” Сибирцев с Нырковым уединились, сели друг против друга, невесело переглянулись. — Ну, давай выкладывай свои соображения про нашего попа, — Нырков снова достал тетрадку и карандаш и положил перед собой. Соображения… Услышав о банде, Сибирцев понял, что многое, продуманное им еще вчера, нынче, в связи с бандитским налетом, наверняка разрушится. Первый вопрос: есть ли какая-нибудь взаимосвязь между бандой и попом? Или это случайное совпадение? Если простое совпадение, то попа необходимо всеми силами удержать от контактов с бандитами. Тут любой аргумент подойдет, скажем, такой: банду могут уничтожить, но связь с ней, даже короткая, непременно его скомпрометирует, а в дальнейшем вскроет всю агентуру. Законспирированное, готовое к действию подполье дороже сотни случайных головорезов. Нельзя делать ставку на случай. Но это к примеру. Если же банда идет сюда по вызову отца Павла, тогда положение совсем скверное. Значит, поп уже всесторонне подготовился и его люди ждут только сигнала. Против них без крепкой посторонней помощи не устоять. Тогда коммунистам и всем сочувствующим надо уходить. И уходить немедленно Сопротивление ничего, кроме бесполезной гибели, не принесет. И вместе с тем именно ему — Сибирцеву — необходимо устанавливать связь с попом, и незамедлительно. Но того еще нет в Мишарине. Где ж его черт носит?.. И второй вопрос — он был сугубо личный — касался Маши и Елены Алексеевны. Сибирцеву и в голову не приходило хоть на миг оставить этих женщин в селе, занятом бандитами. Их следовало срочно куда-нибудь увезти. Но куда? И согласятся ли они еще? Сибирцев подробно рассказывал Ныркову, как он обследовал церковь, о чем говорил с дедом Егором и кузнецом — Да, кстати, а фельдшер у тебя как, размотался? — спросил Сибирцев. — Размотаться-то размотался, да вижу, что выдал он нам рыбью мелочь. О главном не сказал. Ничего, будем живы — узнаем. Теперь уж скажет. — Поп считает, что арест Медведева может провалить всю их организацию. — Это ты хорошо сделал, что сказал ему об аресте. Они сейчас забегают и наверняка наделают ошибок… Ах, Миша, кабы не эта банда!.. Ну, давай уточнять, кто чем займется. Ударил колокол, и звук его, тягучий и тревожный, поплыл над Мишарином. — Посидим, — спокойно заметил Илья. — У меня там пока особых дел нет. Зашла, постучавшись, Маша и пригласила обедать. Мужчины поднялись и пошли вслед за ней на кухню мыть руки, причем намыливали их под рукомойником новым куском серого, похожего на глину, мыла, привезенного Нырковым. Пены этот кусок почти не давал, зато дух от него шел пронзительный, как в лазарете. Елена Алексеевна накрыла стол на террасе. И хоть тарелки были разнокалиберные, и обед состоял все из того же зеленого, щавелевого с крапивой, борща на тушенке, а на второе — пшенная каша-концентрат, тем не менее каждый сидящий ощущал какую-то торжественность, приподнятость, необычность уж во всяком случае. Только в самом конце обеда, отодвинув пустую тарелку, аккуратно подчищенную хлебной корочкой, и откинувшись на стуле, Сибирцев решил перейти к делу. Поглядывая на Илью, словно испрашивая поддержки, он коротко рассказал о бандитах, что вот-вот могут ворваться в село. Нет, их конечно же встретят и постараются не пропустить, однако же будет лучше, если женщины на время покинут усадьбу. Мало ли что может случиться: вдруг какому-нибудь озверевшему бандиту взбредет в голову… Что взбредет, Сибирцев не сказал, полагая, что и так все поняли. Елена Алексеевна отнеслась к услышанному неожиданно спокойно. Только подняв от стола свое большое отечное лицо, отрешенно, как о постороннем, сказала, что ей теперь бояться поздно, а вот Машу надо обязательно увезти. И лучше всего, если о ней позаботится Михаил Александрович. Она надеется, что он не оставит Машу, ну, а им с Дуняшкой — двум старухам — куда уж уходить из родного-то гнезда. Да и бог милостив, поди, обойдется. Маша, естественно, заявила, что без матери она и шагу не ступит. Разгорелся спор, долгий и, в сущности, бессмысленный, о том, что страшно, а что — нет, чья жизнь дороже — громкий семейный спор, в котором абсолютно прав каждый, потому что каждый меньше всего думал о себе самом и его могли заботить и волновать лишь безопасность и здоровье ближнего. Уже и слезы появились на глазах у Маши, дряблым и отчужденным стало лицо Елены Алексеевны. Вечерело. Солнце в последний раз обожгло оранжевым огнем широкие половицы террасы и ушло за дом. Взглянув на карманные часы, Илья Нырков тем самым обратил внимание всех присутствующих, что время уходит бесполезно и надо приходить хоть к какому-то приемлемому решению. Устал настаивать, убедившись в бесполезности своих суждений, и Сибирцев. Маша поднялась и, вытерев рукавом красные глаза, стала убирать со стола посуду. Расстроенная, Елена Алексеевна ушла на кухню. Сибирцев и Нырков спустились по ступенькам в сад и, медленно двигаясь к калитке, заговорили наконец о самом главном в настоящий момент. — По всему выходит, что мне, брат, надо тут оставаться, — словно подвел итог разговорам Сибирцев. — Это почему же? — шепотом возмутился Илья. — А потому, что в пользу такого решения есть два веских аргумента… Даже целых три, если хочешь. — Ну, — возразил Илья. — Выкладывай. — А вот какие. Давай по порядку. Ты как полагаешь, мандат, выданный мне Главсибштабом “Крестьянского союза” стоит чего-нибудь? Сотня бандитов — это тебе не сто уголовников, собранных вместе. Это, скорее всего, войсковая часть, подчиненная какому-то своему начальству или, возможно, вышедшая из его подчинения. В любом случае там есть командир, атаман или какой-нибудь черт в ступе, не важно. Документ, считай, подлинный, тут, в Мишарине, я никакими дурными — с их точки зрения — связями не опорочен. Знакомство с попом только на руку. А что ты или там Зубков меня допрашивали — это в порядке вещей. Теперь дальше. Там, за церковной оградой, в случае рукопашной, помощи от меня, считаю, никакой. А здесь же, напротив, могу не только узнавать о том, что бандиты замышляют, но и, по возможности, где-то направлять их действия. В конце концов устроить им с вашей помощью ловушку. Опять же, и женщинам рядом со мной будет грозить меньшая опасность. В принципе-то, конечно, как еще повернется. Все от меня будет зависеть. Вот тебе уже два аргумента. И третий: если объявится Павел Родионович, — Сибирцев усмехнулся, — пора мне перестать называть его попом, так вот, если вдруг он здесь появится, только я смогу раскрыть его противосоветские действия. Понимаешь? Он ведь, между прочим, уже возгласил с амвона, что грядет сюда сила великая. Может, иносказательно, а может, и вовсе по делу, имей в виду. Короче, дальше -мое дело. Ну, не убедил? Нырков снял фуражку и вытер лысину своим клетчатым платком. Сибирцев проследил за его жестом и добавил с улыбкой: — Ты бы, Илья, не показывал платка-то. Тебя ж по нему любая собака узнает. Всей губернии этот твой платок известен. — Да-да, — спохватился Илья и спрятал платок, но видно было, что думал он совсем о другом. — Честно скажу, Миша, есть резон в твоих словах, однако боязно за тебя. Я же не рассказывал, как с меня за твои подвиги штаны снимали. — А ну-ка! — словно обрадовался Сибирцев. — Это совсем не весело, — отмахнулся Нырков. — Потом когда-нибудь. Ну, да не в этом дело. К сожалению, говорю, есть резон в том, что ты предлагаешь… А как же я тебе безопасность-то смогу обеспечить? Вот вопрос. — Да ты что, Илья? Как раз самую лучшую безопасность и обеспечишь, ежели ни сном ни духом — понимаешь? — ничем не будешь связан со мной. А стрелять я, коли нужда случится, сумею, ты знаешь. За кустами, у ограды, послышались негромкие голоса. Чекисты притихли. Люди прошли мимо, но вскоре снова раздались шаги, потом шорох кустарника и легкий кашель Нырков, закрыв собой Сибирцева, выхватил наган. — Спокойно, Илья Иваныч, — сказал из кустов знакомый голос. — Я это, — Баулин раздвинул ветки. — Поди-ка сюда. И вы тоже, Михаил Александрович. Тут нас никто не накроет… Значит, слушайте, докладываю: митинг мы провели. Короткий. По-военному. Многие мужики согласные, что банду в село пускать нельзя. Зубков вскрыл свой лабаз и раздал оружие. В общем, уже сейчас мы с полсотни людей имеем. Да мои, глядишь, подлетят. Малышева твоего я, Илья Иваныч, на колокольню отправил с пулеметом. Видимость, скажу тебе, отменная. И вот сейчас дозор у речки поставил. Тоже твоего одного и из деревенских — сочувствующего. Они предупредят, ежели что… А вы чего порешили? — Мы-то? — Нырков оторвал листик сирени, пожевал и, сморщившись, выплюнул. — Он тут останется. Усек? — Чего ж не понять? Это дело мы понимаем. Так, значит… Ну, тогда прощевай покуда, неизвестный товарищ, а мы с тобой, Илья Иваныч, давай-ка в село. Оборону держать. — Вы в случае чего — в церковь. Пушкой не возьмут… И последнее: установите самое пристальное наблюдение за поповским домом. И если появится “святой отец”, немедленно, слышите, немедленно и любым способом дайте мне знать. Меня не найдете, тогда через Машу. Считай, Баулин, это приказом. Понял? — строго сказал Сибирцев. Баулин ни с того ни с сего негромко рассмеялся. Сибирцев с Нырковым опешили. — Что с тобой, рехнулся? — Илья подозрительно посмотрел на него. — Да нет, забыл вам сказать, заходил я к попу-то. Но его не было дома, кухарка открыла, она и сказала. Я, значит: “А кто из хозяев есть?” Она: “Сама дома”. Ну, говорю: “Зови сюда”. Выплыла. Видали бы вы! Во баба! — Баулин поднял ладонь выше своей головы Во! Во! — Он показал, какие у нее бедра и бюст. — Лет тридцати с чем-нибудь, думаю. Хороша баба! Царица! На лицо приятная… Да… — Варвара Дмитриевна ее зовут, — заметил Сибирцев. — Да? “Имейте, — говорю, — в виду, сюда может скоро банда пожаловать. Так она никого не пощадит”. — “Нам, — отвечает, — это не грозит. Церковь, говорит, выше политики. Это вы воюете, а мы о душе заботимся”. — “Смотрите, — говорю, — потом будете пенять на себя. Они мимо таких, как вы, значит, не проходят”. Так она мне на дверь показала. “Ступайте, — говорит, — отседова и больше никогда не возвращайтесь”. Чего делать-то? Я и ушел. Да, баба такая, что сама любую банду уложит. Вот бы к нам ее… — Все, что ль? — Сибирцев нахмурился. — Все, а что? — Ну, ладно, давайте прощаться. Ты потом, Илья, ежели чего, о Маше побеспокойся. Илья помрачнел. — А это, — Сибирцев раскрыл бумажник, извлеченный перед обедом из тайника в террасе, и вынул мандат, подписанный Дзержинским, — ты его сохрани, однако, в случае чего, сам знаешь, как с ним поступить. — Он пожал Ныркову руку и добавил с усмешкой: — И платок свой спрячь подальше… Маша сидела на ступеньках крыльца, сжав лицо ладонями. Сибирцев подошел, присел рядом, положил ей ладонь на плечо и почувствовал, как девушка вздрогнула. — Машенька, — сказал он после паузы, — сейчас я вам скажу кое-что, а вы это крепко запомните. Можно? Маша подняла к нему большие, в наступающих сумерках, и темные глаза и пристально, с глубокой затаенной болью посмотрела на него. — Доктор уехал в Сосновку. Он проездом тут был, посмотреть меня. Сказал, что все хорошо и дело пошло на поправку. Я — бывший белый офицер, друг вашего брата — и все. Я через доктора кинул вам весточку, вы меня взяли на излечение… Вот это же все должна знать и ваша мама. И ни слова больше. Вы меня поняли? Вы сами должны сказать ей об этом, чтобы она поверила, если есть какие-то сомнения… Иначе всем нам может быть крышка. Девушка внимательно, словно впервые узнавая, глядела на него и безмолвно кивала. — И еще одно обстоятельство. Мне необходимо найти в вашем доме какое-то убежище, чтобы его никто, кроме вас, не знал. Вспомните, пожалуйста, детство, куда вы прятались от родителей? Такое место, повторяю, чтоб ни одна живая душа не отыскала. Ни одна. Маша положила легкую, вздрагивающую ладошку на его сжатый, упертый в колено кулак. — Хорошо, я покажу вам такое место. Пойдемте ко мне в мансарду. Пришла ночь. Спала дневная духота, посвежело. Из низины потянуло туманом, легким таким, чем-то напоминающим дымок от малого костра. Один за другим гасли огоньки в домах, и устанавливалась тишина недоброго, напряженного ожидания. Даже собаки перестали брехать. Застыли, всматриваясь в темноту, дозорные в церковном дворе, на крыше и колокольне, в помещении сельсовета заняли свои посты вооруженные люди, притаились, нечаянно мелькая огоньком самокрутки и настороженно покашливая. А ночь шла. Майские ночи коротки. И вскоре уже, должно быть, просветлело на востоке, потому что проявились темные силуэты крыш и деревьев. Вот тут и потянуло в сон по-настоящему. Баулин с Матвеем обошли посты, постояли молча посреди площади, вольно дыша прохладным воздухом, пахнущим улегшейся пылью и ароматом отцветающей в низине сирени, и разошлись по своим местам: комиссар — в сельсовет, а кузнец — на колокольню. Не раздеваясь, только слегка отпустив ремень, лежал на кровати Сибирцев и чутко прислушивался к ночным звукам, доносящимся сквозь приоткрытое окно. Дверь на террасу была заложена щеколдой. Невольный арест и полдневное лежание в чулане, как видно, обернулись пользой: тома духота сморила и кинула в сон, а теперь не было его ни в одном глазу. Слабо шелестела сирень в саду Где-то подальше, может быть в кроне лип, возились и негромко попискивали ночные пичуги. Но все это были обычные мирные звуки, они лаской и покоем отдавались в ушах. Сибирцев же томительно выискивал и ждал только те, которые должны были нести с собой страдания и большую беду. Возможно, это будет осторожный и оттого пронзительно громкий в ночи скрип рассохшейся ступеньки под вкрадчивым сапогом или быстрый, скользко рвущийся шепот, короткий, как вспышка, звук металла, отдаленное конское ржание или оборванный, предсмертный всхлип убитого человека. Казалось, весь жизненный опыт солдата и чекиста Сибирцева сфокусировался сейчас в слухе, в ожидании глухого, в туманной пойме, или звонко треснувшего, на взлобке, винтовочного выстрела. Но — тишина. Она успокаивала, и, чтобы не расслабиться, не забыться, Сибирцев вспоминал и думал, сдерживая дыхание и глядя в темный потолок. Просмотренные вечером газеты, целую кипу которых привез Нырков, обрадовали, конечно, но и заставляли крепко задуматься о будущем Напечатанные на тонкой, почти папиросной бумаге, сведения из всех уездов Тамбовской губернии, из Москвы, Петрограда, из-за границы говорили о том, что битва, и тайная, и явная, не прекращается ни на миг. С одной стороны, собравшиеся на митинг, скажем, в Борисоглебске четыреста дезертиров клянутся искупить свою вину перед республикой, а в это же время комитет эсеровской партии приглашает членов бывшей “учредиловки” приехать в Париж для того, чтобы объявить о создании нового русского правительства. Это ж надо! В каждом номере короткие некрологи и сообщения об убийствах местных, советских и партийных работников. Вот и недавно ворвались антоновцы в деревню Токаревку, резали рты, ремни со спин, икры, кололи глаза. “Все убитые товарищи, — пишет газета, — не коммунисты, а беспартийные По оголтелая банда не щадит никого мало-мальски прикосновенного к рабоче-крестьянской власти”. Но это бандиты, понятно. А в Моршанске революционный военный трибунал приговорил милиционера Сосновского района Фомина — это уж вовсе рядом, где-то, считай, под боком, — к расстрелу. Бандит Фомин, оказалось, виновен в самоличных обысках, грабежах и мародерстве. Вишь, как получается. Они — эти Фомины — понимают, что Советская власть, конечно, побеждает, ну и стремятся проникнуть на ответственные посты. Не важно какие, им лишь бы власть. Сколько еще всего менять придется, сколько потерь впереди… Страна понемногу налаживает жизнь свою. Но бедность, нищета… Вот в Козлове, на очередном субботнике, домашними хозяйками починена тысяча штук красноармейского белья. Вишь, чего достигли! А в Константинополе спекулянты перепродают друг другу разные суда русского флота. И бывший министр Врангеля официально заявил, что военный флот будет передан Франции для возмещения ее расходов по содержанию врангелевских войск. В самой же Франции проходят демонстрации в поддержку Советской России, вспыхнуло революционное движение в Китае и Японии, волнения в Индии, бастуют английские углекопы. Мир бурлит в преддверии мировой революции. И России бы сейчас — самое время! — вовсю засучить рукава, кабы не антоновщина. Или вот еще заметка: “Съезд русских черносотенцев и монархистов состоялся в Баварии, так как Пруссия признала невозможным допустить его в своих пределах”. “Что ж это за народ такой в Баварии? — размышлял Сибирцев. — Глухой, слепой? Пиво, сосиски — сытый бюргер? Неужели страшная прошедшая война его ничему так и не научила? Обыватель там, вот кто. И наш, российский, он тоже, вишь ты, пробрался на газетную полосу”. Эти две небольшие заметки как ножом полоснули Сибирцева. “В то время как по всей стране происходит хозяйственный подъем, чинят, организуют, строят народное хозяйство, у нас в городе происходит обратное явление: все разрушается и загрязняется. Вот если вы пройдете по бывшей Покровской улице, то увидите, как разбирается обывателями на дрова дом № 18, но которой мог бы быть отремонтирован. Вот и другой факт: сломали у нас на базаре лавки, а ямы не засыпали, теперь туда валят что попало: и навоз, и мусор из выгребных ям, и кал, и тому подобное. Все это высыхает и разносится ветром, распространяя кругом заразу. Не спите, кому это ведать надлежит. И другая: “Правда ли, что нечистоты, вытекающие со двора общежития Поарма, заражают зловонием Петроградскую и Советскую улицы? Правда ли, что коммунальным отделом запечатаны все уборные и помойные ямы в гостинице № 4 и уполномоченный по очистке города т. Щербаков уже две недели посылает туда ассенизационный обоз? А жильцам приходится таскать нечистоты за полверсты от гостиницы на базар? Все это правда, конечно, только нужно это устранить. Когда же это будет устранено? Завтра, завтра… или таки сегодня?.. Вот они — все эти спевшиеся, усмотревшие, любопытные, участвующие — обыватели. Губерния в огне, в крови, так бери топор, лопату, делай, помогай, строй, разгребай же… Нет, он усмотрел, и с него будет. Его хата с краю. Живуч, будь он проклят… Рассказ Ильи о бригаде Котовского дал Сибирцеву больше всех газет, вместе взятых, да и не все в них можно писать из того, что хочется слышать. Свежими, опытными кадрами усилены политотделы, чека, милиция, местные советские органы. Огромная помощь. Вся страна, только вчера, как говорится, вышвырнувшая Врангеля, заключившая мир с Польшей, лежащая в дымящихся еще развалинах, слала на охваченную восстанием Тамбовщину учителей и врачей, медикаменты и продовольствие, одежду и обувь. Конференция беспартийных, крестьян-бедняков, съезд учителей, конференция домашних хозяек, собрания рабочих железнодорожных мастерских — и всюду одна резолюция: нет — Антонову! Да, теперь уж точно — нет. Но без крови он не уйдет. И потому слушай сегодня ночь, Сибирцев, может быть, это будет самая трудная, самая тяжелая ночь в твоей жизни… Тайник, который показала Сибирцеву Маша, его вполне устраивал бы: почти неприметная дверца выводила из мансарды, где была Машина комнатка, на обширный чердак. И там, среди старой и теперь никому не нужной мебели, досок и ящиков, можно было бы довольно прилично устроиться. Если бы бандитам пришло в голову производить на чердаке обыск, то прежде, чем здесь кого-то найдут, пройдет целый день, столько нагромождено тут всякого барахла. Но скверно другое, и это решило вопрос: лестница так обветшала, что спуститься по ней бесшумно практически невозможно. Коли уж Машины легкие шаги отдаются скрипами да стонами по всему дому, то что говорить о Сибирцеве. Прятаться в какой-либо из комнат бесполезно, найдут запросто. Все, что сделал Сибирцев, это отнес на чердак свой полушубок и вещевой мешок, а остановился пока на самом простом варианте. Окно в его комнате заплетено вьющимися растениями, глухой кустарник вдоль всей стены. Окно невысоко — даже подтягиваться особенно не нужно. Уйти наружу через него он всегда успеет, тем же путем нетрудно и возвратиться в дом. Захотелось курить. В комнате этого делать не следовало: табачный дух легко угадывался бы всяким, вошедшим с улицы. Сибирцев поднялся, на ощупь встряхнул постель, убирая вмятину от своего тела, и подошел к окну чтобы выбраться в сад. И тут раздался осторожный скрип. Сперва Сибирцев решил, что скрипнула ставня окна. Но скрип повторился, и шел он с террасы. Кто-то в темноте искал дверь, наткнулся на стол, чертыхнулся сквозь зубы, дернул за ручку, звякнула металлическая щеколда. Пора. Сибирцев снял наган с предохранителя и, перекинув ногу через подоконник, бесшумно сполз на землю, притворив за собой ставни. В двух шагах от него, отделенные кустом разросшейся сирени, молча прошли трое или четверо человек — не успел сосчитать — по направлению к террасе. Прижимаясь спиной к стене дома, Сибирцев скользнул следом за ними. Осторожно, чтобы не хрустнуло, пробуя землю сапогом. — Власенко! — услышал он негромкий голос. — Тута я, — отозвался человек с террасы. — Ну, открыл? — спросил первый. — Не, атаман, задвижка, хрен ее возьмешь. Ломать треба. — Я те дам ломать, Власенко! Чтоб мне без шума! — громче, чем следовало бы, прикрикнул человек, которого Власенко назвал атаманом. И голос его показался Сибирцеву знакомым. Слышал его уже Сибирцев. Но кто, кто? Взглянуть бы… Нет, не мог вспомнить. — Ступай проверь с той стороны. Там должен быть второй вход, через кухню. И не греми! “Этот человек знает дом и знает, где у него входы-выходы, — размышлял Сибирцев. — Значит, он из местных. Вот, наверное, почему мне и знаком его голос”. Но как ни напрягал память Сибирцев, вспомнить не мог. Оставалось ждать, благо никто пока по кустам не шнырял. А в том, что это бандиты, уже никакого сомнения не было. Хорошего человека атаманом не назовут. Неожиданно хлопнуло окошко наверху, и Машин голос громко и возмущенно спросил: — Эй, что там за люди и что вам надо? Короткий топот сапог, щелчок затвора. Сибирцев выпрямился и поднял наган. — Маша? — как-то растерянно и слабо прозвучал вопрос с террасы. — Машка! Машенька!.. Мертвая тишина, и оттуда, сверху, снова услышал Сибирцев. — Яков? Ты?.. — Страх, даже ужас, а может, и отчаяние, смешанное с невероятной радостью, — все это перемешалось в двух словах: “Яков” и “ты”. — Я, Маша, я, живой-невредимый! Открывай скорей! — голос атамана задрожал. Сибирцева словно обухом по темени треснуло. Яков? Не может быть… Его нет. Но он же сам только что слышал и узнал, конечно узнал, этот голос. Правда, стал он грубей, с хрипотцой, но это действительно голос Якова Сивачева, Яши, расстрелянного семеновской контрразведкой год назад, в феврале двадцатого года. “Постой! — приказал сам себе Сибирцев. — Спокойно, думать надо”. — Эй, свету! — приказал атаман. Кто-то зажег свечу в стеклянном фонаре, поднял над головой, высветив остальных Всего их было пятеро. Мгновение спустя распахнулась дверь, и вышла Маша, замерла, прижав ладони к груди. Один из пятерых рванулся ей навстречу и схватил в объятия. — Маша, Машенька… — будто в забытьи повторял он. Маша, услышал Сибирцев, заплакала навзрыд. — Постой, пусти меня, — срывающимся голосом сказала Маша. — Я пойду маме скажу… Мама же умрет от радости. — Мама… — эхом повторил Яков. Он повернул голову к свету, и Сибирцев увидел, что перед ним в самом деле Яша Сивачев, только возмужавший, с обтянутыми худыми скулами, но это он. Как же так, Яков — и вдруг бандит, атаман? Все перемешалось в голове у Сибирцева. Может быть, все-таки произошла какая-то ошибка? Может, показалось, и не атаман он, может, это послышалось Сибирцеву, ждал бандитов, нервы напряжены, вот и ослышался, показалось… Яков подошел к краю террасы, пригнув голову, вгляделся в темноту, будто хотел увидеть Сибирцева, потом громко вздохнул и повернулся к своим. — Ну, докладывай, ты, Игнат. Что у тебя? — Обнаружили мы их с Ефимом. У самого брода. Они, значить, цигарку запалили, тута мы их накрыли. А боле никого. “Бандиты”, — окончательно понял Сибирцев. — Хорошо, молодцы. Власенко! — Из тени вышел рослый худощавый казак в фуражке. — Давай заводи людей в усадьбу, пусть пока тут, в саду, сосредоточатся. А сам бери вот Игната с Ефимом, еще двух–трех казаков, да к церкви. Нет, погоди. Пока собирай людей. Но смотри, чтоб ни одна собака не унюхала. Сивачев взял фонарь и, махнув всем остальным рукой, шагнул в дом, притворив за собой дверь. Казаки затопали по ступенькам. Сибирцев, воспользовавшись шумом, змеей проскользнул обратно, к своему окну. Приподнял голову и увидел колеблющийся свет в зале. Там, слышно, что-то упало, похоже стул, потом раздался прямо-таки нечеловеческий, какой-то утробный вскрик: — Яша! Сынок! — и падение тела. “Мать”, — понял Сибирцев, наверно, в обморок упала. В голове у него была полная каша. Все, что угодно, мог предполагать Сибирцев, но только не встречу здесь, в этом доме, с Яковом Сивачевым, действительно убитым, Кунгуров об этом говорил. Помнит же Сибирцев… Что же делать? Между тем в доме снова послышались рыдания. Они постепенно стихли, и тогда Сибирцев услышал наконец то, чего он ждал. — Яков, — заговорила Маша, и голос ее напрягся. — Ты — кто? Скажи мне честно. Может, ты бандит? Яков как-то странно, с натугой рассмеялся. Очень искусственный получился у него смех. — Ты с ума сошла, Машка… Ну какой же я бандит?.. А что ты слышала про бандитов? Сибирцев замер. — Я слышала, что сюда идет банда. — Кто тебе сказал? — Мне? Ну, это сейчас не важно, в селе говорят. Люди проезжие предупредили. Так кто же ты тогда? — Предупредили, говоришь?.. — Яша, Яшенька, родной мой! — всхлипнула очнувшаяся Елена Алексеевна. — Живой, кровинушка моя! Я не верила, не верила, что тебя нет… Живой! — Подожди, мама, — перебила Маша. — Ты мне не ответил, Яков. — Машка, да что с тобой? Ты что, не рада меня видеть? — В голосе Сивачева прозвучала растерянность. — Мы, между прочим, сюда пришли, чтобы уничтожать бандитов. Понятно тебе? Только вот не знаем, где сейчас местное начальство, где… — он запнулся, — наши? Много их? Маша молчала. Как хотел помочь ей Сибирцев!.. Но оставалось только затаиться и слушать. Слушать… — Откуда же я знаю?.. Я из дому не выхожу… Много, наверно. — А где они, в церкви засели или в другом месте? Где сельсовет? А? — Не знаю, Яша… Ничего не знаю… — Яшенька! — это снова Елена Алексеевна. — Господи, дождались наконец. Маша, а где же?.. — Мама! — перебила Маша, и голос ее зазвенел. — Подожди, я сама! Яша, а почему же вы ночью, как воры?.. С террасы послышался громкий стук. Сивачев прошел через комнату, где спал Сибирцев, и открыл дверь, впустив Власенко. Его силуэт четко обрисовался на фоне освещенного дверного проема в зал. Они подошли почти к самому окну, под которым притаился Сибирцев, и негромко заговорили. — Ничего не удалось узнать, — пробормотал Сивачев. — Говорит, много… Черт его знает!.. Придется тебе, Власенко, языка добывать. Душу из него вынь, но узнай, какие тут силы и где они. Узнаешь, сразу подтягивай за собой казачков Перед самым рассветом ударим. Вот уже светлеет маленько. Начинайте по обстоятельствам, без меня. Сегодня твоя ночь, Власенко. Власенко молча выслушал атамана, молча же повернулся и ушел, затворив дверь. В саду уже отчетливо слышались топот ног, фырканье лошадей, звенели уздечки, приглушенный говор. Видимо, казаки уже собрались тут и ждали только сигнала. Как же предупредить-то своих? Вся надежда на то, что там, у церкви, не такие раззявы, как те покойники у брода. Там не заснут и цигарками размахивать не станут. — Ну, так о чем ты собиралась рассказать! — снова заговорил Сивачев, вернувшись в зал. — Я? — удивилась Маша. — Не помню. Это ты не ответил на мой вопрос. Почему вы, как воры? — Маша, что ты говоришь! — вмешалась мать. — Какие воры? — возмутился Яков. — Не твоего это ума дело, Маша. Военная тайна. — Тайна? Ну, хорошо, пусть так… Дело в том, Яков, что нам… Вернее, мне сообщили, что ты погиб… как герой, где-то там на Дальнем Востоке. И твои часы передали… Понимаешь? — Какие часы? — Твои. То есть папины, ну те, что у тебя были… Вот мы и решили, что тебя нет… И теперь так неожиданно… — Кто передал? — голос Сивачева напрягся. — Твой товарищ. Был и передал. — Какой товарищ? Ничего не понимаю. Мама, о чем она говорит? Погиб, передали часы — чепуха какая-то. Может быть, ты?.. — Мама! — снова воскликнула Маша. — Я не вижу, Яков, что тебе неясно. Ты хочешь знать, как зовут твоего товарища? Отвечу: Михаил Александрович Сибирцев. Вы же с ним вместе были. — Сибирцев? — протянул Сивачев. — Убей не помню. А где он? — Ты разве его не помнишь, Яков? — медленно спросила Маша. — Я спрашиваю: где он? Отвечай! Где ты его видела? — Успокойся, Яков, — устало и тихо ответила Маша, — его здесь уже нет. — Нет?.. — Сивачев, видно, успокоился, помолчал и после паузы сказал небрежно: — Ну, нет так нет. Жаль, хотелось бы с ним увидеться. Давно мы с ним расстались… Так это он, выходит, меня похоронил? А ты, что же, Машка, желала бы видеть меня мертвым? Ответа не последовало. Сибирцев не видел ничего: ни, вероятно, изумленной Елены Алексеевны, ни, судя по сказанному, помертвевших глаз Машеньки, которая конечно же поняла, кто такой Яков, и теперь сама хоронила его уже навсегда, ни выражения лица Якова. Интонации донесли до него суть той трагедии, которая разворачивалась в доме. Маша… Он скрывал от нее, молчал, а она все-все понимала. Разобралась сама и теперь открылась перед Сибирцевым всем своим мужеством. Ах, Машенька, за что же тебе-то такое горе, за какие грехи?.. — Мама, — снова заговорила Маша, — ты сегодня очень устала. Идем спать. А Яша от нас теперь не уйдет, правда, Яков? Ты ведь больше не бросишь нас с мамой? Ну, вот и хорошо. Помоги мне маму уложить. Идем, мамочка. А утром и поговорим, и порадуемся. Свет ушел из зала. Видно, Маша с братом повели мать по коридору в ее спальню. Сибирцев беззвучно раскрыл ставни и, перевалившись через подоконник, подтянулся в комнату. Закрыл за собой ставни и, неслышно подойдя к двери, задвинул щеколду. Где-то в глубине дома слышались голоса, но слов Сибирцев разобрать не мог. Наконец снова из коридора показался свет, и Яков с Машей вошли в зал. Сивачев сел на стул, вытянул ноги. — Ну, а теперь, Мария, рассказывай мне все. Все как есть. Обещаю тебе также все рассказать. Ничего не утаю… Так, где и при каких обстоятельствах ты видела этого Сибирцева? Что он тебе про меня говорил? В этот миг тишину разорвал залп. Следом за беспорядочными винтовочными выстрелами затрещал пулемет. Донеслись крики, ржание — и все слилось в едином громе ночного боя. Сивачев вскочил со стула, распахнул ставни, ударом вышиб окно в зале и перевесился через подоконник, пытаясь, видимо, определить, что происходит в центре села. — Что это, Яков? — вскрикнула Маша. — Что? — удивился Яков. — Наверно, напали бандиты, о которых ты слышала, и теперь мы ведем с ними бой. — В его словах послышалась откровенная издевка. Маша тяжело опустилась на стул, уронив лицо на руки. Сивачев захлопнул ставни и сел напротив. — Ну, так что же Сибирцев? — усмехнулся он. — Здесь я, Сивачев, — негромко сказал Сибирцев, входя в зал. — Руки, руки, — спокойно добавил он, поднимая наган и видя, как Яков схватился за кобуру. — Встать! Сивачев медленно поднялся, держа раскрытые ладони на уровне плеч. Маша, подняв глаза, с ужасом переводила взгляд с Сибирцева на брата. — А теперь, Сивачев, расстегни ремень и сбрось портупею. Одно лишнее движение — стреляю. Точка. Яков медленно снял ремень с кобурой, бросил на пол. — Два шага назад! — скомандовал Сибирцев, потом подошел и, не отводя от Якова нагана, поднял его сбрую, расстегнул кобуру и, вынув сивачевский наган, сунул себе в брючный карман, а ремень отбросил в сторону. — Маша, могу я с ним поговорить один на один? — Конечно, Михаил Александрович, — тусклым голосом сказала Маша и сделала попытку встать. Потом, опустив голову, она оттолкнулась двумя руками от стула и медленно, через силу пошла скрипучими ступеньками к себе наверх. Сибирцев плотно прикрыл обе двери — в коридор и в свою комнату, подвинул стул ближе к керосиновой лампе, которую, оказывается, зажгли (а он думал, что сидели со свечой), и кивнул Сивачеву на стул. — Ну, Сивачев, а теперь рассказывай. Все мне рассказывай, бандит Яков Сивачев. Ротмистр Кунгуров приехал к Сибирцеву, едва рассвело. Тяжелая ночь, в которой были и сумасшедший проигрыш, и обильное возлияние, казалось, вовсе не отразилась на нем. Разве что выдавали зеленоватая кожа обтянутых щек и нервно сжатые сухие губы с подрагивающим в уголке рта изжеванным мундштуком папиросы. Даже в разговоре не вынимал ее изо рта, небрежно рассыпая пепел. Сибирцев же чувствовал себя нехорошо: выигрыш и необходимое разудалое гостеприимство сделали свое дело. “Во рту так кисло, — пошутил он, — будто там переночевал эскадрон гусар вместе с конями”. Кунгуров скривил губы в улыбке, но глаза его были насторожены и безулыбчивы. По этому взгляду Сибирцев понял, что ротмистр пуст. И все эти вчерашние застольные разговоры об офицерской чести, о долге — сплошной блеф. Другое было причиной столь раннего визита. И, чтобы сразу прояснить для себя это второе, главное, Сибирцев решил избавиться от первого, которое определенно смущало Кунгурова, а неудобство, испытываемое в настоящий момент контрразведчиком и ставящее его в зависимое от Сибирцева положение, никоим образом не должно было влиять на то другое, ради чего прибыл ротмистр. Сибирцев решил опередить гостя. Потирая виски и морщась, он указал на кресло и сделал ладонью жест, призывающий к молчанию, а затем, раскрыв створки буфета, достал оттуда початую бутылку коньяку и пару хрустальных фужеров, похожих на рубчатые ручные гранаты. В них он влил коньяк и, перенеся через всю комнату, протянул один Кунгурову, присевшему в кресло. Молча чокнулся с ним — раздался мелодичный звон, так же молча, залпом, проглотил коньяк. Кунгуров проследил унылым взглядом и, швырнув в пепельницу окурок, опрокинул в рот свой фужер. Помолчали, глядя в окно на сырой рассвет. Ротмистр достал новую папиросу и закурил. — О! — Сибирцев вяло хлопнул себя по лбу. — Совсем позабыл. — Он снова подошел к буфету и достал оттуда плоскую тарелку с нарезанным подсыхающим лимоном, присыпанным сахарной пудрой. — Прошу… Анатолий Николаевич Пепеляев, правда, со ссылкой ни своего приятеля князя Голицына, помню, рассказывал, что Николай Александрович, покойный государь и ваш тезка, Николя, всегда коньяк закусывал лимоном под сахарной пудрой. Говорят, он сам придумал сию закуску, только поверх сахара посыпал еще толченым кофе… Не знаю, не знаю, а по мне эта кислятина… — Он взял лимонную дольку, оббил сахар о край тарелки и стал, морщась, жевать. — Где-то сейчас наш храбрый генерал Анатолий Николаевич?.. Я слышал, он чуть ли не в Якутске? — Примерно, — отозвался Кунгуров. — Боже, холодина-то какая… — Сибирцев выплюнул лимонную кожуру. — Вот уж не позавидуешь… Я давеча хотел вас предупредить, Николя, — продолжал Сибирцев, не отрывая взгляда от раскисшей февральской улицы, — чтобы вы не особенно беспокоились. Все мы человеки, все под богом ходим. Да и невелика сумма, чтобы голову ломать. Так что будем считать вопрос исчерпанным… Но как вам нравится этот Жердев? Премерзкий тип. Жаль, что нынче не восемнадцатый год. И мы не в Омске… Кунгуров нервно барабанил сухими пальцами по подлокотнику кресла. — Что Жердева связывает со Скипетровым, как вы считаете? — Кутежи, Николя. Большой знаток. — А к чему это он постоянно фрондирует? У нас ведь, знаете, есть закон: обрати внимание на того, кто старается остаться в тени, но трижды присмотрись к тому, кто лезет на рожон. Сибирцев неопределенно пожал плечами. — Должен вам заметить, Мишель, — сипло сказал ротмистр, — что я действительно нахожусь в несколько стесненных обстоятельствах. Однако… — Э, полноте, полноте, друг мой, — перебил Сибирцев, — Я же сказал, что вопрос исчерпан. Оставим это. Уж нам-то что делить?.. — С вашего разрешения, Мишель, я ведь к вам еще и по делу. — Господь с вами, Николя, — поморщился Сибирцев и встал. — В такое гнусное утро… — Что поделаешь? — вздохнул контрразведчик. — Понимаю вас, — он попробовал усмехнуться, но усмешка получилась кривая. — С другой стороны, как вы догадываетесь, мы предпочитаем приглашать к себе в учреждение. Но, питая к вам искренние чувства, я решил, так сказать, тет-а-тет. Не по службе. — Что ж, — шутливо-скорбно вздохнул Сибирцев, — ценю ваше доверие. Я весь внимание, господин ротмистр. — Ах, оставьте этот тон, Мишель. Дело-то ведь действительно серьезное. Присядьте, сделайте одолжение. — Он подождал, пока Сибирцев снова сел напротив и закурил. — Прошу вас учесть, что разговор сугубо конфиденциальный… Наше учреждение заинтересовалось одним человеком, который, судя по собранным данным, имеет самое непосредственное отношение к красному подполью. Должен сразу сказать, что улики достаточно веские. Сибирцев снова пожал плечами, как бы спрашивая, при чем тут он-то. — Вы, вероятно, знаете его, Мишель. — Вполне возможно. Но кто это, если не секрет? — От вас у меня нет секретов, — подчеркнул ротмистр. — Это некто Сивачев, из отдела шифровальщиков. — Сивачев? — протянул Сибирцев. — Не исключено, Николя. Каков он из себя, напомните. Ротмистр натянуто улыбнулся одними губами. — Каков? — повторил он. — То-то и оно, что никакое. Рост средний, черты лица правильные, глаза серые. Подпоручик… Впрочем, я готов его предъявить вам очно. — Если это необходимо… — Сибирцев вздохнул. — Но в чем должна заключаться моя миссия? Опознать, и все? Или еще что-нибудь? — Главная неприятность в том, Мишель, что в числе людей, которых он знает, он назвал и вашу фамилию. — Ну какая ж это неприятность? — удивился Сибирцев. — Вполне вероятно, что по долгу своей службы этот ваш шифровальщик — так? — знает многих, в том числе, не исключено, и вас, и самого Григория Михайловича. Вы же понимаете, что такое штабная работа? Знать все и обо всех. К сожалению, немало народу по какой-то абсолютно для меня непонятной причине считает необходимым вмешиваться в сугубо ваши прерогативы. Вы не можете мне объяснить почему? Что это — особая какая-то страсть или всеобщее помешательство на почве шпиономании? — Возможно, вы правы, Мишель, — сухо заметил контрразведчик. — Но мне не хотелось бы углубляться в абстрактные рассуждения. Поставьте себя на мое место — и вы поймете, что поводов для беспокойства, если не сказать жестче, более чем достаточно. — Согласен. Однако и вы, господин ротмистр, поставив себя на мое место, сочтете себя, мягко выражаясь, оскорбленным. Полагаю, что мой послужной список дает мне право так думать. Покойный адмирал… — Оставим покойного. — Есть немало других, включая нашего атамана, а также хорошо вам известного полковника Скипетрова. Я уж не говорю о Дмитрии Леонидовиче Хорвате, Вологодском, Путилове, Калмыкове наконец. Вот видите, я называю вам самых разных людей, у которых вам нетрудно навести обо мне справки. И потом, почему я должен в чем-то оправдываться? — Сибирцев неприязненно смотрел на Кунгурова. — Мне не оправдания нужны, Мишель, — примирительно сказал Кунгуров, видимо, названные фамилии произвели на него впечатление, — а ваша помощь. Вы меня неверно поняли. — Помощь — другое дело, — сразу остыл Сибирцев. — Еще коньяку? — С удовольствием, — буркнул Кунгуров, — только, с вашего позволения, не такими лошадиными дозами. — Это как желаете, — рассмеялся Сибирцев. — Но я, знаете ли, предпочитаю именно ударную дозу. Привычка, Николя. Еше с германской. А позже у адмирала, мы, как ни старались, не смогли себя приучить к благословенному домашнему быту, неспешным беседам и тонким винам. Он откупорил новую бутылку и, налив себе полфужера, подвинул бутылку Кунгурову. Поднял свой фужер и, вертя его за ножку, стал рассматривать коньяк на свет. — Вы бы не торопились, Мишель, — сказал Кунгуров, чувствуя, что Сибирцев может опьянеть. — Нализаться? — усмехнулся Сибирцев. — А что еще прикажете делать, Николeq \o (я;ґ)? — Вернемся к нашему разговору. — Сухой вы человек, ротмистр, — вздохнул Сибирцев и отставил фужер. — Ну, слушаю вас. — Мне нужно, чтобы вы вспомнили, где и когда встречались с Сивачевым и о чем могли говорить. Иными словами, какие сведения, если таковые были, мог он почерпнуть из ваших разговоров. — Боюсь, что помощь моя будет невелика, — помолчав, сказал Сибирцев. — Ну, во-первых, я его, честно говоря, никак не вспомню… Хотя… Надо увидеть. А во-вторых… Что я мог выболтать? А черт его знает?.. Полагаю, ничего достойного внимания. Мы ведь с вами, Николя, принадлежим к тому поколению, которое научили держать язык за зубами. Правда, при моем общительном характере… Нет, не думаю. — Я мог бы вам предъявить этого Сивачева. Может быть, вспомните? — Делайте, как считаете нужным. — Тогда поедемте. — Может быть, выпьем? — Если можно, позже. И они поехали в контрразведку. Комната, куда они вошли с Кунгуровым, была полутемной, низкой и сырой. Свет, казалось, с трудом просачивался в узкое, забранное решеткой окно. Кунгуров повернул выключатель, и под потолком вспыхнула пыльная тусклая лампочка без абажура. — Садитесь, Мишель. — Кунгуров показал на широкую скамью у стены. — Сейчас его приведут, и я вас оставлю на минутку. Постарайтесь вспомнить. Посреди комнаты стояла привинченная к полу табуретка. На нее, вероятно, должен был сесть Яков. Обитая железом дверь с волчком. Оттуда Кунгуров будет наблюдать за ними. Удобная позиция. Поэтому ни одного лишнего слова, ни одного неосторожного движения, ни одного жеста. Послышались тяжелые шаги. Тягуче заскрипела дверь, и двое солдат ввели человека в истерзанной, окровавленной рубашке. Он сел на табуретку, держа руки за спиной. Солдаты вышли, закрыв за собой дверь. Наступила тягостная, до звона в ушах, тишина. Скрипнула табуретка. Сибирцев услышал тяжелое, прерывистое дыхание арестованного. Ничто в нем не напоминало Якова. Спутанные грязные волосы, опухшее от кровоподтеков лицо. Двумя руками оттолкнувшись от скамьи, Сибирцев поднялся, шагнул ближе. Арестованный медленно поднял голову, и Сибирцев чуть не вскрикнул: он увидел почерневшие от боли Яшины глаза. В них было только тупое, покорное, животное равнодушие, и больше ничего. Никаких чувств. Яков бессмысленно посмотрел на Сибирцева, и голова его поникла. Сибирцев постоял еще мгновение и повернулся к двери. Она тотчас отворилась, и вошли солдаты. Один из них взял Якова за плечо, он послушно поднялся и, с трудом передвигая ноги, пошел из комнаты, не оборачиваясь и не поднимая головы, Вошел Кунгуров, пытливо взглянул на Сибирцева: — Узнали, Мишель? — Ну и поработали вы… — Сибирцев сглотнул комок в горле. — Конечно, узнал. — Служба, — пожал плечами Кунгуров. — Что скажете? — Может быть, не здесь? — Сибирцев брезгливо огляделся. — Не возражаю, — охотно подхватил контрразведчик. — Поднимемся ко мне. В кабинете Кунгурова, безвкусно обставленном пышной мебелью, Сибирцев позволил себе слегка расслабиться. Слегка, ибо понимал, что сейчас начнется второй допрос. Он развалился, закинув ногу на ногу, в широком и низком кресле и, после разрешающего кивка хозяина кабинета, закурил. Кунгуров и сам вставил в угол рта папиросу, но не зажег ее, а подвинул пепельницу Сибирцеву. — Дайте чего-нибудь выпить, — небрежно бросил Сибирцев. Кунгуров тут же сделал какое-то непонятное движение рукой, и в кабинет вошел солдат. Кунгуров молча кивнул ему, и тот достал из шкафа точно такую же, как у Сибирцева, бутылку “Мартеля” и, откупорив ее, поставил на край широкого письменного стола вместе с двумя небольшими серебряными рюмочками. Кунгуров снова кивнул, и солдат вышел. Сибирцев курил, пуская дым в лепной потолок. — Прошу, Мишель, — пригласил Кунгуров, но тут же словно спохватился: — Виноват, виноват… Он подошел к шкафу и достал из него фужер, взглянул на свет: чистый ли? Поставил рядом с рюмками, налил наполовину. — Хозяин должен помнить привычки гостя, — и капнул себе в рюмку. — Прошу. Выпили. Сибирцев молчал, так же рассматривая потолок и чувствуя нетерпение контрразведчика. — Кажется, я могу вам кое в чем помочь, — наконец сказал Сибирцев. — Не уверен, что это то, что вам нужно, но… кто знает?.. Помните, в прошлом декабре… нет, уже в январе, когда примчался этот наш сумасшедший Скипетров, Григорий Михайлович готовил иркутскую акцию? Вы помните, по поводу нашего несчастного адмирала… Так вот. Я зашел к шифровальщикам и, если не ошибаюсь, говорил с ним, с Сивачевым, о скором наступлении… Он мне, кстати, казался вполне приличным человеком. Сибирцев рассказывал контрразведчику об одной из секретных акций по спасению Колчака из Иркутской губчека. Она готовилась в строжайшей тайне, но именно поэтому была известна даже нижним чинам, никакого отношения к штабу не имеющим. — Так вот, если Сивачев оттуда, — Сибирцев пальцем показал под свое кресло, — то я теперь понимаю, почему это дело с треском провалилось. Кунгуров внимательно смотрел на Сибирцева и соображал, правду он говорит или валяет дурака. Но Сибирцев был серьезен и даже заметно удручен. — Но почему именно с ним возник этот разговор? — спросил контрразведчик. — Ах, Николeq \o (я;ґ), — Сибирцев слабо махнул ладонью. — Бы же понимаете… Видимо, я что-то сказал об адмирале. Сивачев посочувствовал. Вы прекрасно знаете о моем отношении к Александру Васильевичу… Я сказал — он посочувствовал. Сочувствие в наше время — единственное, что осталось из всех естественных человеческих проявлений. Падки мы на него. Думаю, поэтому. Впрочем, не помню. Хотя разговор такой, если не ошибаюсь, был. Сибирцев достал из внутреннего кармана выигранные вчера у ротмистра часы и, щелкнув крышкой, посмотрел время. — А что, — сказал он, пряча часы обратно, — не закатиться ли нам куда-нибудь позавтракать? Если вы, разумеется, свободны? Кунгуров проследил за его движением. — Вы с ним говорили о чем-нибудь? — Я же сказал, — удивился Сибирцев. — Нет, сейчас. — Помилуйте, о чем?.. Я даже не уверен, узнал ли он меня, так вы его обработали… — Между прочим, — помедлив, словно решился Кунгуров, — это его часы. — Как?! — Да-да, его, — губы Кунгурова зло скривились. — Взяты при обыске. Сибирцев непонимающе уставился ему в глаза. Потом достал часы, несколько раз машинально щелкнул крышкой. — Вы хотите сказать?.. — Нет, успокойтесь, — ротмистр невинно усмехнулся. — Они ему больше уже не понадобятся. — Николeq \o (я;ґ)… — Сибирцев осуждающе покачал головой. — Да если б я знал… — Вы же сами заметили, что в нашей жизни мало человеческих ценностей, — цинично бросил контрразведчик. — Ценностей, достойных внимания. Конечно, я мог бы и не играть на них. Но что поделаешь? — вздохнул он. — Игра… азарт… — Ну, — после паузы сказал Сибирцев, — я полагаю, вы не собираетесь выставлять их в качестве улики? Впрочем, —дон тут же, — вы можете их у меня выкупить. — И, заметив, как окаменело лицо Кунгурова, закончил: — Хотя, не скрою, они остались бы приятной памятью о нашем с вами знакомстве. — Сделанного не воротишь, — махнул рукой Кунгуров. Он, возможно, уже осуждал себя за откровенность. — Но я так и не понял вас. Что же, улики против этого несчастного так серьезны? — Не скрою, да. — Жаль, — пробормотал Сибирцев. — Всегда неприятно разочаровываться в людях. Даже если их почти не знаешь. — Почти не знаешь, — со значением повторил Кунгуров. — Так куда вы меня повезете завтракать? “Проиграл ты, Кунгуров, — подумал Сибирцев. — И твой многозначительный тон тебе не поможет…” В тот же день он совершил непростительную ошибку. Напоив Кунгурова до бессознательного состояния, Сибирцев отвез его домой, а сам помчался в управление Китайско-Восточной железной дороги, где после расформирования отряда “орловцев” в качестве помощника самого Путилова подвизался Володька Михеев. Это был единственный адрес, по которому Сибирцев не должен был никогда, ни при каких обстоятельствах появляться. Но вызывать Михеева на связь и ждать его Сибирцев не мог: перед ним стояли глаза Яши Сивачева. И он представлял себе, что эти мерзавцы из контрразведки сделали с дядькой Федорчуком. Разговор состоялся короткий, но очень неприятный. Сибирцев потом краснел, вспоминая о нем: как мог он допустить такое вызывающее мальчишество и поддаться панике. Однако ведь речь шла о жизни человека, которого кунгуровские садисты могли замучить с минуты на минуту. Розовощекий, всегда веселый Михеев был на этот раз, казалось, вне себя от ярости. Понимая побуждения Сибирцева, он тем не менее высказал ему все, что думал по поводу такого поразительного нарушения конспирации. В конце он рассказал о страшной судьбе арестованного машиниста Федорчука, буквально растерзанного палачами, и о том, что уже дважды предпринимались попытки извлечь арестованных из контрразведки. Но обе попытки окончились трагически. Первый, шедший с крупной суммой денег для подкупа охраны, погиб в неожиданно вспыхнувшей перестрелке, а второй попросту угодил в лапы Кунгурова. И с тех пор о нем ничего не известно. Михеев предупредил также, что Сибирцеву надо быть готовым к исчезновению. Приказ из Центра мог последовать в любую минуту. И действительно, такой приказ пришел через полтора месяца, в середине апреля. Сибирцеву было предложено выехать в район Читы, где разгорелись серьезные бои, для инспекции, и там он, что называется, пропал без вести. Он ушел, хотя ему казалось, что интерес контрразведки к нему уже начал ослабевать. Порой Сибирцев думал, что столь скорое и безоговорочное решение Центра было в какой-то мере связано и с его явным нарушением требований конспирации… Но это было уже потом. А в те февральские дни Кунгуров цепко держал его под своим наблюдением. И то, что после посещения им Михеева не последовало никаких акций, можно было объяснить лишь чистой случайностью. Может быть, даже тем, что в тот вечер Кунгуров был мертвецки пьян. Через несколько дней после очной ставки с Сивачевым Кунгуров, якобы случайно встретившись в штабе с Сибирцевым, взял его за рукав и, отведя в угол, доверительно сообщил: — Пришлось пустить в расход. — Кого? — не понял Сибирцев. — Ну, этого нашего Сивачева. Никакого от него толку, — контрразведчик впился в Сибирцева глазами. — А то его чуть было не выкрали у нас. Даже деньги хорошие предлагали. Видно, кому-то он был еще нужен… Сибирцев равнодушно пожал плечами. — Это ваша работа, — и, не попрощавшись, отвернулся, чтоб идти по своим делам. — Да, кстати, — сказал он уже от двери, — тут полковник все интересовался: отдали вы долг или нет. Я сказал, что отдали. Вечером, запершись в своем номере, Сибирцев достал Яшин “Мозер” и долго, прижав к груди, покачивал цепочкой, словно хотел согреть своим теплом холодный металл. Перед рассветом Нырков с Баулиным вышли на галерею подышать свежим воздухом. Бессонная ночь и напряженное ожидание бандитского налета отложили отпечаток на их почерневших небритых лицах. — Малышев бы не заснул, — Илья кивнул на темный силуэт колокольни. — Самый сон сейчас, о-хо-хо! — Он, широко и сладко причмокнув, зевнул. — Не, не заснет, — тут же зевнул Баулин и улыбнулся: — Заразил ты меня, Илья Иваныч. С ним там Матвей. Железный мужик… Тихо что-то… — Вот и жди беды, — потирая слезящиеся глаза, буркнул Нырков. — Слышь, Баулин, а ты сосновских кого знаешь? — Не так чтобы… бывал там. А что? — Я вот думаю, не шибко мы с тобой сообразили. — Это почему же? — Есть там такой Маркел? Он вроде в Совете работает. — Маркел? Дай вспомнить… А кем он там? — Не знаю. — Может, секретарем состоит? Нет, секретарь у них — баба. А, есть, вспомнил! Это который транспортом ведает. Точно, Маркелом его зовут. Он еще нам подводы выделял. Заметный мужик, высокий, чернявый. А чего он тебе, Илья Иваныч? — Свояк он попу-то нашему, вот что. — Ну да?.. — недоверчиво протянул Баулин. — Выходит, тоже контра? А может, нет? — Я так думаю, что если он пользуется в Совете влиянием, помощи от сосновских нам не ждать. Только зря нарочного погнали. — Не, не согласен я, Илья Иваныч, народ там крепкий, наш. — Поглядим, — Нырков задумчиво побарабанил пальцами по перилам. — Однако надо быть готовым ко всему… Мужики-то собрались? — Там они, — Баулин кивнул на храм. — За церковной оградой. Ну, а которые по домам. Но тоже наготове. По первому выстрелу. — Светает… Давай, Баулин, буди ребят. Чует сердце, с минуты на минуту ждать гостей… Постой! — Нырков заметил неясные еще фигуры нескольких людей, что двигались по улице к площади, прижимаясь к плетню. — Гляди, быстро! — шепотом подозвал Баулина. — Наши или нет? Баулин поправил очки, присмотрелся, а Нырков выхватил наган. — Кажись, они, Илья Иваныч, — прошептал Баулин. — Гости. И сейчас же хлопнул выстрел. Пуля впилась в деревянную колонну галереи рядом с головой Ныркова. Он присел. — Проспал Малышев, сукин сын! — выругался он и метнулся в дверь. — В ружье! — крикнул сорвавшимся голосом. — Где же твой дозор, Баулин, чтоб тебя!.. Зазвенели разбитые стекла. На площадь махом с дикими криками и визгом вынесло десятка три всадников, беспорядочно стрелявших по окнам сонных домов. — Малышев!.. — застонал в бессильной ярости Нырков, и в ту же минуту с колокольни по площади ударила длинная пулеметная очередь. Всадники закрутились, завертелись, ринулись в разные стороны, оставив на площади добрый десяток лошадиных трупов. От них, как тараканы, расползались спешенные бандиты. Только теперь осознал Нырков, что бой уже идет, но он никак не мог ухватить и понять его общую картину и потому злился. По ползущим фигурам били из-за ограды, стреляли из пустых оконных проемов сельсовета чекисты и Баулин со своими продармейцами. — Молодец, Малышев! — тяжело выдохнул Нырков. — В самый раз врезал… Стрелять прицельно! — обозленный собственной растерянностью, крикнул он, поднимая наган и наводя его на уползающего бандита. Наган дернулся от выстрела, и бандит замер. Выстрелы скоро прекратились. Посреди площади била передними копытами и пронзительно ржала упавшая на круп лошадь. Одиночный выстрел из-за ограды прекратил ее ржание. Стало тихо. Помещение затянуло кислым пороховым дымом. — Все целы? — оглядываясь, спросил Нырков. — Все, Илья Иваныч! — весело отозвался Баулин. — Нечего скалиться! — огрызнулся Нырков. — Давай занимай круговую оборону, это только начало… За мной, на чердак! Они поднялись на чердак и через слуховое окно выбрались на крышу. Железные листы были холодные и мокрые от росы. “Обзор хороший”, — подумал Нырков, распластываясь за слуховым окном. Небо стало розоветь. Видимость улучшилась. Теперь только внимательно глядеть по сторонам, не прозевать. — Ползут, товарищ Нырков… — услышал он сдержанный шепот. — Где? — Нырков обернулся. — Вон, — показал продармеец, худенький белобрысый парнишка, — с огородов подбираются. Сзаду. — Дай винтарь, — Нырков забрал у него винтовку. Он увидел, как заколыхались заросли конопли, на миг показалась голова и спряталась. Он прицелился и, проследив движение ползущего бандита, нажал на курок. Громко вскрикнул и застонал раненый. — Держи, — отдал винтовку хозяину. — Выцеливай спокойно и не зевай. Понял? Продармеец, громыхая по крыше тяжелыми ботинками, уполз на другой ее скат, выходящий во двор. Новой атаки пришлось ждать недолго. Как и в первый раз, но теперь уже с двух сторон на площадь вынеслись казаки. Их было больше, однако дружная стрельба засевших за оградой мужиков и пулемет на колокольне сдержали и этот напор. Примерно половина верховых устремилась к церкви, чтобы приступом взять ворота, но их скоро отогнали. Остальные же ринулись к сельсовету, и им, несмотря на сильный заградительный огонь, удалось прорваться к самому дому. Укрытые галереей и дворовыми пристройками, они оказались недосягаемыми для осажденных в доме и на крыше. Кроме того, бандиты ворвались в соседние дома и повели оттуда нечастый, но прицельный огонь. По железной крыше защелкали пули. “Пора отсюда убираться, — подумал Нырков. — Похоже, они уже поняли, что на испуг нас не возьмешь. Могут перестрелять, как воробьев”. И вовремя. Едва подумал, как услышал удары и треск разламываемых досок. Видимо, бандиты хотели прорваться в лабаз на нижнем этаже. Если ворвутся, их оттуда трудно будет выкурить. — Сергеев! — негромко окликнул он лежащего неподалеку чекиста. — Давай всех с крыши в дом. И приготовить гранаты. Скрип отдираемой доски полоснул его словно ножом. Он отцепил от пояса гранату и, подобравшись ползком к самому краю крыши, с хеканьем швырнул ее вниз. Громыхнул взрыв, захлебнулся матерной бранью крик внизу. Но тут же сильный удар чуть не сбросил его с крыши. В запальчивости Илья успел нырнуть в слуховое окно и только теперь сообразил, что не чувствует левую руку. Обжигающая боль опалила локоть, на мгновение пошла кругом голова. Нырков с трудом спустился по лестнице в дом и носом к носу столкнулся с Баулиным. — Ну? — хрипло дыша, спросил он. — Потери есть? — Одного моего наповал, — хмуро ответил Баулин. — Да двое легко ранены. Стой! Что с тобой? — Он подхватил покачнувшегося Ныркова. — В руку, — засипел Илья. — Помоги… Он стащил куртку. Левый рукав гимнастерки побурел от крови Баулин с треском разорвал его пополам, обнажив пробитую навылет руку Ильи. Кровь толчками выбивалась из раны выше локтя. — Сейчас, сейчас, погоди… — твердил Баулин, перетягивая раненую руку у плеча. Илья застонал: — Полегче ты… — Сейчас, ничего, это мы быстро. Баулин забинтовал рану куском плотной белой материи и помог просунуть руку в рукав куртки. — Прикажи ребятам гранатами их… И пусть не высовываются — подстрелят. Баулин убежал. Вскоре ударило несколько взрывов подряд, и снова стихло. В комнате собирались осажденные. Негромко переговаривались, осторожно ступая по хрустящим стеклам и опасаясь приближаться к окнам. Оттуда время от времени влетали пули, чмокая, впивались в бревна. Принесли убитого продармейца, положили на пол в углу. Нырков узнал его: это у него он брал винтовку. Пуля вошла ему в глаз, разворотив сзади череп. Илья вздохнул и отвернулся к окну. — Никак, горим? — сказал кто-то, сильно окая. — Конечно, горим! — добавил уже с удивлением. Нырков принюхался: тянуло дымом, но не кислым пороховым, а самым настоящим, пожаром. Что-то действительно горело. — Быстро проверить, что горит! — приказал он, но вбежал испуганный Баулин. — Худо, Илья Иваныч! — с порога крикнул он. — Те бандюки, что с огородов подобрались, подожгли пристройки. Дерево-то сухое, сразу занялось. Как перекинется на крышу — хана нам тут всем! От сараев повалили клубы дыма. — Стой! Без паники! — Нырков встал. — Слушай, чего скажу! Делаем так: выводи коней, закладывай бричку. Раненые где? Бежать могут? — Можем! — откликнулось несколько голосов. — Которые не могут, тех — в бричку. Его, — Илья показал на убитого, — тоже в бричку. После похороним… — Он поморщился от боли. — Всем собраться внизу. По команде раскрываем ворота — и пулей к церкви, Стрелять всем, и патронов не жалеть, чтоб грому больше. Порвемся… Пусть бы только дыму погуще… Оставшись вдвоем с Баулиным, Нырков сказал: — Если бы Малышев догадался сейчас прикрыть нас, а, Баулин? Площадь-то невелика. Насквозь простреливают, гады… Ну, пойдем вниз. Сараи уже полыхали вовсю. Ржали и дыбились кони, которых с трудом, навалившись всем скопом, загоняли в упряжь Порывом ветра огонь перекинулся на крышу сельсовета, лизнул бревенчатые стены и мгновенно проник внутрь дома. Густым дымом заволокло двор, потянуло на площадь. Сперло дыхание, люди кашляли, прикрываясь руками от подступающего жара. — Еще малость, еще… — шептал себе Нырков, сжимая наган и плача от едкого дыма. И будто отвечая его просьбе, гулко и тяжело ударил колокол на колокольне. Низкий, стонущий звук поплыл над селом, колокол гудел, бросая в небо удар за ударом. — Сообразил! Ах, молодец! — вскрикнул Илья. — Открывай ворота! Вперед! Громыхая по булыжнику, бричка рванулась через площадь к церковным воротам, за ней, паля в разные стороны, вынеслись трое верхами, а за ними, петляя и припадая к земле, кинулись все остальные. Миг — и вот уже середина площади. Зацокали по камням пули. Кто-то вскрикнул. Нырков обернулся и увидел падающего Сергеева. Подхватил его здоровой рукой и волоком потащил дальше. “Какой же ты, Петька, тяжелый… — билось в голове. — Маленький, а тяжелый… Нет, не брошу, дотащу… Все равно дотащу, чтоб вас всех…” У самых ворот Сергеева у него перехватили двое продармейцев, рванули за руку и его самого. Теряя сознание от боли, Илья поскользнулся и рухнул наземь. И уже не чувствовал, как его, тоже волоком, втащили в открытые ворота. Он очнулся в темноте. Открыл глаза и подумал, что наступила ночь. Было прохладно и сыро. Знобило. Попробовал привстать и оглядеться. Постепенно глаза привыкали, и тогда Нырков понял, что ошибся. Но не сразу сообразил, где находится. Слух различил чьи-то всхлипывания, тонкий детский плач. Память вернула последние ощущения: сумасшедший бег через раскаленную площадь, дым, забивший глотку, тяжесть хрупкого Петьки Сергеева и, наконец, обжигающую боль в левой руке. Нырков машинально тронул ее и почувствовал, что она накрепко прибинтована к телу. И боль уже не горячая, она ушла внутрь и напоминала о себе только при резких, неосторожных движениях Послышались легкие шлепающие шаги, и высокий старческий голос произнес: — Ну, ить проснулся, милай!.. Из-за темной колонны показался старик в рясе. Он был освещен падающими откуда-то сверху лучами солнца и был похож на замшелый болотный пенек. Еще ни о чем не думая, Нырков, словно заново рожденный, вбирал в себя новые ощущения. Дед какой-то странный, и вообще, где он, что с ним? — Проснулся… — снова повторил дед. — Она, лекарства-та, мертвого лечить. Ну-к, а теперя выпей ету вот, выпей, не бойся. Он протянул Ныркову кружку. Илья, не задумываясь, взял ее и вылил в рот. Обожгло, перехватило дух. — Самогонка, что ли? — Она, милай, она сама. На травках. Сплошная польза. Нырков вытер рукавом рот и поднялся на ноги. Теперь он осознал, что находится в церкви, в темном ее притворе Оттого и казалось, что ночь и прохладно так. Нетвердо вышел на свет, снова огляделся. Увидев сбившихся в кучу женщин и детей, сидящих на узлах среди каких-то тряпок и мешков. — Сей момент Матвея кликну, — сообщил дед и странным скоком заспешил в глубь церкви. Вскоре пришли, гулко ступая по каменному полу, Баулин с кузнецом. — Держимся, Илья Иваныч! — еще издали громко сказал Баулин и подтянул брюки. Лицо его было серым от дыма и гари, только очки сверкали воинственно. — Плохо помню… — Нырков потер ладонью лысину, — Как мы выбрались-то? — Это вот пусть Матвей Захарыч расскажет, — засмеялся Баулин, не понимая недоуменного взгляда Ныркова. — Да чего ж тута… — замялся кузнец. — Как дым-то повалил, мы и поняли, что подобрались бандюки. Ну а коли пожар, выход один — сюды, к нам… Нырков слушал, плохо поначалу схватывая, о чем говорил кузнец Но вскоре и для него картина прояснилась… Оставив Зубкова внизу с мужиками, Матвей поднялся к Малышеву на колокольню. Там и встретили рассвет. Бандитов они заметили, едва те показались на улице — с колокольни-то далеко видать. Но затаились, решили подпустить ближе, чтоб уж бить наверняка. Ну а когда пошли конные, раздумывать было нечего. Одна была забота: захватить их побольше да положить. — Парень-то твой молодец. Крепкий, — говорил кузнец. — Подтверждаю как бывший батареец. Потом занялся огонь, и Матвей сказал Малышеву, что засевшие в сельсовете с часу на час будут пробиваться к церкви. А потому ворота надо отпереть и по первому сигналу растворять. Он, Матвей, для этого ударит в колокол. Посреди боя колокольный звон наверняка хоть на миг отвлечет внимание бандитов, чай, все же православные. Ну, а тем временем свои проскочат. Малышев же прикроет их огнем из пулемета. Выждав маленько, чтоб дыму на площадь подтянуло, так и сделали. За беглецами ринулись было с десяток верховых, но Малышев их отсек и рассеял. Вот и все. — Другая теперь забота, — продолжал кузнец. — Бандиты, вишь ты, попов дом заняли, а с него, почитай, полдвора церковного простреливается. Носа высунуть нельзя. Храм-то, он крепкий, каку хошь осаду выдержит, дак ведь сидишь-то как мышь в западне. Главный вход мы закрыли. Через боковой выползаем. — А это что за дед? — кивнул Нырков в сторону ушедшего старика. — Егорка-то? — усмехнулся кузнец и показал головой. — Сторож он тутошний. Тоже пострадал, бедолага. Сгорела его халупа. Может, огонь принесло — сушь ведь, а может, кто из бандитов запалил Всего и спас-то бутыль самогона да мазь, что вас вот лечил… Как рука-то, Илья Иваныч? — Полегче Это меня, видать, за нее дернули, когда тащили сюда. А так терпеть можно. Ты мне вот что скажи, Баулин, много наших погибло? Чего с Сергеевым? Баулин опустил голову. — Наповал его, Илья Иваныч, мертвого уже тащили. И у меня двоих положили насмерть. Это там, на площади. И достать-то не успели. Тут тоже потери. Но больше раненые. Убило всего троих. — И дозорные, — напомнил Илья. — И они, видать, тоже, — вздохнул Баулин. — А раненые где? — Да вот же! — Баулин показал на женщин. Нырков сразу все понял. То, что ему показалось мешками, на самом деле были прикрытые дерюжками раненые мужики, за которыми ухаживали женщины. “Сколько же их?” — покачал головой Илья. — Я ведь говорил, Илья Иваныч, солдаты они в большинстве никудышные. Таких, как говорится, пуля сама находит. — Может, и никудышные, — возразил кузнец, — однако сколько атак-то отбили! Не говори… Мужик — он крепкий. Нырков нащупал в кармане наган и сказал: — Ну пошли на колокольню. Глянем, чего делается. Там и поговорим… Малышев лежал на охапке сена, изредка осторожно выглядывая из-за пулеметного щитка. Спина его была белой от известковой пыли. Услышав шаги, он перевернулся на бок, и Нырков увидел его потное, в грязных кирпичных подтеках утомленное лицо. Солнце стояло в зените и пекло неимоверно. — Живы, товарищ Нырков! — радостно воскликнул он и снова перевернулся на живот. Нырков заметил рядом, на соломе, неразлучный малышевский маузер с приставленной к нему в виде приклада кобурой. — Ух, и давлю я их, товарищ Нырков, — снова заговорил Малышев, — как клопов. Где “максимкой”, а то — этой пушкой, — он кивнул на маузер. Носа не кажут… Только вы не выглядывайте, они тоже без конца пуляют. Нырков уже обратил внимание на глубокие щербины в стенах колокольни. Чумазое лицо Малышева, его взгляд теплом разлились по сердцу Ныркова. — И много надавил? — улыбнулся он. — А я не считаю. Давлю, и все, — его рука потянулась к маузеру. — Отойдите в сторонку, сейчас они снова озвереют. Он долго целился и наконец нажал на курок. В ответ мгновенно запели, застучали, отскакивая от камня, пули, звонко цокнули по колоколу. — Я ж говорил, озвереют, — довольно заметил Малышев. — Жаль, у попа их не достать. Обзора нет. Никакой приличной видимости. — Он отполз к середине площадки и на карачках подобрался к лестнице, встал, вытирая пот ладонью. — Чего-то помощи не видать, товарищ Нырков? Все четверо переглянулись. Их уже давно мучили эти вопросы: где остальные баулинские продармейцы, почему молчит Сосновка? То есть, почему Сосновка молчит, Нырков с Баулиным уже примерно знали. Но где остальные — из Глуховки, Рождественского? Перехватили, весть не дошла? Осторожно выглянув наружу, Нырков увидел сгоревший сельсовет. Пламени уже не было, только дым поднимался из черной каменной коробки, над которой нелепо возвышалась такая же черная, закопченная печь с полуразрушенной трубой. Благо, стоял дом чуть на отшибе. Другие пламенем не задело, а то полыхнуло бы все село. Тесно стоят усадьбы. — А что бандиты предпринимают? — не оборачиваясь, спросил Нырков. — Ультиматум выдвигали, — нехотя отозвался Баулин. — Так что ж ты, понимаешь, молчишь? — возмутился Нырков. — А чего говорить-то? Ультиматум известный. Выдавайте большевиков и продотрядовцев. Их повесим, остальных — простим. — И все? — поинтересовался Нырков. — Все. Чего еще? Известное дело. — Мало. Плохо у них, значит, с пропагандой дело обстоит. Белогвардейский лозунг. Эсеры поумнее. Они уже поняли: на такой примитив мужики не клюнут… А оттуда, — Нырков кивнул в сторону далекой усадьбы, — ничего? — Ничего, — вздохнул Баулин. “Тоже плохо, — подумал Нырков. — Надо искать какую-нибудь возможность связаться с Михаилом… Но какую?.. Кого послать и как?” — Послушайте, мужики, — вдруг мелькнула у него мысль, — а дед этот ваш, как его? — Егорка… Егор Федосеевич, — поправился кузнец, заметив, что Нырков нахмурился. — Он давно тут служит? — Да, почитай, всю жизнь, — снова отозвался кузнец. — Пошлите-ка его ко мне… Или нет, лучше я сам к нему спущусь. Мысль-то мелькнула, но Нырков пока не знал, в какие действия ее облечь. Тем не менее с дедом надо переговорить. Что сейчас требуется в первую очередь? Выйти за ограду. Церковный сторож, как никто лучше, знает, каким путем можно уйти. Дальше… Передавать что-то Сибирцеву напрямую нельзя. Это исключено. Но ведь есть девушка. Маша. Можно передать ей, а она сама догадается, для кого весточка… Почему же, скажем, тот же дед не может этого сделать? Согласится ли — другой вопрос. Но ведь попробовать можно. Дед — он, видимо, ничейный, хотя и служит у попа. То, что рассказал о нем Сибирцев, говорит, скорее, в его пользу, нежели во вред. И ждать больше нельзя — Пойдем к деду, — решительно сказал Нырков. Когда Якова Сивачева пригласили в контрразведку, он решил, что это обычная, всем давно осточертевшая проверка, какие нередко затевал Кунгуров. Серия провалов семеновских операций, в число которых входили даже такие крупные, как взятие Иркутска и освобождение Колчака, естественно, не могла не вызвать паники среди высшего руководства. Обеспокоенные и раздраженные, японцы настаивали на своей помощи — это знал Сивачев из шифровок. Семеновская контрразведка развила бурную деятельность, словно стремилась доказать, что не зря получает жирные куски от союзников. И хотя вызов в контрразведку не предвещал ничего приятного, но и бить тревогу пока было рано. Сивачев тщательно проверил себя — ничего компрометирующего не было. По требованию Федорчука он никогда не держал никаких, могущих бросить тень, бумаг. Никаких документов. С тем и вышел из штабного вагона, стоявшего на запасных путях на станции Маньчжурия. Вышел, чтоб уже никогда не вернуться. Сперва разговор шел об обычных вещах: нет ли каких-либо подозрений, как хранятся секретные документы и так далее. Сивачев отвечал спокойно, обдумывая каждый свой ответ. Доверительный тон Кунгурова конечно же не мог его обмануть. А затем произошло совершенно непредвиденное, и Яков сразу понял, что провалился. Кунгуров предъявил шифровку, которую готовил сам Сивачев, и никто другой. Речь в ней шла о секретной карательной экспедиции против Тунгузского партизанского отряда. Причем с указанием сроков ее проведения, сил и дислокации семеновских войск. Весьма шаткие слухи о подобной операции уже имелись, и поэтому Яков счел необходимым познакомить с ней Федорчука. И вот теперь эта шифровка лежала на столе перед Сивачевым, а Кунгуров, ехидно кривя сухие губы, подробно рассказал, как готовилась в контрразведке эта фальшивка, как совершенно случайно был убит в перестрелке переходивший границу старик охотник и у него была найдена бутылка спирта, заткнутая пробкой из свернутой газеты, внутри которой оказалась эта шифровка. О шифровке же знал весьма узкий круг людей. Стечение роковых обстоятельств… Яков молчал. Молчал и тогда, когда Кунгуров кликнул своего подручного бурята Ерофея, один вид которого внушал ужас и отвращение… Молчал, скрипя зубами от невыносимой боли, валяясь на нарах в вагоне смертников, следующем в харбинскую тюрьму. А потом был сплошной провал в памяти: только дни и ночи нечеловеческих мук, бесконечных допросов и изощренных пыток. И в какую-то бессчетную из ночей он назвал, а может быть, ему только показалось, имя Федорчука. Меру своего предательства он вскоре увидел собственными глазами. Кунгуров привел его на допрос машиниста, и Яков не узнал своего бывшего хозяина. Это был окровавленный кусок мяса, из нутра которого изредка доносилось что-то похожее на клокотание. Кошмар, испытанный Сивачевым, сломил его. Он стал по крохам, оправдывая себя ужасом перед невообразимыми мучениями, выдавать то, что знал. Но знал он немного, возможно, на свое счастье. Он рассказал, как Федорчук склонил его передавать копии отдельных шифровок, а куда отправлял их потом — этого уже Яков не знал. Он рассказал обо всех документах, копии которых передал Федорчуку, а их было немало, но какую-либо собственную связь с подпольем отрицал категорически. Его подловили, а потом он боялся отказаться, ему угрожали, обещали убить, если он откажется служить дальше. И он служил, но только из страха… Видимо, Яков уже отыграл свою роль и больше интереса для Кунгурова не представлял. Вероятнее всего, Кунгуров действительно понял, с кем имеет дело. Однажды — Яков помнит: было уже по-весеннему тепло, слепило солнце после темноты камеры — Кунгуров вызвал его к себе и брезгливо заявил, что больше в услугах Сивачева не нуждается. Он так и сказал: в услугах… Все, понял Яков, это конец. Скорее бы. Но его попросту вышвырнули на улицу. Он не знал тогда, зачем так поступил контрразведчик. Скорее всею, он ждал, куда пойдет Сивачев, с кем попытается найти связь? Грязный, избитый и оборванный, заросший до звериного облика, Яков забился в какую-то нору и долгое время вел животный образ жизни. Ни к кому он, естественно, не мог обра1иться за помощью, понимая, что первым будет вопрос: за что его выпустил Кунгуров? Этот мерзавец не из тех, кому ведомы человеческие чувства и слабости. И Яков боялся вопросов, боялся встреч, даже случайных, со знакомыми ему людьми. В пыли и жаре пришло харбинское лето. На что мог рассчитывать Сивачев? Только на случай. И он подвернулся в одном из притонов, где пьяный штабс-капитан с упоением рассказывал о том, какие дела разворачиваются на Дону. Терять Сивачеву было нечего: прошлое его никого не интересовало, будущего он и сам не видел. Формировался отряд для похода через Туркестан к Деникину на какие-то темные деньги, что его ожидало — никто толком не знал. Это было какое-то умопомешательство: никто ничем не интересовался. Спросили только, где служил, ответил: у Колчака. О своем пребывании в контрразведке умолчал, да и вряд ли кого это удивило бы. Его сотоварищи, сами такие же опустившиеся, бывшие защитники отечества, бившие и не раз битые в харбинских ночлежках, бредили кровавым отмщением, золотом, еще черт знает чем И Сивачев понял, что и он сам ничем от них уже не отличается. Поход на Дон он представлял себе, прежде всего, как расставание с проклятой памятью. Он хотел зачеркнуть прожитое, чтобы никогда больше к нему не возвращаться. Отряд штабс-капитана оказался по существу самой оголтелой бандой, действующей под флагом какого-то мифического генерала, финансировавшего предприятие И в Маньчжурии, и в долгом пути через Туркестан отряд занимался разбоем и грабежами. Имевший еще хоть мизерное представление об обычной человеческой порядочности — так он сам себя порой убеждал, — Сивачев скоро растерял и эти остатки. Надо было жить, а следовательно — добывать себе корм, убивать. И он жил… Под осень с великими трудами добрались до Каспия и там уж окончательно разбежались — кто куда. Сивачев отправился на Дон, надеясь когда-нибудь каким-нибудь образом попасть в родные края. Навестить родительские могилы. И может быть, этим вымолить прощение за содеянное предательство. Возникло однажды такое желание — и больше не проходило. Ему казалось, что он сможет вымолить прощение. Но из огня, как говорится, попал в полымя. Атаман Вакулин из Усть-Медведицкой станицы нарисовал ему картину, вмиг разрушившую все его благие помыслы. Времена давно изменились. Тамбов, Саратов, Воронеж выступили против Советов. Долой своеволие комиссаров, долой грабеж крестьянства! Мужики поднялись, крестьяне, весь народ. И борьба теперь идет не на жизнь, а на смерть. И снова обстоятельства оказались сильнее Сивачева. Возглавив сотню, — а опыт такой уже был в Туркестанском походе, — Сивачев решил, что вернется в родные края победителем. А дальше — известное дело. То он бил красных, то его гоняли и били красные. Такова жизнь… Да, он был жесток. Но разве рок не был жестоким по отношению к нему? Да, на нем немало крови. Но ведь не только чужой — собственной крови! Да, он был слаб, он предал, но ведь не каждому удалось вырваться живым из контрразведки. В конце концов война есть война, и прав ты или виноват — частенько от тебя не зависит. Обстоятельства… Да… Обстоятельства… Слушал Сибирцев исповедь Якова Сивачева, а перед глазами его вставали Паша Творогов, растерзанный колчаковцами, Алеша Сотников, шедший с ним до самого своего смертного часа, Володька Михеев — розовощекий адъютант, показавший в том же Харбине чудеса храбрости и выдержки. Сколько лет им было?.. Кто помоложе, кто чуть постарше Сивачева, а в общем, ровесники… Вспомнился Федорчук… Добрый старый дядька Федорчук. Погиб, но никого не выдал. Ни единого слова не сказал… — Знаешь, как погиб Федорчук? — спросил он, но, не заметив никакой реакции, продолжил: — Его вывели в поле, в снег, раздели догола и, содрав со спины кожу, натерли солью. Он полз за своими палачами и криком умолял пристрелить его… А они, уходя, смеялись… — Зачем ты мне это говоришь, Сибирцев? — Яков поднял воспаленные глаза. — Зачем говоришь?! Ты же не знаешь, что они со мной делали!.. — Догадываюсь. Но это тебя не оправдывает, предатель Сивачев. Бандит Сивачев. Нет тебе прощения за твое предательство. — А чего тебе меня прощать? — зло выкрикнул Сивачев. — Какое тебе дано право прощать меня? А? Вы там сидели, господа офицеры, водку жрали, картишками баловались. А за все расплачивались мелкие сошки, вроде меня. Это нас пытали, убивали, вешали! А-а-а!.. — у Сивачева вдруг припадочно округлились глаза. — Я знаю! Ты тоже из этих… Федорчуков? Да? Жа-аль, что я раньше-то не знал! Я б и тебя продал Кунгурову! И тебя! Проклинаю вас! Ненавижу! Убью! Всех убью!.. На губах у Сивачева выступила пена, глаза его исступленно сверкали, он кричал, захлебываясь собственным криком, и вдруг смолк, уронив голову. Только грудь его тяжело вздымалась и побелели костяшки пальцев, сжатых в кулаки. Он сполз со стула. — Какой же ты мерзавец, Сивачев, — тихо и печально сказал Сибирцев. — Какой ты гнусный мерзавец! Нет, тебя нельзя судить принародно. Люди узнают, какие бывают мерзавцы, а это страшно. Это выше сил моих. Этот кошмар падет на головы твоей матери и сестры, и они не вынесут такого позора, Сивачев. Нельзя тебе больше жить… В глубине коридора, за кухней, послышался стук в дверь. — Встать! — резко приказал Сибирцев. — Сядь на стул, Сивачев. И запомни: я — полковник Сибирцев из Главсибштаба. Понял? Лишнее слово, лишний жест — стреляю. Думай о сестре и матери. Сивачев медленно поднялся с пола и сел на стул. — Надеть портупею! Он так же послушно надел и затянул ремни. Сибирцев прислушался. Узнал высокий говорок деда Егора. Старуха сварливо разговаривала с ним, но слов Сибирцев не разобрал, понял, что он кого-то вызывает. Наконец Дуняшка громко крикнула: — Марья! К тебе Ягорий зачем-то! На лестнице показалась Маша, спустилась и медленно пошла на кухню. Вернулась короткое время спустя и, обведя присутствующих невидящими глазами, протянула Сибирцеву мятую бумажку: — Вам. Я могу уйти? Маме совсем плохо. — Минуту, Маша. — Он развернул и прочитал записку. Задумался. Посмотрел на Сивачева, на Машу. — Позовите, пожалуйста, сюда Егора Федосеевича. Вошедший дед Егор оторопел, увидев мирно сидящих за столом Сибирцева и Сивачева. — И-эх! — он боязливо перекрестился. — Никак, Яков Григория?.. Помилуй… свят… — Нет, — резко оборвал Сибирцев. — Это — атаман Егор Федосеевич, сделай доброе дело, найди любого казака и скажи ему, что атаман требует… Как зовут твоего помощника? — строго бросил он Сивачеву. — Власенко, — мрачно ответил Сивачев. — Подхорунжий Власенко. — Скажи, что атаман требует передать подхорунжему Власенко немедленно явиться сюда. Понял, Егор Федосеевич? Дед испуганно закивал. — Давай, Егор Федосеевич, скорей, а то беда большая будет. И сам далеко не уходи. Может, кликну потом. Дед по-прежнему кивал, глядя на Сивачева, но с места не двигался. — Ну что же ты? — повысил голос Сибирцев. — Или боишься? Дед затряс головой и поспешно удалился. Власенко еще с ночи понял, что все пошло наперекосяк. Едва увидел дом, куда они пробрались через сад вместе с атаманом, услышал бабий голос, сразу догадался, что неспроста вел сюда сотню атаман. И дом знакомый, и баба-барынька. Кто она ему — жена, невеста, полюбовница? — теперь уже без разницы. Коли тут замешана баба, никакой пользы делу. И потому, обозлясь, решил махом покончить с селом. Дружный отпор, которым его встретили, только разъярил подхорунжего. Полнота власти, данная ему атаманом на эту ночь, оказалась слепой пустышкой. Поначалу дело вроде разворачивалось неплохо: из мужика, оказавшего ему сопротивление в одной из хат, он без особого труда выколотил все интересующие его сведения. Дело казалось простым: обложить сельсовет и одновременно ударить по засевшим в церкви. Сельсоветчики, конечно, не сдадутся — им терять нечего, будут драться до последнего Но если их выкурить, те, что у храма, сами поднимут лапы кверху. Так бывало не раз, так — не сомневался Власенко — будет и теперь. Немного не рассчитал подхорунжий, не учел пулемета. И вот, оказывается, сорвалось. После двух неудачных атак казаки ринулись по домам — грабить. В другое время и в иной ситуации Власенко не стал бы их сдерживать, однако в нынешней никак нельзя было дать им рассеяться по селу. По этой причине уже упустили сельсоветчиков, и бой грозил перейти в затяжную бесполезную перестрелку. Пора было принимать какое-то окончательное решение. От атамана, видать, никакого проку… А на ультиматум, который прокричал Власенко, с колокольни ответили длинной пулеметной очередью. — Игнат! — позвал Власенко. Он слегка отодвинул тяжелую штору на окне и наблюдал за площадью. Глаза его равнодушно скользили по трупам казаков и лошадей и упирались в железные ворота ограды. Каменный поповский дом был отличным наблюдательным пунктом: огонь с колокольни сюда не достигал, а церковный двор неплохо простреливался с чердака дома. — Игнат! — сердито повторил Власенко. — Где тебя черт носит? Вошел огромный, заросший до глаз черной бородищей Игнат, засопел, топчась на месте, оценил раздражение подхорунжего и, сочтя его результатом ранения, предложил: — Може, бинт сменить? Тут у них чистый есть, а, Петрович? Власенко скрипнул зубами: только ведь сказал — и сразу засвербило вчерашнюю рану. — После, Игнат… Много хлопцев уложили? — Много, Петрович, почитай, под три десятка. Пулемет, сука, чтоб его… Хитрый, гаденыш, носу ж не кажет, а косит. И как его достать, ума не приложу. — А мужики что? — Мужики-то? А ничего. Мы кое-чего подсобрали. Коням есть. Себя тож не забыли. Власенко удивленно обернулся, услышав что-то похожее на утробное урчание, потом сообразил, что это Игнат смеется. — Они-то, — продолжал Игнат, — все готовы отдать, чтоб хаты пожалели, не тронули. Петуха не пустили. — Все, говоришь? — задумался Власенко. — Поглядим… Пригони-ка их сюда, Игнат. Которые побогаче. Погутарим, чего они готовы отдать. Да чтоб их те, с колокольни-то, не накрыли… И скажи хозяйке, пусть жрать подает. Обедать хочу… Ел с аппетитом. Выхлебал две глубокие миски наваристого борща, обильно запивая самогонкой. Грыз чеснок, сплевывая на пол шелуху. Рукояткой нагана расколотил на скатерти толстую кость и со всхлипом высасывал мозг. Хозяйка, пышная попадья, несмотря на неоднократные приглашения подхорунжего, участия в трапезе не приняла, стояла, подперев дверной косяк и сложив полные руки на высокой груди, с неприязнью наблюдая за Власенко. А он пьянел и, бросая искоса хмельной взгляд на попадью, хмыкал и мотал потным чубом. Вошли мужики, степенно и испуганно перекрестились на иконы, стояли у двери, как бы ожидая решения своей судьбы, боязливо посматривая в сторону попадьи. Власенко поднял от стола тяжелый взгляд, покачал головой. — Сидай, Игнат, — ласково позвал он. — Эй, хозяйка, налей борща казаку. Бери ложку, Игнат… Ну, что будем делать, мужики? Стоящий впереди всех пожилой, с густой сединой в бороде, медленно, с достоинством опустился на колени. — Господин офицер, окажи божескую милость, не губи! — сдавленно прохрипел он. — Матушка, Варвара Дмитриевна, заступись за чады свои! — Заступись?! — взорвался Власенко. Он вскочил, опрокинув стул, и рванул штору. — А это кто лежит на площади? — крикнул, указывая наганом на окно. — Как встретили? О чем раньше думали, а? Игнат, молча глядя на мужиков, налил полный стакан самогонки и единым духом проглотил его. Снова взялся за ложку. — Да не мы ж это, ваше благородие! Мы разве что? — загомонили у двери. — Мы-то со всей душой, не погуби деток, ваше благородие, господин офицер! Мягко ступая по чистым половикам, Власенко прошелся мимо мужиков, пронзительно глядя в глаза каждому. — Провиант давайте! — отрывисто скомандовал он. — С каждого двора. А тех, которые там, — он кивнул на церковь, — тех непременно пожгем. — Помилуй, ваше благородие! — завопили мужики. — Сушь ведь какая! Все село прахом пойдет! — Пойдет, — спокойно согласился Власенко. Он сейчас упивался своей властью над этими бородачами. Но власть-то властью, а какой от нее толк, если на улицу носа не высунешь. Вроде как медведя за хвост схватил: и держать — сил нету, и отпустить нельзя — задерет. Он может приказать запалить село со всех концов, может перепороть или даже перестрелять всех этих мерзавцев. Да что пользы? Жратва нужна, деньги, оружие. Свежие копи. Помнил Власенко, как сбивали со следа ночную погоню красных. Понимал и атамана, что уходить надо шибко, того и гляди — снова нагрянут. Эти-то, что в храме заперлись, наверняка за подмогой послали, вот и жди ее с часу на час. Устал он. Выпитый самогон тянул ко сну. Хотелось плюнуть на все и раскинуться на широкой пуховой перине. Да хозяйку под бок… Но знал, что расслабляться нельзя, это — смерть. Он сграбастал в кулак сивую бороду стоящего впереди других мужика и рывком подтянул его к себе. — Даю полчаса сроку, — жестко, глядя в глаза, сказал Власенко. — Чтоб провиант, все оружие, какое есть, и кони были тут, во дворе. — Он помолчал и добавил: — И тыщу рублев. Не то — запалю. Понял, борода? Мужики заволновались. — Я все сказал, — Власенко отпустил “бороду” и прошел к столу, плеснул в стакан самогонки. — Ступайте! Терпенья моя кончилась. Из передней донесся тяжелый топот сапог, и в комнату, растолкав мужиков, быстро вошел казак. Огляделся, увидел Власенко, шагнул к нему, бряцая шашкой, и наклонился над ухом. — Петрович, тебя атаман требует, — с одышкой прошептал он. — Дюже сердит. — А-а! — Власенко грохнул кулаком по столу, встал, слегка пошатываясь, оглянулся на мужиков. — Чего стоите? — заорал он. — Даю полчаса, а после… Сами пеняйте! Игнат, гляди за ними! Подхорунжий громко хлопнул дверью и, отвязав от перил крыльца повод, навалившись грудью, взобрался в седло. — Ты задами, Петрович! — крикнул казак. — Не то достанут. — Знаю! — яростно бросил Власенко и вонзил шпоры в бока коню. Мужики толпой вывалили на крыльцо. — Чего делать-то, Миней Силыч? — спросил невысокий щербатый мужик сивобородого. Тот сошел на землю, обернулся, оглаживая бороду, будто приставляя ее на место. — Придется, мужики, раскошелиться, — мрачно заявил он. — Сердитый господин их благородие. Как есть запалит. Нет на ем, видать, хреста. — Да где ж таки деньги-то взять? — все возмущенно загалдели. — Это сказать — тыщу рублев!.. Да коней ему! Правиянту!.. Грабеж, православные! Истый грабеж!.. На крыльце показался страховидный Игнат, послушал их, прищурился на солнце. — А ну, геть по хатам! Сполняй приказанию! — он передернул затвор винтовки. Мужики, склонив головы, покорно заспешили вон с усадьбы. Но, обогнув дом и выйдя к площади, остановились гуртом. — Что ж это выходить, мужики? — снова задал вопрос щербатый. — Мы, значица, выворачивай карман, плати свои кровные, — он всхлипнул, — а те, что в божьем храме, и стыда не имуть? Где жа справедливость?! Гореть всем, а спасай, выходить, я? Не согласный! — Айда в храм! — поддержали его голоса. — Пущай всем миром выкуп!.. Эй, православные! Не стреляй! Депутация! Они повалили к церкви, старательно обходя трупы, но чем ближе подходили к воротам, тем более сдержанными и робкими были их шаги. Застучали в ворота. — Депутация к вам! Не стреляйте! По ним никто не стрелял. — Чего надо? — открыв калитку, сердито спросил Зубков. — Впусти, председатель, — выступил вперед щербатый. — Миром совет держать надо. — Оружие есть? — Да какое оружие? Откель? — Тогда проходи по одному, — он впустил мужиков и снова запер калитку. Со скрипом распахнулись церковные двери, в глубине показались Нырков с Матвеем, но на паперть не вышли. — Ну, — крикнул Нырков, — кто тут такой храбрый? Дуйте бегом, не то подстрелят! Поддерживая портки, мужики кинулись к паперти. Щелкнуло несколько выстрелов, вскрикнул раненый, но его подхватили под руки и втащили в церковь. Двери затворились. — Ну что, отцы? — с сарказмом спросил Нырков, когда все успокоились. — Поди, прижали вам хвост? С чем пришли? Мужики разом загомонили, закрестились, и Нырков вскоре понял, в чем дело. Он переглянулся с Матвеем и поднял руку, наводя тишину. — А теперь слушай, чего я скажу… Вас всех упреждали, что банда никого не помилует. Было такое? Было. Вам предлагали оружие, чтоб защитить свои дома и семьи. Было? Тоже было. Когда бандиты жгли сельсовет, когда требовали выдать коммунистов и продармейцев на скорую расправу, вы молчали? Так. А теперь сюда припожаловали? И чего, спрашивается? Деньги собирать для бандитов? Нет у нас для них денег. Оружие вот есть, чтоб прогнать их, стереть начисто с земли. А денег нет. Ошибка у вас вышла, отцы, так-то. Мужики молчали, подавленно переминались с ноги на ногу. — Другое могу вам сказать. С минуты на минуту ждем подмоги. Соседи уже знают про бандитский налет и спешат на помощь. И Красная Армия с другой стороны по пятам за ними гонится. Тоже, ожидай, скоро прибудет. И когда мы все разом ударим, останется от тех бандитов мокрое место. И вот тогда, отцы, мы разберемся, кто чего делал. И отдельных граждан, истину говорю, будем рассматривать как сознательных пособников бандитизму. — Так чего делать-то? — выкрикнул отчаянный голос. — А ты, Минейка, — вмешался кузнец, — заместо того, чтоб бандюков обедом угощать, дал бы своим сынам по винтарю. Вишь, они у тебя какие! Да вжарили бы бандюкам по мягкому месту… А ты, Еремей, тожа… Вот и был бы порядок на селе… А то вы все мошну считаете, а об других у вас голова не болит. — Ну вот что, мужики, — подвел итог Нырков, — коли не хотите, чтоб село сгорело, беритесь за оружие… Матвей-Захарович, спорить поздно, скажи Зубкову, пусть выдаст им всем винтовки. Которым не хватит, пускай у раненых возьмут. А вы расползайтесь, стало быть, по своим избам, и по команде открывайте огонь. И чтоб ни одного бандита не упустить. Против целого села у них сил не хватит. А командой будет удар в колокол. Матвей ударит… Матвей Захарович, — шепотом сказал он кузнецу, — покажи им дедов лаз в стене, чтоб они могли выйти наружу… И смотрите мне, мужики, — добавил громко, — ежели который из вас наведет сюда бандитов, никакой пощады не жди. А прогоним их, тогда и разберемся, кто кому чего должен. Матвей увел мужиков в боковой притвор, а Нырков устало опустился на соломенную подстилку. Никакой реальной помощи со стороны он теперь не ждал, несмотря на бодрый тон, и все его мысли сводились лишь к одной: что с Сибирцевым? Сумеет ли он отозвать бандитов, снять осаду? Или хотя бы собрать их в кучу, чтоб можно было сделать вылазку из этой мышеловки… Поднимаясь по ступенькам террасы, Власенко услышал мужские голоса и насторожился, но тут же быстро и решительно шагнул в дом. В полутемной комнате, куда свет проникал только через одно выбитое окно и тянуло сквозняком, напротив атамана сидел, развалясь на стуле, незнакомый Власенко человек в офицерской гимнастерке, перетянутый ремнями. Вид у атамана был убитый и отрешенный. Он поднял хмурый взгляд на Власенко и хрипло сказал: — Это — полковник Сибирцев. Из Омска, из военного отдела Главсибштаба… Следует к Антонову. Догнали нас, Власенко, как видишь… никуда не скроешься… от своих. Слушай приказ полковника… — атаман снова опустил голову, как бы передавая власть Сибирцеву. — Как же, Григорич? — вскинулся Власенко. — У вас что, воинская часть или воровская шайка? — резко перебил полковник. Власенко сник. — Садитесь, подхорунжий! — приказал Сибирцев. Власенко послушно сел на стул. — Хотя ваш уход от основных сил в момент боя на военном языке называется… вы, конечно, знаете, как называется, попробуем оправдать его чрезвычайными обстоятельствами. Вы ранены? — Задело, — поморщился Власенко и почувствовал, как снова заныла простреленная рука. — Сколько у вас в наличии сабель? — Семь десятков… А може, и шесть. По всему селу трудно сосчитать. — Командир должен твердо знать наличие своих людей, — наставительно сказал Сибирцев.-Какие предприняли действия? Власенко стал подробно докладывать о захлебнувшихся атаках, о том, как оседлали церковь, где заперлись осажденные, упомянул про пулемет. В конце рассказал, какой отдал приказ собранным у попа мужикам, только про деньги промолчал. Во время доклада атаман несколько раз поднимал голову, словно бы желая оправдаться, — так понимал Власенко, — но под суровым взглядом полковника снова опускал ее. Сибирцев внимательно слушал, пренебрежительно кривил губы и наконец сказал: — Ну что ж, подведем итоги. Ваши действия, подхорунжий, и, разумеется, ваши, сотник, следует рассматривать как деяния раннего Александра Степановича Антонова. Именно за них, по нашим сведениям, его так ненавидит местное население. Сжег — убил — ограбил. Типичный бандитизм, без какой-либо идейной подоплеки. Но мы, высшее руководство российским восстанием, не позволим вам опорочить святую идею освобождения крестьянства. По моим данным, сюда следует крупная воинская часть красных. Посему приказываю: немедленно прекратить всяческие грабежи и собрать казаков. — У меня люди двое суток не жрали! — возмутился Власенко. — В этом смысле мы готовы оправдать вашу контрибуцию, наложенную на местное население, исключительно военной необходимостью. Но никаких пожаров и убийств! Отвечаете лично, подхорунжий. Где предполагаете собрать казаков? — Да где ж, можно и тут, можно и у попа. Двор большой, закрытый. — Вот там и собирайте. Мы прибудем туда. Все, подхорунжий, вы свободны, выполняйте приказание. Власенко вопросительно взглянул на атамана. Кашлянул. Тот поднял голову и медленно кивнул: — Выполняй приказ… Власенко, с остервенением хлестнув себя плеткой по сапогу, вышел. “Ишь ты, теперь полковник явился, черт его принес, — размышлял он, гоня аллюром своего коня. — Все они одним миром мазаны… Контрибуция, военная необходимость — слова-то все какие круглые… Послать бы их обоих к едреной матери!.. А почто не послать? — мелькнувшая мысль застряла занозой. — Коли красные близко, не врет полковник, самая пора ноги в руки… И тыщу рублев я все равно сдеру! Со шкурой!..” Пока скакал, в него пару раз пальнули из-за плетней. Но промазали. Власенко припал к шее коня и наддал ходу. Вихрем ворвался в ворота поповской усадьбы, спрыгнул, тяжело дыша. Двое казаков, сидя на ступеньках, дымили длинными папиросами. — Эт-та что такое? Где взяли? — накинулся на них Власенко. — Та ить, Петрович, — смущенно замялся один казак, — ты звиняй, у хате у попа малость пошарили. Ось, на-ка, — он вытащил из кармана шаровар коробку папирос. — Как пошарили? — взъярился Власенко. — Где Игнат, где мужики? — Мужики-тась? — протянул второй казак, пряча за спину папиросу. — Оне как ушли, так и не приходили… А Игнат, — он широко осклабился, — Игнат, значим, с бабой. Власенко словно подбросило. — С какой бабой? — А с етой, с попадьей, значица. Тольки ты, Петрович, ускакал, а он к ей подался. Заломил бабу, как ведмедь тую телку, и лакомиться. Свиреп Игнашка до бабы. Истый ведмедь… Она поначалу-тась вое кричала, а теперя смолкла. Пондравилось, вишь… Власенко ворвался в дом и носом к носу столкнулся с Игнатом, медленно спускающимся по лестнице. Рубаха на нем была разорвана до пупа, и шаровары он придерживал руками. — Игнат! — зарычал подхорунжий. — Погодь трошки, Петрович… — Игнат осоловелыми глазами посмотрел на него. Оглушающий грохот, казалось, подбросил Игната и швырнул его на Власенко, едва не сбив с ног. Глаза, все лицо забрызгало чем-то липким и мокрым. Власенко машинально отер лицо ладонью и увидел, что она вся в крови. И в тот же миг он разглядел вверху, в проеме двери, темный человеческий силуэт. Не раздумывая, подхорунжий выпустил в него полбарабана пуль и услышал пронзительно-тонкий женский вскрик. Перепрыгнув через Игната, Власенко взбежал по лестнице. Поперек порога, загораживая вход в светелку, навзничь лежала, разметав разорванные одежды, попадья. Живот и грудь ее были покрыты ссадинами и кровоподтеками. Власенко наклонился над ней, увидел: мертва. Сбоку валялось охотничье ружье, и от него тянуло кислым духом. Минуту, скрипя зубами от бессильной ярости, Власенко смотрел на большое белое тело, словно раздавленное у его ног, а затем, перешагнув через него, быстрым, безумным взглядом окинул комнату. Распоротая перина свисала с кровати, вывалив на пол, будто кишки, груды перьев, перевернутые стулья отброшены в углы, и всюду — под сапогами и на разодранной перине, подушках, на столе и комоде — осколки зеркала, фарфоровых фигурок, битого стекла. Комод! Власенко дернул за ручку — заперто. Дулом нагана взломал ящик, заглянул внутрь. Увидел кольца, перстни, золотой крест, жемчужные нитки. Все сгреб единым махом и сунул в карман шаровар. Еще раз обернулся на лежащую женщину. Хороша была… Ах, Игнат, скотина, такую бабу порешили… Подошел вплотную, опустился на колени, а потом рывком выдернул из ушей покойной серьги с зелеными камнями и, сжав зубы, содрал с пальца большой перстень вместе с обручальным кольцом Ударил колокол. Власенко вздрогнул и, снова переступив через женщину, сбежал по лестнице, споткнулся об Игната. Голова его была размозжена до полной неузнаваемости. Почти в упор била попадья… На улице поднялась пальба. Увидев окровавленного Власенко, казаки отшатнулись в испуге. — Всех сюда! — закричал он. — Всех до единого! Мигом! Казак с маху вскочил в седло и ринулся на улицу. Власенко снова зашел в дом, пошарил в углах и обнаружил большую бутыль керосина. Он выволок ее на середину комнаты, где только что обедал, и рукоятью нагана разбил ее, опрокинул, залив белые скобленые половицы, забранные чистыми половиками. На столе увидел бутылку самогона, налил стакан и в два глотка осушил его. Огляделся, нашел коробок спичек на буфете… Пламя ударило фонтаном, опалив брови и усы… Отстреливаясь, во двор влетали казаки, с изумлением взирали на окровавленного подхорунжего, стоящего на крыльце. Из-за двери за его спиной, из окон валил дым. С крыши спрыгнул во двор и покатился кубарем казак. Привстав на корточки, крикнул, что по Сосновскому тракту пыль клубится, похоже, верховые скачут. — По коням! — скомандовал Власенко и, перевалившись в седло, подъехал к воротам. Но оттуда, прямо с площади, ударила, расщепляя доски высокого забора, пулеметная очередь. — Задами, огородами надо! — завопили казаки, разворачивая коней. Вспыхнула паника. Но уже через несколько минут, взломав ограду, уносились бандиты к реке, к дороге, по которой вчера ночью входили они в село в надежде передохнуть и подкормиться. А вслед им неслись громоподобные удары колокола и пули разом поднявшегося Мишарина. “Ушли”, — отрешенно подумал Власенко, и это была его последняя мысль. Следующая пуля подсекла коня, и он грохнулся через голову, подмяв под себя уже мертвого всадника. После ухода Власенко в доме воцарилась долгая, гнетущая тишина. Позже Сибирцев различил негромкие голоса на кухне и, словно вспомнив, очнулся. — Егор Федосеевич, — позвал он. Семенящей, робкой походкой приблизился дед. Но стоило только ему взглянуть на Сивачева, как на лице его отразился все тот же суеверный страх. — Последняя просьба к тебе, Егор Федосеевич, — мягко заговорил Сибирцев. — Можешь обратно в храм проникнуть? Тогда скажи Матвею, Баулину, Ныркову — кого встретишь первым, что казаки сейчас соберутся во дворе у Павла Родионовича. Только эти слова, Егор Федосеевич, и больше ничего. Сможешь?.. Иначе село не спасем. Ступай, Егор Федосеевич, вся надежда на тебя. Ступай… А об том, что ты видел здесь, молчи. Забудь… И снова тишина. Только слышно, как почему-то сами по себе потрескивают давно рассохшиеся половицы, скрипит на сквозняке разбитая рама окна, шелестит листьями ветерок в саду. Вот сейчас услышит Сибирцев тяжелые, грузные шаги Елены Алексеевны… Нет, она в беспамятстве. Маша сказала: ей совсем плохо. Напротив, сгорбившись на стуле, застыл Яков, утопив в ладонях лицо. А время идет… Отдельные выстрелы, доносившиеся из села, стали перерастать в плотную, густую перестрелку. Вот снова заговорил пулемет. И вдруг, все перекрыв своим мощным гулом, в который раз сегодня ударил колокол. Пальба усилилась. “Пора! — сказал сам себе Сибирцев. — Больше рисковать нельзя. Чем обернется бой, неизвестно, а ждать уже поздно. Сивачев все понял, и рисковать преступно. Значит, пора… Ах, Маша, Маша, поймешь ли ты?..” — Вставай, Сивачев, — твердо сказал он и поднялся. — Пойдем. — Сибирцев… — вырвалось у Якова. — Я же все сделал, что ты мне велел… — Я людей спасаю, Сивачев, село, а не тебя — бандита. Сибирцев махнул наганом на дверь, и Сивачев встал. На его заросшем сером лице не было теперь ничего, кроме безмерной усталости и отчаяния. Медленно шагнул он к выходу на террасу, задержался в дверном проеме, безразличными глазами окинул комнату и хрипло спросил: — Где ты меня?.. — Иди, Сивачев. Сцепив пальцы за спиной, Яков, пошатываясь, словно пьяный, стал спускаться по ступенькам в сад. — С матерью дай хоть проститься… — сказал, не поворачивая головы. — Убить ее хочешь? Понурив голову и ускоряя шаги, Сивачев пошел по заросшей дорожке сада. Сирень уже отцвела, осыпалась вишня, побурели в густой траве ее лепестки, еще вчера казавшиеся снежной метелью. Но настоянный жаркий аромат, духота притихшего сада кружили голову… Казалось, они вступили в царство умирания, и теперь медленно спускались к реке вечности. Где-то далеко, словно за тридевять земель, стреляли, убивая друг друга, люди, однако там была жизнь, жестокая, но все-таки жизнь. А здесь, на склоне к речке, заросшем густой крапивой, стояла поразительная тишина, в которой глохли все живые звуки. “Трава, цветы, растения, — вспомнил Сибирцев услышанное когда-то, — перед смертью пахнут особенно сильно. Будто хотят отдать все, что не успели при жизни, все свои последние силы, свою кровь, свой нерастраченный дух”. — Послушай, Яков, — сказал Сибирцев и увидел, что Сивачев вздрогнул. — Мы одни с тобой, Яков. Кончим мы твою банду. Все… Ты был когда-то офицером. На, возьми, — Сибирцев за ствол протянул Сивачеву его наган. Он в последний раз взглянул в запавшие, глубокие глаза Якова, увидел его тяжеловатый и раздвоенный, как у Маши, упрямый подбородок и кивнул. Повернулся и медленно пошел вверх по склону. Кем бы ни был Яков, он был братом Маши… Громкий металлический щелчок прервал его мысли, Сибирцев резко обернулся: Яков двумя руками держал направленный ему в спину револьвер. — А-а-а! — закричал Сивачев и ринулся сквозь крапиву вниз к реке. — Зачем же ты так, Сивачев? Он, словно нехотя, достал свой наган, взвел курок и нажал на собачку. “Какой же ты дурак, Сибирцев, — как о постороннем, подумал он, — о какой чести может идти речь?..” Через сад он прошел к дому и увидел Машу. Она стояла на террасе, обняв деревянный столбик и прижавшись к нему щекой, и остановившимся взглядом наблюдала за Сибирцевым. — Мама умерла, — негромко сказала Маша. Сибирцев поднял голову, словно прислушиваясь к ее словам. — Когда ударил колокол, она открыла глаза и сказала мне: “Знаешь, Машенька, а ведь Яша сейчас умер”. Сибирцев начал подниматься, не спуская с нее глаз. — Она умерла тихо, как уснула… Там сейчас Дуняшка плачет. А я не могу… Яша правда умер? — Его давно нет, — ответил Сибирцев. — Он умер давным-давно. Когда мы с ним были совсем молодыми. Это было очень давно, Маша… — Я знаю, — устало сказала она. — Сегодня ночью я слышала весь ваш разговор… Над селом неистовствовал колокол… Отец Павел, привстав на козлах, хлестал кнутом коней, гнал бричку. Он слышал колокольный звон и видел густой дым, встающий над Мишарином. Сердце предвещало беду. Уже на подъезде к селу он вдруг понял, что горит его дом. И это открытие его сразило. Он упал на сиденье, и кони, сами замедлив бег, выкатили тарахтящую окованными колесами бричку на середину булыжной площади. Дом бушевал в огне, горели и бросали длинные языки пламени столетние липы на усадьбе, заворачивалось от жара кровельное железо на крыше, раскаленные добела листы его падали, разбрызгивая искры на улицу. Павел Родионович, сойдя на ватных ногах на землю, безумными глазами оглядел пожар и кинулся к дому. Его перехватили толпящиеся на площади мужики и бабы. Вовремя сдержали. От жара едва не занялась, но пошла дымными курчавинами поповская борода. — Господь с тобой, батюшка! — завыли старухи. — Куда ты в геенну огненную-то?.. Отошла Варвара Митревна, царствие ей небесное, прими, господь, отошла, батюшка… Помолись за ее, усопшую!.. Он позволил подвести себя к бричке. Кто-то помог прилечь на сиденье, чья-то рука положила на лоб холодную мокрую тряпицу. Сознание как будто покинуло его, но в горячечном, пылающем мозгу бились слова Маркела: “Бог милостив, Паша, даст атаман прикурить твоим антихристам… А мы им не поможем, нет, хучь все коленки изъелозиют… Наша пора идет, Паша”. Потом Павел Родионович услышал чей-то знакомый громкий голос: “Чего стоишь, дура, беги в кузню, багры тащи! Да ведра давайте! Огонь сдержать надо!” Он открыл глаза и застонал от ослепительного солнца. Наконец разглядел. Это кузнец Матвей командовал мужиками. — Водой заливай! Соседей, говорю, заливай, перекинется огонь-то! Ну, чего рот раззявил? Полезай на крышу да ведро подхватывай! Эй, бабы, еще воды тащите! Кузнец подошел к бричке, хмуро взглянул на попа: — Прикатил, значица, Павел Родионыч? Ну-ну… Грех говорить, да чую, сам ты беду накликал. Ну да господь те судья… Не у одного у тебя горе-то нынче. Эвон сколько мужиков бандюки положили. Загляни в храм-то — увидишь… А в доме твоем они самые вместе с атаманом своим пировали, стало быть. Вот так, святой отец! — кузней в сердцах махнул рукой и отошел к мужикам. “Сам накликал, — колоколом бились в мозгу слова кузнеца. — Надо ехать! — сверкнула мысль. — Бежать!.. Но куда, куда теперь бежать?.. Варя! Куда от нее? И где она? Нет… У престола господнего…” Павел Родионович услышал конский топот и с трудом повернул голову. На площадь влетела бричка с пулеметом на задке. Из нее выбрались двое. Одного он знал — злыдень Баулин. Другого — в кожаной тужурке и фуражке — видел впервые. Приехавшие размяли ноги и пошли к нему, о чем-то переговариваясь. — Гражданин Кишкин будете? — строго спросил незнакомый. — Настоятель местный? Павел Родионович слабо кивнул, прикрыв глаза ладонью. — Вы арестованы, как злостный пособник бандитов, — продолжал незнакомец. — Ордер на арест предъявлю в Козлове, в чека. — Господи! — испуганно запротестовал Павел Родионович. — Да какой же пособник? У меня у самого горе… Жена моя, Варюшка… Дом вот… — А про то нам ваш свояк Маркел расскажет, — неумолимо заявил незнакомец. — Баулин, запри его куда-нибудь… А, черт, куда его запереть?! Все равно запри и своего приставь, и чтоб глаз не спускал. “Все! — понял Павел Родионович, услыхав от чекиста имя Маркела. — Теперь конец…” И ему стало все равно. В воротах церковной ограды, куда повел его продармеец, приставленный Баулиным, он вдруг увидел Егора, стоящего посреди двора в полной растерянности. — Батюшка, — всхлипнул старик, утирая слезы рукавом рясы, — погорели мы с тобой, осиротели… И-эх! Бяда, милай!.. Мою-то пристроечку тоже сожгли вороги. Сироты мы теперя… — Ну что ты, Егорий? — отец Павел горько усмехнулся и потрепал его по плечу. — Несть числа человеческим страданиям. А ты — пристроечка… — Варвару-то Митарьну, — захлебываясь слезами, продолжал старик, — бандюки сильничали… Марфушка твоя сказывала, она сбяжала, умом тронулася. Сильничали, а посля сожгли… Уж так кричала, батюшка… Отец Павел окаменел. — А ето вот я у атамана в кармане взял. На выгоне он, батюшка, конем придавленный насмерть. Старик протянул отцу Павлу его золотой наперстный крест, кольца и сережки жены… Сережки с изумрудами! Они были в багровых пятнах засохшей крови. И крест, и кольца!.. Ее обручальное кольцо… Павел Родионович ничего не сказал, он повернулся и молча, на ощупь, словно слепой, поднялся на паперть. — Возьми, батюшка! — крикнул вдогонку старик. Но он молча вошел в церковь и сел в темном углу притвора, опустив лицо в колени. …А ночью, воспользовавшись тем, что охрана заснула, он неслышно поднялся на колокольню и, обратись к мерцающим внизу, чадящим углям сгоревшего своего дома, прошептал: — Иду к тебе, Варюшка, иду, матушка… Прими душу мою… Можно было подумать, что это ветер осторожно тронул высохший древесный лист и плавно кинул его с высоты на затянутый ползучей травкой церковный двор. Играя плеткой и вытирая лысину клетчатым платком, Нырков бодро вошел в калитку и заспешил к террасе Сибирцев сидел на нижней ступеньке, сжав виски ладонями. — Ну, Миша! — восторженно закричал Илья. — Отбились! Хана банде! Почти всех положили. Остальных доловим. Сибирцев предостерегающе поднял руку и с трудом встал. — Ты чего? — удивился Илья. — Что тут случилось? — Тише, Илья, — сказал Сибирцев и взял его под руку. — Пойдем-ка, брат, отсюда. Они вышли на дорогу и спустились к речке. Сели на выбеленный солнцем корявый ствол старой ивы, опрокинутый недалеко от брода. — Вот здесь Баулин наших, которые в засаде были, отыскал, — сокрушенно заговорил Нырков. — Зарезали их. У Федьки моего так цигарка в руках и осталась. По ней-то, видать, их и обнаружили… А говорил ведь им, чтоб ни-ни, никакого движения! Ножами их, промеж лопаток. Знать, и охнуть не успели. Нырков стал подробно рассказывать, как отбивались в сельсовете, как потом в церкви пришла ему мысль послать в усадьбу старика в качестве связного. Бравый оказался дедка, в самый раз появился с весточкой от Сибирцева и здорово облегчил задачу Бандиты сами в мышеловку попали — в поповскую усадьбу, да и у мужиков иного выхода не оставалось: поневоле взялись за оружие, даже те, кто хотел бы отсидеться, мол, моя хата с краю… А когда пулемет поставили на бричку и так чесанули, что щепки полетели, тут и вовсе среди бандитов паника поднялась. Ринулись кто куда. Многих положили, в плен взяли. Тот же дедка помог опознать среди убитых “атамана”. Валялся он на выгоне, придавленный насмерть конем. В церкви теперь — как военный бивуак. Тут тебе и пленные, и раненые, и покойников сложили, и лазарет, и охрана. Все тут. Даже арестантская. А пленные сейчас роют братскую могилу на площади перед сгоревшим сельсоветом. Надо мужиков хоронить. Двенадцать человек насчитали. Бабы воют, да что поделаешь? Могло быть хуже… — Кабы не ты, Миша, запалили бы село. Как есть завалили бы! — Нырков с участием посмотрел на молчащего Сибирцева. — А, была не была, угости, что ли, папироской-то! Сибирцев протянул коробку “Дюбека”. Илья закурил папиросу, закашлялся, отмахнулся ладонью от дыма. — Ну, чего ты молчишь? Дело ведь какое сделали!.. А без жертв, сам знаешь, не бывает. — Видишь ли, Илья, — Сибирцев тоже закурил и после паузы сказал: — Не знаю, как тебе объяснить… В общем, слушай… Тот, кого вы на выгоне нашли, он — не атаман. Правая его рука. Подхорунжий Власенко. А атаман всю ночь со мной был. И фамилия его, Илья, знаешь какая? Сивачев. — Погоди, — Нырков затоптал каблуком папиросу. — Какой Сивачев?.. Так ведь эта усадьба… Нет, постой, ты чьи часы передавал? — Все верно. Сивачева. С которым мы вместе там были. Якова Сивачева. Сына Елены Алексеевны и Машиного брата… А он видишь где оказался?.. — И что? — растерянно спросил Нырков. — Убил я его, Илья… А мать умерла. — Умерла… — повторил Нырков. — Ты что же, Миша, прямо… при ней? — Господь с тобой, — нахмурился Сибирцев, — там, у речки… — Да он же бандит! Да за это знаешь?! — То-то и оно, что знаю, Илья. Только это он для нас с тобой бандит, а для Елены Алексеевны — сын. Видишь теперь, как все обернулось? Тут, Илья, разобраться — одной головы мало. — Так… — протянул Нырков. — Чего же делать? — Почем я знаю, Илья?.. — Сибирцев помолчал и перевел разговор на другое. — Поп-то не появлялся? — Прикатил, как же! Забыл сказать тебе, — Илья помрачнел, махнул рукой. — Дом его казаки подожгли, говорят, вместе с женой его. Надругались над ней и убили, а после уж, видать, запалили… Одна коробка теперь осталась, все выгорело… А попа мы взяли. Под стражей он. Я как сказал ему про Маркела, так он и скис. В Козлов его заберем, там уж и размотаем. Сибирцев задумчиво покачал головой. — И у него, значит, тоже… — сказал как бы самому себе. — Постой, Миша, — вспомнил Нырков. — Так чего с бандитом-то твоим? — А ничего, — устало пожал плечами Сибирцев. — Попроси от моего имени Матвея, чтоб вырыли на кладбище две могилы. У них, у Сивачевых, там вроде бы свое место есть. Ограда, что ли?.. — Может, его, как бандита, вместе со всеми? Мужики собрались их за кладбищем, тоже в одну могилу… Все ж, как говорится, православные. — Не надо, Илья. Это ведь не для нас с тобой. Для Маши прошу. Все же он последний мужчина в их роду… Как там Малышев? — Заговоренный, чертенок! — усмехнулся Илья. — Пулемет у него — как игрушка. И когда успел выучиться, гимназер?.. — Ты бы дал мне его, Илья. И еще пару мужиков, из тех, что не местные. Баулинские. Гробы надо сколотить, отвезти. Один не осилю. — А я на что? — обиделся Нырков. — Бандита вот только… душу воротит. — Ну вот, видишь?.. Да и людей лишних, чтобы разговоры потом шли, тоже не надо. — Ладно, Миша, — Илья рубанул ладонью по коленке. — Все сделаем, и разговоров не будет. Раз ты считаешь, что так надо, значит, так и сделаем. Я тебе, Миша, по-честному скажу: другому бы — нипочем, а для тебя — все! Мужик ты, Миша, правильный, я это еще вон когда понял. Сибирцев с непонятным удивлением выслушал разгоряченные слова Ныркова и печально улыбнулся. — Спасибо, Илья. Только никакой я не правильный. Дал я Сивачеву наган, хотел, чтоб он сам себя… Должны же были сохраниться в нем хоть остатки чести? А он мне в спину. Патрон вот перекосило, потому и сижу тут с тобой. Вот, брат, какие дела… — Да ты что? — изумился Нырков. — Ты в своем уме? Да тебя за такие штуки, знаешь? — Знаю, Илья, сам себя казню… Завтра хороним? Сибирцев поднялся. — Завтра, Миша. — И едем… — Едем, Миша. Все поедем. Все вместе. Сибирцев неопределенно кивнул и, пожав Ныркову руку, пошел к калитке. Нырков продолжал сидеть, глядя ему вслед печальным, понимающим взглядом. И вот наступил последний день. С утра Дуняшка, бегавшая к церкви, принесла весть, что батюшка, отец Павел, ночью выбросился с колокольни. “Грех-то какой!.. Нешто можно руки-то на себя накладывать?..” “Можно”, — думал Сибирцев. Уж кто-кто, а он-то мог понять Павла Родионовича. Видя в нем откровенного врага, Сибирцев в глубине собственной души, куда не только чужому, но и самому себе, казалось, пути не было, сочувствовал и жалел этого человека. Потом продармейцы вместе с Малышевым, сквозь напускную печаль которого все время прорывалась ужасная гордость самим собой, привезли два гроба. Сказали, что могилы готовы и можно двигать на кладбище. Погода жаркая, и, вопреки всем законам и обычаям, в селе решено не ждать три дня, а хоронить нынче. И так уж дух стоит тяжелый. Ритуал, если таковой можно было еще соблюдать, вероятно, совершала Дуняшка, проявившая поистине невероятную энергию. Эта энергия невольно захватила и Машу. Она ни минуты не сидела на месте: куда-то ходила, что-то делала. И все это с нарочитым спокойствием и молчаливым достоинством умудренного жизнью человека. Сибирцев ничего в похоронных делах не смыслил и положился на Дуняшкину активность и знание очередности действий. Он словно бы раздвоился. С одной стороны, был как бы свидетелем и необходимым участником всего происходящего, но на самом же деле, по существу, ни к чему не прикасался. Так уж получилось, что тело Сивачева, едва свечерело, принесли продармейцы. Обо всем остальном позаботился Нырков. Сибирцев выходил на террасу, курил без конца, снова возвращался в дом и слонялся из угла в угол, ничего не делая и чувствуя себя лишним. Солнце поднималось в зенит и снова палило неимоверно. Ветер кружил над дорогой столбы пыли, раскачивал липы в саду, срывая с ветвей рано побуревшие, засохшие листья. Сирень отцвела и обуглилась в одну ночь. И теперь ее кисти были ржавыми и неопрятными на вид. Сибирцев курил, облокотясь на перила террасы. Смерть, пришедшая в дом, казалось ему, захватила своим крылом и сад. Было в этом что-то мистическое, потустороннее, чего никак не принимал умом Сибирцев, однако же… было. Всего каких-то три, даже два дня назад, — а кажется, будто целая жизнь прошла — все было в цвету. Все сияло и светилось от радости, от ощущения бесконечного счастья. А теперь и на могилу-то веточки не сыщешь… — Пора бы везти, товарищ Сибирцев, — услышал он за своей спиной, обернулся и увидел Малышева. — Да-да, — спохватился он. — Надо бы Маше сказать… Малышев кивнул и ушел в дом. Там задвигали стульями, что-то загремело, и тут же продармейцы с Малышевым вынесли закрытый гроб. Сибирцев хотел помочь им, подхватил, чтобы снести по ступеням, но Малышев просипел с натугой: — Вы не надо, мы сами. И он опять остался не у дел. Вошел в комнату. Маша сидела на стуле у изголовья матери. Гроб стоял на том столе, у которого Сибирцев провел ночь с Яковом. Лицо Елены Алексеевны было спокойным, плоским, и на глазах лежали медные монетки. Маша молчала, не поднимая головы. Возвратились продармейцы, помялись у входа. Маша поднялась, на миг прижалась лбом к материнской руке и отошла в сторону. Тогда они закрыли гроб крышкой и заколотили ее гвоздями. Подняли и, сгибаясь под тяжестью, понесли к выходу, к калитке, где ждала телега. Маша пошла следом. …На кладбище было безлюдно. Весь народ собрался на площади. И когда уже опускали гробы в одну большую могилу — не было нужды, видимо, рыть две, места за оградой хватало, — от площади донесся троекратный ружейный залп. Там хоронили погибших от рук бандитов. Продармейцы споро взялись за лопаты, а Сибирцев, кинув горсть земли, отошел в сторону и сел на плоский камень, лежащий между могилами. Трава выгорела от солнца, и камень был горячим. Кладбище казалось заброшенным, серые кресты на могилах перекосились, и от всего, окружающего сейчас Сибирцева, несло тоской и запустением. Ударил колокол, и звук его был тягучим и заунывным. Маша стояла, опершись спиной на ограду. Ее поддерживала под руку Дуняшка. У обеих головы были покрыты черными платками, и две их фигуры, вроде бы слившиеся в одну, казались отстраненными и одинокими, каждая сама по себе, со своим горем, со своей ненужностью. Когда продармейцы стали, пришлепывая лопатами, ровнять холмик, на кладбище появились Матвей Захарович и дед Егор. Они несли тяжелый железный крест, склепанный из широких полос, на концах его были приварены завитушки из гнутой проволоки. Они установили крест в ногах, вогнали его в рыхлую землю и закрепили. Дед, увидев Сибирцева, подбирая рясу, подсунулся к нему. — Тама Матвейка-то исделал все, Михал Ляксаныч, — согнувшись, тонко прошептал он. — И написал, что-де с миром покоица Елена Ляксевна и сын ейнай Яшенька. А я, милый, не сказал про него-то, ни-ни. А пошто? Ей-та, Машеньке-голубице, тады всю жизнь хрест от людей нести… И-эх! Хоть и бяду они исделали, ей-та пошто? — Правильно, Егор Федосеевич, — сказал Сибирцев, вставая. — Видишь, как все получилось-то? — И не спасла твоя Варвара-великомученица. — И-эх, милай друг! — махнул рукой дед. — Варвара-то сама, вишь ты, в огне сгорела. А ить светлой души была, красавица… — Пойдем, Егор Федосеевич, может, найдем, чем помянуть. Машу вели под руки Дуняшка и дед Егор. Кузнец пожал руку Сибирцеву, кивнул и молча ушел. Ушли, закончив дело, и продармейцы с Малышевым. Сибирцев еще постоял у ограды, окинул взглядом многочисленную родню Сивачевых, навсегда успокоившуюся здесь, вздохнул и отправился следом. Возле церкви встретили Ныркова. Он подошел и, сняв фуражку, вытер лысину клетчатым платком, неловко сунул его в карман. — Мария Григорьевна, — сказал он, глядя на Сибирцева. — Мы с Мишей… с Михаилом Александровичем считаем, что вам надо бы ехать с нами. Зачем вам тут оставаться? А там, у нас, и дело найдется, и вообще… — Да… — подтвердил Сибирцев и закашлялся. — Разумеется, надо ехать Маше. Она долгим, немигающим взглядом посмотрела Сибирцеву прямо в глаза и опустила голову. — Спасибо, я подумаю. — Подумайте, ага, — заторопился Нырков. — Скоро и тронемся. Вот закончим дела и поедем. Нынче и поедем. — Он ободряюще кивнул Сибирцеву и надел фуражку. — Я заеду за вами. Дед и Дуняшка пошли вперед, о чем-то быстро разговаривая и, похоже, ссорясь. — Постой, Илья, еще два слова. Извините, Машенька… — Он отошел с Нырковым в сторону. — Как же это у тебя с попом-то получилось? Как не уследил? — Ей-богу, Миша, хоть убей — не пойму, — виновато забормотал Илья. — И охрану приставил, и глаз не спускать велел… Подозреваю, что это твой дедка помог ему. Век себе не прощу, такую птицу упустил. — Ну, если честно, Илья, что за птица был этот поп, нам теперь все равно. А самоубийство его, как я понимаю, вполне логично. — Это почему же? — Очень просто. Ты вот и не знал его вовсе, а я с ним целый вечер провел. Он, понимаешь ли, привык жить широко и вкусно. И Варвара его, покойница, была ему, видать, большой в этом деле поддержкой. А тут вдруг с маху всего лишиться: и дома, и жены, да еще ты ему про Маркела сказал. Все вмиг и рухнуло. Какой же выход? Соображаешь? Так что ты не переживай, думаю, если не здесь, то у тебя в Козлове он все равно пришел бы к тому же концу. Характер такой, понимаешь?.. — Ты, Миша, утешаешь, а у меня кошки скребут. — Теперь уж поздно. Давай дальше думать, Илья. Давай рассуждать логично. Предположим, наш поп был действительно одним из руководителей подполья здесь, в Моршанском уезде. Правда, против этого у меня имеются свои возражения. Чую, не того он полета. Но ведь с его смертью организация, о которой он с такой легкостью проговорился мне, вовсе не перестала существовать. Так? — Ну, так. — И оружие — помнишь? — много оружия, оно ведь тоже где-то лежит — хорошо смазанное и приготовленное для действия… Вот и ответь, Илья, только без всех этих твоих: боязно, штаны снимут, — скажи, можем ли мы, имеем ли право остановиться теперь на полпути? — К чему ты клонишь? — нахмурился Нырков. — А ты все никак не поймешь? — засмеялся Сибирцев, чем привел Ныркова в совсем скверное состояние духа. — Да ты ж на три хода все вперед видишь! — Вижу. А еще вижу, что опять авантюра затевается. Скажешь, не так? — Отвечу, Илья, — посуровел Сибирцев. — Только ты сейчас не кипятись и выслушай меня внимательно. Я ведь не с бухты-барахты, все время об этом думаю. Давай сопоставим факты. Медведев твой для отца Павла был немалой фигурой, так? И арест его был расценен им как крупный провал. Он мне прямо сказал: “Боюсь, как бы это не было началом”. Понимаешь? Идем дальше. Маркел — личность, судя по всему, серьезная. К тому же в его руках власть. Судя по словам деда, он в Совете состоит. А значит, что же? Прямая связь между Медведевым и Маркелом. Понимаешь теперь, Илья? В руках врага — Советская власть в Сосновке. И я уверен, отказ сосновских в помощи нам — исключительно его рук дело. У него и должно находиться поповское оружие. А изъять его буде) непросто. — Сибирцев закурил, задумчивым взглядом по смотрел на Машу, облокотившуюся на кладбищенскую ограду, и продолжил: — Так что, Илья, ты себя не казни и пойми, что, помимо твоего Козлова, у нас возникают и другие заботы. — Да это я понимаю, Миша, — тягостно вздохнул Нырков. — Только ж и ты… — Вот и договорились. — Сибирцев отшвырнул папиросу. — Значит, будем решать так. Что мы с тобой прошляпили, то прошляпили. Остается в запасе Маркел. Он сегодня самая реальная из всех фигур. Я полагаю, мне надо, не теряя времени, подаваться к нему. Больше чем уверен, что поп с ним обо мне говорил. И Маркел наверняка меня ждет. Кем я перед ним появлюсь, надо крепко подумать. На это как раз время имеется. Ну, Баулин и Матвей — люди кремневые, однако ты их еще раз предупредишь. Для Зубкова я — беляк недобитый, неизвестно почему оставленный в живых. Вот деда Егора я, наверное, возьму с собой. Рискну. Полагаю, что мы с ним найдем общий язык. Попробую его так накачать, чтобы Маркел, а он наверняка устроит проверку, получил только те сведения, которые важны нам. А для всех остальных тут я, в общем, — никто. Потому мне сейчас самая дорога к Маркелу. Мол, еле ноги унес. И все такое прочее. — А потом что, Миша? — Нырков слушал внимательно, но упорно смотрел себе под ноги. — Потом? Ты пока Маркела не трогай, но со мной связь обеспечь. Начнем мы, Илья, копать вглубь. — А им-то я что сообщу? Сибирцев понял, о ком сказал Нырков. Он положил Илье ладонь на плечо, дружески потрепал. — Знаешь, семь бед — один ответ. Не расстраивайся. Ну, всыпят. Так все-таки за дело же! Ты в Центр передай, что снова ухожу на задание. Обещаю выполнить и не погибнуть. Расскажи о нашей обстановке, там все поймут правильно. Нет у нас сейчас другого выхода. Так что не забудь, сразу передай, Илья. — Эх, Миша, тебе бы маленько прийти в себя… — Я в норме. А Машеньку ты возьмешь с собой. Так надо. Ничего, у нас еще все впереди… Сибирцев подошел к Маше, взял ее за руку. Почувствовал, как она вздрогнула. — Машенька, — сказал он после долгой паузы, глядя себе под ноги, — я хочу вам сказать… — Он замолчал. — Я долго думала, Михаил Александрович, — заговорила она, — последние дни я только и делала, что думала, думала, думала… Я никогда столько не думала, сколько… вчера. И я должна, обязана вам сказать, Михаил Александрович, что никогда в жизни, понимаете, никогда не напомню… об этой ночи… И еще… Мне стыдно говорить, но я, Михаил Александрович… я вас люблю. — Машенька… — А сейчас мне очень хочется плакать, Михаил Александрович… — И она прижалась лбом к его груди. Мимо прошли две старухи, видно, тоже с кладбища. — Так снесли-та кого, Катярина, ась? — Я ж те баила: Сивачеву, оттеля, с усадьбы. И сынка ейнова. — А че с им-та? — Вроде бы ранетай, болел усе, болел, да, видать, и помер. — Ну, тады прими их души… — Истин так. |
||
|