"Тревога" - читать интересную книгу автора (Достян Ричи Михайловна)

Глава вторая

Человек, породив человека, сил своих не щадит, чтобы сделать из него существо, во всем подобное себе.

В нашем столетии от многих прекрасных вещей сохранились одни названия, и удивляться этому люди перестали давно. В Сосновом Бору никакого соснового бора нет! Он просматривается насквозь. И видно, как главная улица вместе с гранитной розовой мостовой, зелеными канавами, песчаными пешеходными дорожками и, конечно, вместе с домами, а дома со своими палисадниками и огородами, как все это жмется к лесу, а он, этот легкий, прозрачный сосновый лес, упорно движется к железной дороге.

Сосны группами и поодиночке перешагивают через дома и улицы, а когда добираются до насыпи, переступают через рельсы, а там, постепенно сбегаясь, уходят вдаль веселой дружной гурьбой.

Правда, у вокзала деревья скучнеют и, как на всех вокзалах мира, становятся похожими на казенное имущество.

В Сосновом Бору жить хорошо и просто.

Улица, на которой стоит почта, называется Почтовой. Та, где аптека, — Аптечной, а та, где из-под песка выступает гранитный валун, — Гранитной. Валун, как ни странно, не собираются взрывать. Машины объезжают его, а люди приходят сюда на закате — сидят, курят, кто хочет — читает.

Днем на гладком розовом камне загорают девчонки, выросшие настолько, что уже догадываются о волнующем смысле слова «загар».

Есть, однако, в Сосновом Бору улицы, которые озадачивают. Улица Курсанта, например!

Какого курсанта? Почему одного курсанта?!

Или улица Делегатов!

Каких? Куда?..

А рядом вдруг — Соседская!

Каждая улица, по-русски говоря, является соседней!

— Ну, а сам Коммунальный проспект?

Прочитав на перекрестке лиловую по белой эмали надпись, люди думают: почему Коммунальный, а не имени Водопровода? Или почему в таком случае не назвать его было проспектом Разнорабочих? По крайней мере подразумевались бы люди, а не услуги, эти… разные.

После дождя, который прошел ночью, утро было ясное, а к одиннадцати даже в тени ощущалось знойное мление. Одинокие сосны так надышали смолой, что на улицах Соснового Бора пахло, как в настоящем сосновом бору.

Нагрелись камни. Песок словно умер — ни одна его крупинка не взлетала в воздух. Кто мог не выходить из дома в это время — не выходил. Но именно в это время Костя и Слава очутились на углу Коммунального проспекта и Почтовой. Редкие прохожие жались к изгородям, чтобы хоть одной ногой ступать по тени.

Слава и Костя попили воды из колонки и пошли на вокзал. Пустой грузовик обогнал их. Он вез под собой аккуратную сиреневую тень и долго веселил беззаботным порожним дребезжанием. Потом приятели нагнали пацана, который почему-то шагал по мостовой, прямо по ее середине, где просторнее всего и жарче. Пацан был необычный, и ребята, нагнав его, некоторое время шли вровень, чтобы получше разглядеть.

Лет ему, наверное, шесть. Не толстый, но походка развалистая из-за кривых ног, вокруг которых болтаются выцветшие трусики, до того широкие, что похожи на юбочку. Белая рубаха тоже, видно, перешита — нагрудный карманчик приходится почти на животе, — мальчишка явно чей-то брат.

Ничего во всем этом чрезвычайного не было, а Слава первый уловил, что пацан идет так, будто он в центре, а вселенная по краям! Одной рукой машет — она у него зажата в кулак. Другую завел за спину — она у него лежит в ямке над выступающим задом. Затылок тоже выдается назад, хотя голову он держит прямо. А главное, чешет серединой улицы по такой жаре. На них с Костей даже не взглянул.

— Кто он такой?

— Я не знаю, — ответил Костя.

— Тоже за мороженым шлепает.

— Наверно.

— Пошли скорей, сегодня жара, народу будет полно — может еще не хватить.

Когда они вошли в здание вокзала, у прилавка из пластмассы приятного огуречного цвета на самом деле стояла довольно длинная очередь. За исключением одной крупной дамы в васильковых брюках, все в очереди были дети.

Дама эта, несмотря на порядок в очереди и жару, крепко держала за руку стройного, бледного мальчика тоже в длинных брюках. Был он весь яркий, цветной, словно кукла из мультфильма, — желтые сандалии, синий костюм, белый платочек в кармане на груди. Шесть лет ему или десять, понять трудно: у мальчика чересчур умное лицо. Вернее, взгляд. Не то проницательный, не то голодный. Это притягивало всеобщее внимание. Ребята неудержимо высовывались один из-за другого, чтобы еще и еще раз поглядеть.

Около двенадцати, в пекле дня, пылавшего за открытой дверью, появился тот пацан, что шел серединой улицы. Ни на кого не посмотрев, он встал в конец очереди, переложил свои копейки из одной руки в другую и начал ждать.

Под гулкие своды вокзала взлетел чистый, ясный голос мальчика в желтых сандалиях. Неестественно четко произнося слова, он с явным удовольствием прокатывался на букве «р».

— Бабушка, тебе не кажется, что мы стоим тут зррря?

Бабушке этого не казалось.

— Стой спокойно, — сказала она.

Превосходно воспитанный мальчик выждал сколько нужно, и опять его голос улетел под своды:

— Бабушка Юля, они, наверрно, вчеррра выполнили весь план и сегодня не хотят торрговать.

— Не говори глупостей. Они всегда хотят торговать...

Бабушка произнесла это с таким достоинством, что не расслышала, как над очередью вспорхнули смешки, тут же потонувшие в рокоте, который нарастал и нарастал, а когда дошел до катастрофических размеров, в здание вокзала въехал ящик на маленьких железных колесиках, а за ним — громадная тетечка с тем отсутствующим выражением лица, какое бывает у продавцов в переполненном гастрономе, когда они, отпуская товар, разговаривают между собой, не видят никого, не слышат ничего и, кажется, не заметят, если в них вздумали бы стрелять.

Очередь мгновенно распалась. Слава вырвался вперед. Продавщица не успела доехать со своим ящиком до прилавка. Ее окружили.

Молодая крупная бабушка и стройный ее внук спокойно подошли к орущему кольцу. Бабушка плавно опустила руку в колодец из теснившихся голов, сказала: «Нам, пожалуйста, два» — и без промедления получила два эскимо.

Каждый, кто уже выдернул себя из тесноты, немедленно начинал есть мороженое, сладострастно потупляясь.

Бабушка с внуком, отойдя в сторонку, делали то же самое. Наконец из очереди выкарабкался пацан с карманчиком на животе и, взявшись за эскимо, неторопливо приблизился к ним. У пацана лицо было крепкое, смуглое, а на нем, как окна настежь, — большие глаза ясно-серого цвета.

Он остановился в трех шагах от диковинного мальчика и начал обходить его со всех сторон.

— Что тебе нужно, мальчик? — очень нервным тоном спросила бабушка и тихо добавила: — Боже, что за дикари!

Независимый пацан с карманчиком на животе, конечно, не ответил, смотрел себе, и все. Постепенно на это обратили внимание и другие едоки мороженого. Тогда бабушка категорическим жестом дернула внука за руку и стала уводить. Со спины они выглядели как цветная диаграмма роста неизвестно чего: крохотный узенький мужчиночка, а рядом — громадное широкое мужчинище.

Ребята долго смотрели им вслед.


На обратном пути двое из очереди присоединились к Славе и Косте.

Парня с головой, похожей на одуванчик, и с голубыми глазами звали Володей, Типичный Вовка! Наугад можно было сказать, что его Вовкой зовут. Для своих одиннадцати лет пухловат. И конечно, шляпа. Иначе кто даст постричь себя под машинку! Отросшие волосы стоят на круглой голове ровным пухом.

Приятель его, Гриша, роста такого же, а на вид— прямо боксер. Ноги поджарые, а грудь мощная, даже руки от тела оттопыриваются, возможно, оттого, что шея у него короткая.

— Между прочим, — сказал Гриша, — этот стиляга в желтых босоножках живет у нас.

Костя заглянул ему в лицо с недоверием и спросил:

— Твой родственник?

— Дачник. Снимают комнату у нас на втором этаже. Иногда меня заставляют таскаться с ним.

— Странно. А я почему-то решил, что ты ленинградец.

Слава быстро оглядел Гришу и Володю, потом хмыкнул:

— А я сразу догадался, что они здешние.

— Почему?

— Потому что босиком шлепают.

— Подумаешь, — сказал Володя.

Гришу, одетого в модную, бобочку с большим воротником, это тоже задело. Он сказал:

— Ты отсталый человек. Босиком ходить полезно.

Слава тут же снял тапочки — и пожалел: в песке все время что-то попадалось. Он тихо ойкал, но терпел.

С этого дня Слава почувствовал себя хорошо. А когда количество едоков мороженого и вольноболтающихся по улицам Соснового Бора увеличилось за счет Вики, которая тоже стала ходить на вокзал, да еще прибавился этот чей-то брат по имени Ленька, который увязался за ними сам, Слава окончательно ожил. И это естественно: с тех пор как помнит себя, ощущение жизни для него сливалось с толпой вечно орущих и вечно бегущих однолеток. Совершенно не понимал он поэтому, что такое дружба с одним человеком. Он привык быть с целым двором, школой, с целым лагерем. А когда почему-либо оставался один, то сразу начинало мерещиться, что болит ухо или живот, потому что в одиночестве он оставался, только когда заболевал.

По той же причине Слава не переносил тишины. От тишины у него ныло под ложечкой, и единственным спасением в таких случаях бывала еда. В этом отношении он УРОДИЛСЯ в мать. Она тоже как захандрит, так сразу хватается за картошку. Нажарит большую семейную сковороду, умнет ее в темпе, потом задумчиво поикает и, глядишь, отошла, улыбается.

С появлением Гриши и Володи Слава даже перестал злиться, что не поехал в лагерь. Потому что прожить целый летний день без замечаний и без соревнований — тоже немало!


Дружки ходили на вокзал каждый день, и у Славы началось буйное увлечение Гришкой. Ну, парень — целое кино, а не парень! Слава до того въелся в дачную жизнь, что даже про дите стал думать с благодарностью. Выходит — неплохо, что оно родилось, что мамке теперь ни до чего и он может часами не появляться дома. Такой воли у Славы еще никогда не было.

Только от воли этой, как, впрочем, от всего хорошего, Слава быстро наглел — такой уж у него характер. Конечно, начали они с мамкой цапаться.

Подсобил ему в этом Гриша, у которого и в словах и между слов выпирало не просто фасонистое пренебрежение к родителям, а по-злому насмешливая неприязнь. И было это до того очевидно, что невольно наводило на мысль: значит, есть за что, раз он себе такое позволяет.

Подумать только: двухколесный велосипед у него есть! Самоката — аж два, хотя оба ни к чему в здешнем песке. Мячей всяких — гора: и футбольные, и волейбольные, и пинговые, и понговые... А барахла носильного! Неделя еще не прошла, как познакомились, а он уже в трех разных куртках щеголял: с трикотажным воротом, с погончиками на плечах, с капюшоном, и, конечно, «молни» на них полно. И это только по вечерам, а днем, когда жарко, бобочек этих шелковых до черта у него, а позавчера явился в самой новой моде. Издали — рубаха как рубаха, показалось, даже веселая, а подошел — зеленые кувшины на ней вдоль и поперек, а между кувшинами черные пауки; надевается поверх штанов, на пуговицах спереди; теперь вместо пиджаков взрослые дядьки такие носят. Так вот, пожалуйста, у Гриши тоже есть.

Интересно, думал Слава, отчего он нас к себе домой не позовет, не похвастает, у него, наверно, еще и не то есть! И почему все-таки он так нехорошо сказал «Ааааа», когда Володя напомнил, что пора домой идти, что дома будут беспокоиться? Отец с матерью ему сколько всего покупают, а он и на вещи акает: мол, ерунда, чихать хотел…

Мысли эти приводили Славу в состояние тревожной, беспредметной зависти, одно только тешило самолюбие— слишком много этот Гришка врет. Брат с сестрой тоже, кажется, заметили и, по мнению Славы, относились к нему... НЕ ОЧЕНЬ ЧТОБЫ ОЧЕНЬ!

Однако когда Слава пробовал сравнивать Гришу с Костей, то все Славкино нутро было на стороне Гриши, хотя он и понимал, что Костя лучше их обоих. Но Гришка, ох этот Гришка! На год ведь только старше, а насколько сильней и вообще!

Слава по памяти придирчиво разглядывал его, пробовал сравнивать с собой — куда там… даже веснушки и те у Гришки лучше, не то что у меня — какая-то муть грязно-желтого цвета. У Гриши веснушки цвета глаз — карие, и это, оказывается, даже красиво.

Первое, что сделал Слава, чтобы сравняться с ним, — начал точно так же тянуть «а», когда речь заходила о доме, и тут же заметил, как брат с сестрой переглянугись и отвели от него глаза. Вот еще, обозлился Слава, ему можно, а мне, выходит, нельзя.

Когда Слава еще немного присмотрелся к Грише, стало ясно, что тот ни к кому из них, в том числе и к Славе, никак не относится. Путает имена и не всегда даже видит того, с кем говорит. Ему важно не это, ему важно самому говорить, важно, чтобы там, где он, никого не было ни слышно, ни видно.

Вдруг Слава подумал: какого черта Гришка тут живет, без него в Сосновом Бору было бы лучше. А Вовка чего за ним как хвост ходит? Но Слава не Володя и спокойно мириться с тем, чтобы в компании не он был центре, а кто-то другой, не мог. Поэтому быстренько переметнулся опять к Косте с Викой. Эти были из другого мира, который Славе чужд, и он толком даже не знает: лучше ли этот мир ихнего с Гришкой или нет и стоит ли завидовать им? Зато с ними Слава чувствовал ебя спокойно.

Теперь, когда они оставались втроем, Слава неизменно говорил о Грише:

— Ну и врет этот Гришка!

Брату и сестре это, видно, надоело, и Вика, более резкая, чем Костя, сказала:

— Почему непременно врет? А почему не сочиняет? А вдруг у него богатая фантазия...

— «Фанта-а-а-зия», — перепел Слава с Викиного голоса, — когда ни одному слову верить нельзя.

— Почему?

— Ха, где он такого кретина откопал, ну, как его? Того, который кота в авоське бил?

— Это не кретин, это был гадина...

— Ха, а почем ты знаешь, что он был? Может, Гришка сам все это выдумал.

— Не думаю, — сказал Костя.

— Значит, и ты веришь, что Гришка видел, как этот... да, вспомнил, лысый Дубина ловил кота за то, что тот спер дикую утку, которую будто бы Дубина на охоте убил, а потом будто бы Дубина долго вожжался с котом, пока в авоську его не впихнул?

— Думаю, что да, — мрачно сказал Костя.

— А зачем, — уж на всю улицу орал Слава (он всегда переходил на крик, когда хотел убедить), — зачем ему было вожжаться с авоськой, когда он и так мог треснуть, раз уж поймал. Я спрашиваю: зачем?

Вика дернула Славу за рукав:

— В том-то и подлость, неужели ты сам не можешь понять — в авоське бить безопасно, не поцарапает...

Больше Слава уже ничего не услыхал — он боялся лопнуть со смеху. Он представил себе болтающегося на весу кота, лысого Дубину, красного от злости, и пять старушек, которые, по словам Гришки, вопили громче самого кота.

Вика остановилась и так посмотрела на Славу, что он осекся.

— Я не думала, что ты такой злой.

— Я? — обалдело спросил Слава. — Я, что ли, по-твоему, его бил?

Вика пошла и уже на ходу сказала:

— Не вижу в этом ничего смешного.

— Но ведь это же вранье, — обрадовался Слава возможности принизить Гришку.

— Теперь это уже не имеет значения, — очень грустно ответила она.

У Славы от ее голоса сжалось сердце, он с поразительной ясностью вдруг понял все и до отчаяния хотел, чтобы Вика думала о нем, как раньше, как минуту назад. В надежде на это нарочно громко заорал:

— Ты хочешь сказать, что я тоже такой зверь, да?!

Вика промолчала. Он не дождался от нее «нет, конечно». А когда понял, что не дождется, незнакомая тоска нашла на него. И еще удивляло, что это новое, непонятное нытье во всем теле не проходит.

Ничего больше он ей не сказал, но обозлился.

Не в первый раз обращал Слава гнев свой против источника неприятных ощущений. Так недавно он ненавидел портфель Сережи Введенского, а еще больше — самого Сережку. Сейчас он сказал себе: «Ну и пусть думает, что хочет, очень нужно!..» Но облегчения не было. До самого конца этот день Слава прожил в плохом настроении. Оно не проходило даже тогда, когда смеялся. Не смеяться совсем он еще не умел.


Наутро странно было даже вспоминать про вчерашнее.

Слава смело крикнул соседнему крылечку:

— Привет!

Смело глянул Вике в лицо. Она, как всегда, подняла руку, ответила:

— Салют! — и улыбнулась.

Улыбка у Вики начиналась где-то над верхней губой, в морщинках по бокам очень красивого носа, и уже потом расходилась по всему лицу.

Было только девять. 

Сейчас Костя начнет таскать ведра с водой, мусор вынесет. Вика побежит за молоком. А сам Слава — в магазин, потом за водой, потом опять в магазин еще раза два, потому что мамка обязательно что-нибудь самое важное забудет. На это все и на завтрак уйдет часа полтора. Потом они уже втроем начнут убивать время до полудня, до часа, когда можно идти на вокзал.

Не признаваясь друг другу, как в чем-то стыдном, все трое скучали по Грише. Их тянуло туда, где он, потому что там, где бывал он, мгновенно становилось как в ТЮЗе на хорошем спектакле, когда всем одинаково хорошо и интересно.

Они начинали любить не столько самого Гришу, сколько особенную, веселящую энергию, которая вырывалась из него в виде яркого, смачного, волшебного вранья. Этот парень мог любую ерунду превратить в событие.

И Славе Гришка был нужен, хотя ох как часто он раздражал его... Вообще Славе нужны были все. И шепелявого Леньки ему уже не хватает, и этого старичка с въедливыми глазами, по имени Павлик, все чаще хочется повидать.

Постоянная Славкина беда — очень быстро привязывается к людям, а потом ему трудно без них, какими бы они ни были.

В третьем классе полгода всего учился у них мальчишка, которого возненавидел весь класс. Лазил по чужим портфелям, таскал завтраки у одних и подсовывал другим, про девочек всякие пакости говорил. Дрянной был мальчишка. Славке, например, налил валерьянки в карман пальто, пролез незаметно в раздевалку и вылил целый пузырек. Учительница этот пузырек на уроке отобрала у него, долго и терпеливо расспрашивала, откуда флакончик да зачем. Мальчишка на все отвечал «не знаю». А когда выяснилось, что у Славки залит карман пальто, мальчишка на ходу придумал историю, будто он своей больной маме лекарство нес, а Слава будто украл. Когда его спросили, зачем же Славе портить свое пальто, этот мальчишка, с такой безобидной и ласковой фамилией Лапушкин, нахально заявил, будто Слава сделал это назло, чтобы его, Лапушкина, мама умерла. Учительница не выдержала и сказала: «И откуда столько подлости в таком маленьком человеке?»

На счастье, Лапушкины переехали в другой город. Этому обрадовались все. Слава, конечно, тоже, но сердце его скучало. Он просто к Лапушкину привык и первое время смотреть не мог на парту, за которой сидел зловредный этот мальчишка.

Сегодня в пыльной пустоте давно не метенного вокзала они втроем оказались первыми. Они бы с радостью забежали за Гришей, а потом всю дорогу вместе бы шли, но... Гриша никому из них не сказал — приходи, а в этом возрасте люди еще деликатны, даже если их никак не воспитывали.

Слава от нечего делать стал гонять по полу пустой спичечный коробок. Костя тоже не устоял, а раз во что-то включался Костя, то Вику не надо было уговаривать.

Они подняли такой гул, что кассирша с треском открыла окошко и закричала:

— Кто разрешил пылишшу подымать, а ну-те марш-те на улицу!

На улицу они не пошли. Просто встали у границы тени с солнцем в открытых дверях и смотрели вдаль. Фасад вокзала с часами во лбу и скучными сводами смотрел как раз на главную улицу. Скоро там показалась квадратная фигура, одетая в белую рубаху и синие трусики. Ленька, чей-то брат, приближался, хорошо видный на горбушке мостовой.

— Прямо целое кино этот пацан.

Сейчас это было сказано точно: они находились в темном зале, а перед глазами в пронзительном свете погожего дня лежала до неузнаваемости красивая главная улица, по которой, как бы нарочно медленно, приближался самый независимый в Сосновом Бору человек— сын лесника, брат трех братьев и одной сестры, Ленька, по прозвищу Вишневая Кофточка, потому что до сих пор вместо буквы «сы» произносит «фы», и когда ест вишни, то, оказывается, глотает кофточки.

Еще о нем было известно, что его не боятся птицы, что он однажды заснул в собачьей будке, что он совершенно не обидчив и всех старше себя считает дураками. Что же ему остается думать о людях, которые ходят за ним и клянчат: скажи да скажи «сосиска». Он охотно говорит «фафифка» и долго потом смотрит, как корчатся от смеха дураки.

— Ха, смотрите, — сказал Слава, — без двадцати двенадцать!

Когда Леня шагнул наконец с белого экрана в темный зал, Костя наклонился к нему и сказал очень грозно:

— А ну, покажи свои часы!

Леня поднял на Костю спокойные серые глаза, некоторое время смотрел без вопроса и без удивления, а потом улыбнулся. Это и был весь его ответ, после чего он пошел к прилавку из зеленой пластмассы, но не втиснулся первым, а потоптался по залу в молчаливых своих размышлениях, и, когда ребята снова обратили на него внимание, Леня стоял боком к Вике. Таким образом он встал в очередь.

— Идут! — завопил Слава.

И все бросились к двери на свои места. Тогда Леня обошел их и очутился впереди.

По левому песчаному тротуару Коммунального проспекта двигались Гриша и Павлик. Даже издали было заметно, что старший ведет младшего не по своей воле. Легкий, тонконогий Павлик висел на сильной Гришкиной руке, как кошелка, которую дома поручили не потерять.

Все «кино», как сказал бы Слава, заключалось в том, что Гриша и не подозревал о компании, зорко следившей за ними. Павлик задирал голову и что-то говорил. Гриша отвечал в пространство перед собой. Головы он, конечно, не наклонял и даже не поворачивал в сторону мальчика, глядевшего на Гришкин подбородок с обожанием.

Шли они медленно. Видно, Грише тоже неохота было торчать тут одному в скукоте вокзала. Но бросилось в глаза ребятам не это. Сегодня Гриша был непривычно угрюм. Спросить, в чем дело, никто не успел, потому что, как только он заметил друзей, выражение его лица молниеносно переменилось, и «спектакль» начался с ходу:

— Ча-ча, сеньоры!. Только что бабушка этого ученого типа обнаружила, что у меня бандитские глаза, — это правда?

— Сейчас посмотрим, — сказал Костя и только собрался заглянуть в упомянутые глаза, как почувствовал, что Павлик оттаскивает его за штаны в сторону.

— Это непрравда! — с пафосом сказал Павлик. — У тебя прекррасные глаза: ТЫ ЮНЫЙ ГЕНИЙ!

Но Гриша не пришел в умиление, он пришел в бешенство:

— Еще раз услышу…

Павлик вздрогнул. Кассирша во второй раз высунулась из окошка. Ей уже интересно стало, что тут сегодня происходит.

Павлик стоял бледный и растерянный. Он не понимал, как можно оскорбить человека словами, которые его бабушка говорит только ему и Вольдемару, любимому своему ученику.

Люди давно сошлись на том, что лепить кувшин, варить щи, полировать шкаф, выкармливать поросят, сажать репу — короче говоря, любое дело надо делать умея, за исключением одного— растить человека! Для большинства это, пожалуй, единственное занятие на земле, которое, казенным языком говоря, «не требует никакой квалификации».

Человек, породив человека, сил своих не щадит, чтобы сделать из него существо, во всем подобное себе. Он навязывает ему все, что знает о жизни сам, но — странное дело! — почти никогда не бывает доволен плодами трудов своих.

Павлик на бабушку Юлию пока не очень похож. Мальчик, безусловно, вежлив, послушен, почти совсем уже отучился от детства, но ДО ИДЕАЛА ЕМУ ЕЩЕ ДАЛЕКО! ОЧЧЕНЬ ДАЛЕКО! Никак, например, не может бабушка Юлия отучить внука вмешиваться в разговоры взрослых. Происходит это потому, что комната у них одна, и еще потому, что, оказывается, у Павлика ПАТОЛОГИЧЕСКОЕ ЧУВСТВО ПРАВДЫ. (О БОЖЕ, КАК ОН ПРОЖИВЕТ С ЭТИМ В НАШ ВЕК!) Говорится это, естественно, гостям, и, естественно, так, чтобы Павлик не слышал, но он почему-то все слышит и очень смущается — ему не хочется огорчать бабушку Юлию, и без того ОБОЙДЕННУЮ СУДЬБОЙ!. Что это значит в точности, он не мог бы сказать, но чувствует, что это что-то грустное. Он жалеет ее и вместе с нею ненавидит всех БЕЗДАРНОСТЕЙ И НЕГОДЯЕВ и даже само слово ТЕАТР.

В душе у Павлика сумятица и напряжение, потому что бабушка Юлия хочет жить ПОЛНОЙ ЖИЗНЬЮ, а все, кто бывает в ее доме, судорожно боятся от чего-то отстать. От чего — Павлик тоже пока не понял, но поймет. Он быстро ко всему привыкает. Привык же он заменять простейшие понятия «хорошо» или «плохо» понятиями «современно», «несовременно». Он может запросто сказать: «Я не доем эту капусту, она несовременна».

Бабушка хватается за голову, восклицает: «Ты юный гений!» — и дает ему ломтик латвийского сыра, от запаха которого еще недавно Павлик вздрагивал, а теперь сыр этот с удовольствием ест. Он вообще питался закусками, приученный к ним на знаменитых ПРЕЛЕСТНЫХ ВЕЧЕРАХ, когда гостям раздаются пластмассовые подносики с ШЕДЕВРАМИ в таком количестве и разнообразии, что Павлику нетрудно и полакомиться и быть сытым.

Некоторые он просто любит, например шедевры из докторской колбасы плюс изюм в майонезе.

Неприхотливостью Павлика бабушка, разумеется, довольна. Однажды похвастала даже: «Что хорошо в этом ребенке, так это желудок!»

Накатывали на нее, однако, и приступы заботы — конечно, в промежутках между прелестными вечерами.

Трудно сказать, что хуже — ложь или ложное представление о долге.

Бабушка никогда не воспитывала детей. Ее собственный и единственный сын вырос здоровым и нормальным при помощи БЕСПОДОБНОЙ НЯНЬКИ, а обожаемого и тоже единственного внука она никому доверить не могла, тем более что нянька влетит в копеечку, а кроме того — поди ее поищи!

Павлик сравнительно легко переносил любовь бабушки Юлии. Сам он пока еще никого не любил: маму свою никогда не видал; отца иногда видел, но редко, а последний год не видит совсем. Однажды он спросил, почему папа перестал его навещать. Бабушка ответила:

— Пока это исключено!

— Почему?

— Потому что твой отец работает в ящике.

— В каком ящике?

— В почтовом. И умоляю тебя, не спрашивай больше ни о чем. Вырастешь — поймешь!

Павлик обиделся. Он знал, что отец работает в театре. Он знал, что отец год назад женился вторично где-то в командировке и с тех пор живет в городе Риге настолько полной жизнью, что не может вырваться, чтобы навестить сына. Знал он и самое худшее: папа зачем-то скрывал от своей жены, что он, Павлик, существует, а бабушка все это шепотом скрывала от него, забывая про свою исключительную дикцию. Ложь огорчала Павлика гораздо больше, чем отсутствие папы, которого он так и не смог полюбить, несмотря на внушения вроде: твой отец — светлая личность!

До прихода дальнего поезда оставалось пятнадцать минут, а тетечка с мороженым все не появлялась. Слава предложил сразу взять на всех, а то слишком долго ждать.

Леня первый подошел и высыпал Славе в ладонь горячие и влажные копейки.

— Во, сознательный! — сказал Слава и погладил Леньку по макушке. Леня ответил таким взглядом, что Слава погладил его еще раз.

Предложение понравилось всем — компания стояла в стороне, а Слава один на всех покупал мороженое. Потом нес его, испытывая наслаждение оттого, что идет посередине, а они толпой вокруг.

— Подозреваю, что по одному брикету сегодня не хватит — жара! — сказал Гриша.

— А деньги? — сразу спросил Слава.

— Наскребем. Слушай, Павел, шел бы ты рядышком, что это у тебя за привычка — как клещ впиваться?

Павлик выдернул руку, вытер ее платочком, который всегда белел в нагрудном карманчике, хотел опять ухватиться за Гришу, но раздумал:

— Если тебе так противно, я могу держаться за твои брюки, но пусть лучше эта привычка останется при мне!

— А зачем она тебе нужна?

Павлик заложил руки за спину и пошел молча, с опущенной головой. Ребята тут же забыли о нем, но он вдруг так решительно и так серьезно сказал: «Я не имею никакого пррава своими прихотями выматывать по ниточке неррвы», — что все остановились.

— Иди ко мне, — сказала Вика, — о чем ты говоришь?

Павлик дал руку Вике и, сурово глядя на Гришу, произнес, тщательно выговаривая слова:

— Срразу видно, что ты никогда не прропадал в универрмаге.

— Павлик совершенно прав, — серьезно сказала Вика.

— Я и так знаю, что я прав. Бабушка исключительно из-за меня не могла в этот вечер заснуть без снотворного… Это уже давно было, и вообще когда есть радио, то неопасно, только долго приходится сидеть. Я не мог сосчитать, сколько времени сидел на пылесосе, пока бабушку искали по радио в отделе тррикотажа… Меня поймал такой высокий синий человек в электрротоварах. По-моему, он был злой. А я боялся как следует сидеть, потому что карртонная корробка подо мной дышала — я думал, а вдруг она сломается и будет большой скандал!

— Сколько тебе лет? — спросила Вика.

— Семь лет и четыре месяца… А в церкви еще опаснее пропадать, потому что там радио нет.

— Да-а, — рассеянно сказала Вика. Она смотрела на Славу, который мучился: ему было трудно нести шесть брикетов мороженого так, чтобы они не таяли.

— Нету, — продолжал Павлик, — я точно знаю, и еще — нагнитесь, пожалуйста!

Вика наклонилась немного, но Павлику это показалось недостаточным, и он свободной рукой взял ее за шею, притянул к себе и в самое ухо зашептал:

— Там был сплошной кошмар, потому что в церкви не бывает уборной, вот в чем ужас… я там вынужден был заплакать.

— А зачем ты в церковь пошел? — спросила Вика, выпрямляясь и нагоняя вместе с Павликом остальных.

К их разговору прислушивались уже все. Слава, желая обратить на себя внимание, громко и развязно спросил:

— А как твоя бабушка ходит в церковь — в юбке или в этих…

Павлик закатился высоким, дрожащим, искренним смехом, но, сразу взяв себя в руки и изящным жестом прикрыв рот, дал исчерпывающий ответ:

#8213; В церковь меня водила моя ставррропольская бабушка, она очень старая.

— А-а, у тебя их, значит, две, — нарочно приглупляясь, продолжал Слава.

— Пока две, но я не уверен, может быть, у меня еще где-нибудь есть бабушка, ведь ставррропольская свалилась как снег на голову в прошлом году летом… Нагнитесь, пожалуйста, я вам еще что-то скажу…

— Не говори со мной на «вы», просто Вика, слышишь?

— Пожалуйста, — огорчился Павлик, — но я уже привык.

— Неужели ты и в детском саду с ребятами говоришь на «вы»?

— В детском саду я ничего не говорю, я там никогда не был.

Настроение у Павлика окончательно испортилось, и дальше он говорил очень тихо:

— Я хотел в детский сад, но вместо меня туда ходила бабушка…

— Которая?

— Ленинградская. Я ведь в Ленинграде живу.

— А зачем она ходила в детский сад?

— Не знаю. Она не ходила, она два раза только туда пошла, а потом сказала, чтобы я эту идею выбросил из головы, потому что из меня должна вырасти личность, а там дети растут, как муравьи…

— А ты, как юный гений… — начал Гриша.

— Оставь его в покое, я же просила!

Они посмотрели друг на друга, и Гришины «бандитские» глаза мгновенно стали кроткими, но замолчать сразу он не мог:

— Одна бабка с утра до ночи долбит: «Не забывай, ты культурный человек, ты в двадцатом веке живешь!..» Другая — молиться учит, оттого он такой псих! Ту, вторую, ставропольскую, я тоже видал. Угадайте, что она ему в подарок привезла?

— Что?

Конечно, это спросил Слава.

— Мешок семечек и большую черную икону. Знаете, какие у нас в этом году жирные куры? Павка все семечки курам скормил. А эта его ленинградская бабуся… тоже штучка! Думаете, что, думаете, икону выбросила? Ни черта подобного. На стенке висит. Гостям ее показывает — смотрите, какое произведение искусства!

— Хватит, помолчи, я же просила…

Костя поравнялся с сестрой, долго смотрел на Павлика, потом осторожно спросил:

— Слушай, Павлик, а как будет со школой? В школу бабушка тоже тебя не пустит?

— Пустит, — небрежно ответил Павлик, — только я пойду сразу во второй класс. В первом мне делать нечего, я там могу превратиться в идиота.

— Видали? — всерьез обозлился Гришка. — Видали, какая это личность? А мы, оказывается, все идиоты!

Павлик встревожился. Он ощутил свою бестактность, но в чем она — понять не мог. Заглядывая виновато в лица, он очень тихо заговорил:

— Я не знаю… я уже всех «Трех мушкетеров» прочитал, а они там учат — мама мыла раму.

Наступило неловкое молчание, но Павлик что-то в нем уловил и сразу повеселел:

— Клянусь вам честью! Я сам спросил у Миши Буравлева, что они проходят…

— Съел?

Это сказала Вика Грише.

— А-а… он иногда такое говорит, что жить неохота… — Гриша перевел взгляд на Павлика. — Тебе бы рот зашить, вот было бы хорошо… или лучше мороженое ешь. Слава, дай-ка…

— Я сейчас не хочу, — с достоинством ответил Павлик.

— А когда ты захочешь?

— Когда все сядут за стол…

Этого уже никто выдержать не мог. Увидав, что кругом хохочут, Павлик тоже засмеялся, но только из вежливости.

Вика быстро нагнулась и поцеловала его в щеку. Слава этого не заметил, он изнемогал от смеха. Он повалился на землю и вопил:

— Ребята, давайте ляжем за стол…

Он веером разложил на песке размякшие брикеты. Каждый подхватил по штуке и потом бежал вдогонку за Гришей, который стал уводить их со станции — туда, где по обе стороны железной дороги тянулся молодой сосновый лес. Гриша почему-то не дурил и не оборачивался даже. А они покорно бежали за ним по жаре и подняли головы только тогда, когда все разом шагнули в тень.

Береза, громаднейшая, прямая и такая белая, как будто земля поила ее молоком, стояла одна на краю молодого пепельного сосняка.

Пораскинув руки и запрокинув лица, они долго стояли в зеленой прохладе.

Капельки таинственного вещества, которыми моросит в жаркий день под лиственными деревьями, остро покалывали кожу. Жар разгоряченных тел выходил, казалось, только лицами. Упоительно было чувствовать медленное их остывание.

Под березой были старые шпалы.

В молчании залезли они на складницу шпал и уселись лицом к насыпи, по которой бежали голубые от неба рельсы.

Люди взрослые в подобных случаях философствуют.

Эти молчали.

Были они и разные и равные.

На станции громыхнуло коротко и зло, словно кто-то решительный одним движением опорожнил мешок с железом, а потом уже знакомо затюхал паровоз. Ленька повторял за ним каждое «тюх».

Паровоз проскочил с такой быстротой, что они успели заметить лишь, как бешено отпихивается он от состава свирепыми красными локтями, а вагоны спокойно курлычут и дают себя рассмотреть.

В открытых окнах были люди.

Ребята как увидели первого человека, так ему и замахали. Человек ответил, и тогда, уже не закрывая ртов, вся орава вопила, махала руками, болтала ногами..

Дальний поезд шел вечность.

Стояли в окнах люди, но… Но не все окна отвечали на привет. Нe все…

Еще стремительнее, чем паровоз, ускользал, уменьшаясь, последний вагон. Потом исчез, потянув за собою и эти неопытные души, отметив каждую тоской по неясному.

Уходящие поезда всегда манят вдаль, но мало кто знает, что надо ему в той дали.

— Без багажного — шестнадцать, — сказал Слава.

Вика шепотом сказала брату:

— А все-таки свинство, что мы ни разу не написали бабушке.

Гриша соскочил со складницы, отряхнул брюки, подошел к Павлику, спросил:

— Хочешь, ссажу?

Павлик благодарно мотнул головой.

Все постепенно задвигались, а вид у них был как у людей в кинозале, когда зажигается свет и никому ни двигаться, ни смотреть друг на друга неохота.


За чертою тени солнце стояло слепящим валом. Казалось, что ни подсунь — оплавится и заблестит. Светились стеклянно сухие стебли травы. Песок блестел, как молотое стекло.

— Э-ээ! — крикнул Гриша, выразив воплем этим общую жажду немедленно жить. Жить сломя голову, вкусно, весело и, главное, поскорей. — А ну, гони монету, а то закроется ларек!

— У меня ни копеечки! — весело выкрикнул Павлик. Гриша беззаботно махнул рукой и полез в карман.

— Твое дело маленькое… для тебя — наскребем! Во! На три брикета уже есть!

Вика нырнула рукой в круглый карман, пришитый низко на юбке, разжала ладонь и объявила:

— О, у нас целое состояние!

Слава молниеносно оценил ситуацию и подумал: «А ведь у меня сегодня денег могло и не быть».

Думая так, он стоял в отцовской позе, глубоко загнав обе руки в карманы. Лицо его было озабоченно.

— Ты чего? — спросил Гриша. — Нет так нет, в другой раз ты заплатишь…

«Фик с маслом», — мысленно ответил Слава и обаятельно улыбнулся.

Гриша взял у Вики бумажный рубль и уже хотел бежать, но перед ним очутился Леня. О своем финансовом положении он заявил, подняв обе руки пухлыми ладонями вверх.

— Ты тоже хочешь эскимо?

— Два, — твердо ответил Леня.

Гришка дал по каждой ладошке щелчка и понесся к вокзалу.

Весь обратный путь Гриша развлекал компанию невероятными историями про дачников, которые жили у них в прошлом, поза- и позапозапрошлом году.

Слава слушал его рассеянно, потому что готовился спросить у Вики, что такое муфлон, но так, чтобы другие не услышали. Это слово с первого дня не давало покоя, оно грызло и угнетало, приобретая все более таинственный смысл.

У Славы колотилось сердце, когда Гришка на минуту замолкал, и он, идя рядом с Викой, готов был уже спросить, но всякий раз что-нибудь да мешало, и Слава никак не мог освободиться от пытки неравенства, которое ощущал в присутствии брата и сестры. Как часто он с горечью думал: «Я ведь все запоминаю с ходу. Мне бы только узнать, откуда они столько чего знают. Не сами ведь, кто-то им помогал. А теперь, конечно, им легко!»

Но разве Гришку возможно остановить? Он говорил и говорил, и по его рассказам выходило, что дачу у них снимают всегда сволочи, вроде того, который при луне ягоды крал; кретины, вроде того, который кота в авоське бил; или психопатки, приезжающие из Ленинграда с кудрявыми собачками, а то еще с какими-то волнистыми попугайчиками. Слава тихо завидовал даже тому, что в Гришкином доме поселяются такие типы, а для собственного утешения вслух говорил: «И все-то он врет!» Но когда Гриша называл имена собак, не поверить никто не мог. Пес по имени Шах, сучка — Психея. Вот этого, по мнению Славы, даже Гришка-лгун выдумать не мог.

Мало того, хозяйка Психею, оказывается, так обожала, что говорила про нее: «У моей девочки испортился аппетит, подозреваю, что эта дурочка наглоталась мух». «Такое тоже поди выдумай, — с огорчением думал Слава. — Как он, черт, запоминает все это».

— Послушай, — сказал вдруг Костя, — как ты можешь жить в таком доме?

Гришка сразу сделался серьезным.

— Врет он все, — сказал Слава. — Так я и поверил, это ж надо таких идиотов еще поискать.

— Была бы приманка, — зло огрызнулся Гриша, — сами найдутся.

Костя взглянул на Гришу и осторожно спросил:

— Действительно у вас какая-то особенная дача?

— Спрашиваешь!

Гриша остановил компанию посреди улицы и, ко всеобщему обалдению, стал изображать нечто не совсем приличное. Он расстегнул верхнюю пуговку на роскошных замшевых шортах, но тут же ее застегнул, потом поднял вверх правую руку и выразительнейшим жестом спустил воду в воображаемой уборной.

— Ты что?! — обозлился Слава. Он почему-то принял все это на свой счет.

— Я ничего — это они как мухи на мед!.. Мой папа знает, что делает!

Никто ничего не понял.

Гриша облетел злорадным взглядом смущенные лица и, остановись на Славе, сказал:

— Спорим?

Слава мотнул головой и протянул руку:

— На что?

— На что хочешь спорим, что во всем Сосновом Бору нету такой уборной, как у нас.

— И что из этого? — краснея от злости, спросил Слава.

— А то, что я уже сказал, — бабусечки в брюках, как видишь, тоже поселяются главным образом у нас, хотя ого как дорого им это обходится!

Вика инстинктивно погладила Павлика по голове. Гриша спохватился, но исправить уже ничего не мог.

— Слышишь, Павка, мой папа правда гений?

В ответ на это Павлик, который, видно, к разговору не прислушивался, обдал Гришу таким сиянием серо-зеленых, необъяснимо красивых глаз, что Гриша смутился всерьез, махнул рукой, потом вдруг резко двинулся вперед и дальше говорил так, будто никто рядом с ним не идет. А они шли, притихшие из сочувствия к Грише, хотя толком никто не знал, в чем следует ему сочувствовать.

— Мой папаня знает, из чего делаются деньги, не зря два года воздвигал эту башню.

— Какую башню? — тихо спросила Вика.

— Вы что, дети, что ли? Как, по-вашему, вода из колодца сама вскочит в краны и так далее? Эта башня папаше — в#243; обошлась, но… — Гриша опять спустил воду посреди Коммунального проспекта таким точным жестом, что один прохожий хмыкнул. — За это удовольствие ленинградские папочки, мамочки и бабусечки будут выплачивать деньгу до тех пор, пока в Сосновом Бору не построят водопровод.

Он обернулся. Серьезные лица обозлили его. Показав друзьям язык, Гришка вывернул наружу карманы шорт и, держа их кончиками пальцев, как подол юбки, визгливым голосом запел:

— Имейте в виду. Наш дом стоит под защитой холма! Да, да! Именно да!.. СВОЙ СОБСТВЕННЫЙ МИКРОКЛИМАТ! Пойдемте, я покажу, какой у нас ягодник, хотя нет, посмотрите сначала, какой отсюда открывается вид… АРОМАТ ЦВЕТОВ СТОИТ КРУГЛОЕ ЛЕТО, поскольку наш дом граничит с Хильдой Яновной. Вот смотрите туда. Видите, под снегом обозначены ГРЯДКИ, ГРЯДКИ, ГРЯДКИ… Ах, какие цветы… Лучшие на всем Карельском перешейке. Розы на могилу Репина были куплены у Хильды Яновны — клянусь!.. А у нас ягоды. Сморода, крыжовник, клубника — сколько душе угодно. Имейте это в виду… Вы видите эту розетку — она для настольной лампы. Вот, пожалста, торшер для уюта… Пожалста, ЖИВИТЕ, ЖГИТЕ, ЕШЬТЕ, брешьте…

Брат с сестрой переглянулись.

— Что с ним? — тихо сказал Костя.

— А тебе жалко, пусть себе врет!

— Какой ты грубый, Слава!..

Гришка остановился вдруг. Было это за два перекрестка до того, где он обычно сворачивал. Не меняя жеманной интонации, он сказал: «Улица Энтузиастов, девятнадцать, милости прошу, приходите, пожалста, можете убедиться собственными глазами…» Наткнувшись на растерянный взгляд Вики, Гриша отобрал у нее руку Павлика, сказал: «Ну, я пошел» — и действительно пошел быстро, не оглядываясь. Зато бедный Павлик бежал с ним рядом, выкрутив шею. Большие глаза его плаксиво смотрели на Вику.


В этот день приятели не воспользовались приглашением Гриши. И на следующий— тоже. Не скоро увидели они дом, выкрашенный в столь БЛАГОРОДНЫЙ цвет. (Стены — сиренево-песочно-бежевые, крыша — цвета молотого кофе, «кофейные» перила крыльца и наличники на окнах.)

Двухэтажный изящный этот дом не только у детей вызывал ощущение шоколадного торта.

Еще притягательнее было все, что внутри.

Разноцветные стены!

Малогабаритная мебель! Легкая, плоская, а главное — косотонконогая. Это — модно! Модно, чтобы спинки у кресел наклонены были не назад, а вперед. Сидя в таком кресле, поневоле бьешь челом хозяину и хозяйке.

Никто меж тем не знал тайны процветания Гришкиного дома. Не знали люди, что у папы его хорошо ПРИВИНЧЕНА ГОЛОВА. А у мамы БОГАТЫЙ ВКУС комиссионных магазинов!

Это она повесила над кроватями коврики блестящие и пестрые, как китайские термосы. Она украсила кухню невероятным натюрмортом: человеческий желудок в стеклянной банке, край пышной кружевной юбки, перчатки, хлыст и два кирпича.

Много лет Гриша пытался понять и никак не понимал, почему спокойные, вежливые люди, уезжая от них, поднимают крик. Почему они говорят его тихому и обходительному отцу такие скверные слова, а несколько раз, к величайшему своему удивлению, брань заработал и он сам. Раз: «Ах ты гаденыш!»; в другой раз: «Будущий негодяй!»

Было это года четыре назад.

Как-то мама таинственным шепотом, на ухо, хотя были они совершенно одни, велела Грише запоминать: кто сколько каких ягод сорвал. «Сможешь?» — спросила она ласково. «Конечно», — тоже на ухо сказал он и, крепко обняв маму за шею, спросил: «А зачем?» Она поцеловала его и опять шепнула: «Надо!» Гришку распирало от желания немедленно исполнить поручение, но мама успела схватить его за штанишки и еще более таинственно сказала: «Только смотри, они не должны об этом знать. Это надо делать незаметно».

В неистовом Гришкином воображении они превратились во враждебную, волнующую силу, которую надо побороть. Еще бы он этого не хотел!

Так для Гриши началась увлекательная игра. Он то воображал себя милиционером, то пограничником, который крадется по лесу, то охотником. В сад он выходил теперь только с ружьем за спиной. Эти жесткие прикосновения к спине напрягали мышцы и учащали пульс. А когда он оказывался нечаянно обнаруженным, то не убегал, о нет! Он стрелял, вопя; совершенно счастливый, он хохотал, чтобы не почувствовать стыда, который откуда-то брался и начинал подпирать дыхание. Потом мчался к маме и с ходу на ухо: «Малины две горсти, шесть штук клубнички..»

Грише очень везло — ни разу не увидел он в эти минуты глаз своей матери.

Игра длилась долго, пока одна девчонка-дачница не принялась сама следить за Гришкой. Однажды, когда он крался между кустов смородины, легкий и ловкий, как кот, она вдруг раздвинула кусты и как заорет: «Ах ты гаденыш, ах ты дрянь!..» Больше она ничего не успела сказать, потому что Гриша с ревом кинулся к матери, а через минуту уже на весь дом гремел скандал. Гришина мама кричала на девчонку: «Как ты смеешь говорить моему сыну такие слова?!» А девчонка ей: «Все вы жулики, я давно все раскусила!»

Гриша, конечно, был согласен с мамой, но так и не понял, почему эту нахалку не прогнали.

Девчонка жила, ни с кем не разговаривая. Гриша ненавидел ее. Это был первый человек, которого он ненавидел. Потом девчонка уехала, и Гриша про нее не вспоминал, пока не вышла история с одной старушкой. Очень хорошей, потому что она хорошо на Гришу смотрела. Это всегда чувствуется. А мама его и папа, как видно, несчастные люди, раз вместо благодарности им всегда ДЕЛАЮТ БОЛЬШИЕ ГЛАЗА…

Эта симпатичная старушка прямо была потрясена, когда папа подал счет за электричество и за ягоды. Старушка не стала кричать, а заплакала, как маленькая, и смотрела не на папу, а на него, на Гришу. Смотрела печально-печально, как будто он умер. Он даже разобрал по губам, как она сказала: «Бедный ребенок». «Вот еще, — подумал он, — что она, сумасшедшая, что ли?!»

Потом старушка уехала в город занимать деньги. А вещи оставила — один небольшой чемодан. Когда никого не было, Гриша его поднимал просто так, интересно было. Оказался легкий.

Старушка приехала только через два дня, спокойная и суровая.

Как только Гриша увидел ее, идущую через сад, он сразу метнулся в дом. Папа и старая женщина вошли одновременно. Гриша уже сидел на диване.

Она вошла в столовую и не в руки отцу, а на стол положила деньги.

— Извольте пересчитать при мне.

— А вы думали…

Папа считал медленно, вскидывая на старую женщину иронические взгляды исподлобья. По она не могла заметить этого — она смотрела в окно с таким выражением на спокойном лице, точно она смотрит на поля из окна вагона.

Гриша заметил, как папины пальцы начали раздражаться: деньги были потрепанные и мелкие— одни рубли.

Окончив наконец это занятие, папа сказал:

— Благодарю вас, до встречи в коммунизме!

И тут Гриша вздрогнул — жутким образом эта женщина посмотрела на отца.

— Грязный человек, — сказала она и немедленно ушла. И не услышала, как папа сказал ей вслед: «Старая дура». И не услышала, как потом совершенно неожиданно отец заорал на него: «А тебе что нужно здесь?!»

Весь этот день Гриша провел под впечатлением чего-то необъяснимо неприятного. Он никак не мог понять, что, собственно, произошло. Ягоды она срывала? Срывала. Редко, мало, но факт! Он сам видел. Свет жгла! Жгла. Она любила читать. Почему в таком случае надо делать вид, что тебя ограбили? И почему всех— это уже в который раз! — приводит в такое бешенство, когда папа говорит о коммунизме? Все о нем говорят. Считается, что это что-то хорошее, а она — бац: «Грязный человек»!

Грише было уже восемь лет, и, ясное дело, он был убежден, что понимает все! А когда случалось, что понять чего-то не мог, то по-настоящему страдал. На этот раз прибавилось еще что-то тревожное, печальное, что-то мешавшее повторить за отцом «старая дура».

Ответ на многолетнюю загадку пришел внезапно, да так, что лучше бы Грише ничего не знать.

В одной из комнат наверху жила тишайшая, очень близорукая пожилая женщина… Тоже загадка — дачу у них чаще всего снимали женщины, и главным образом немолодые. И каждый год новые! К другим людям приезжают из года в год, дружат, даже подарки привозят с собой. Такого в Гришкином доме еще не бывало, а почему— открыла та женщина, что жила наверху и ягод сама не срывала: она покупала их на вес. Гриша собирал, мама взвешивала.

В день ее отъезда папа заготовил один только счет — за свет. Гриша, которого в последнее время просто занимал вопрос — уедет хоть один человек от них без скандала или нет, норовил при вручении счетов вертеться в столовой.

Гриша ракеткой вытаскивал залетевший за диван воланчик, когда эта тихая женщина вошла в столовую. Оглядевшись, она сказала: «Очень жаль от вас уезжать», подошла к столу, взяла листок с цифрами, близко поднесла его к глазам, медленно опустила и как-то тяжело стала смотреть на отца.

— И давно вы это практикуете? — спросила она тоном опытного милиционера. — Дайте-ка я пересчитаю…

Гриша плюхнулся от неожиданности на диван. Ужас был в папе, у которого моментально сделался куриный взгляд — зырк, зырк по сторонам, а на нее не смотрит. Мало того, весь он — от уютных покатых плеч до острых носков своих модных туфель — скис! Потом суетливо заулыбался и незнакомым сыну тоном, проглатывая концы слов, забормотал абсолютно несвойственные ему слова:

— Какие пустяки, вы, разумеется, можете не платить, тем более — только вышли на пенсию… Я не зверь, я могу понять…

— Дайте-ка ваш карандаш, — сказала она и присела к столу.

Папа подал карандаш, как ученик учительнице, и через ее плечо стал заглядывать в бумагу.

— Сколько ватт в лампах моей люстры?

— Три лампочки по шестьдесят.

Потом была тишина. Женщина поднялась и, ни слова не говоря, вышла из столовой. Папа выскочил за нею вслед. Гриша остался один. Подошел и долго смотрел на лесенки цифр. Но в это время женщина вернулась, положила на листок рубль и стопку мелочи. Потом совершенно неожиданно взяла Гришу за плечи, наклонилась немного и спокойно сказала:

— Твой папа плохо кончит.

У Гриши пусто сделалось на душе, хотя он ничего так и не понял, но это не имело значения. Он угадал — что-то очень плохое произошло, и настолько плохое, что от волнения его даже подташнивало. Он пошел в свою комнату, вместо того чтобы мчаться к маме, сообщать, узнавать.

Мамы не было слышно. Отец тоже не показывался. В доме стояла нехорошая тишина.

Гришка ходил по своей комнате и поглядывал в окно, из которого видна калитка.

Не скоро эта опасная женщина появилась с чемоданом в руке, отворила и аккуратно закрыла за собой калитку. Как только это произошло, в соседней комнате между отцом и матерью начался скандал. К ссорам родителей Гриша до того привык, что умел пропускать брань, как пропускал строчки в выученном стихотворении. Сейчас важнее всего было узнать, почему его отец, по мнению мамы, такой-то и такой-то. Оказалось — потому, что сдал комнату бывшему инкассатору Ленэнергосбыта. А отец совершенно логично отвечал, что у мадам на этом самом месте не было написано, кто она бывшая такая.

Маме сказать было нечего, тогда она съехала в прошлое, отец поплелся за нею туда еще неохотнее Гриши, которому тоже осточертели перечисления подлостей, которые папа делал маме, а мама — папе, тем более что, как ни странно, Гриша лучше обоих знал, кто в чем и насколько виноват. Как только мальчик начал говорить, они учили его помалкивать. «Не говори папе про это, хорошо?» — «Хорошо!» — «Смотри, сын, не проболтайся матери, а спросит — скажи: не знаю, когда отец пришел, ладно?» — «Ладно!»

А теперь Гриша слушал и ухмылялся: во врут!

Он сидел и строил башню из чистых, хрупких спичек. А рядом, за стеной, два человека бились в закадычной вражде. Отец, как правило, завершал споры обобщениями:

— А все твоя жадность!

— Не-ет! Не моя жадность, — ответила на этот раз мама патетически, — твоя система виновата во всем! Ведь это ты перенес счетчик на второй этаж!

«Ну и что?» — подумал Гриша. Он вылез через окно во двор, обошел дом. Потом на цыпочках поднялся на второй этаж. Вот он, счетчик, висит у двери на стене. Но он не жужжит.

«А почему?.. Потому что ни внизу, ни наверху дачников, кажется, дома нет, а мама сейчас не готовит, не стирает и не шьет». Гриша тихо спустился вниз, вышел во двор, пододвинул стоявший поблизости шезлонг, устроился в нем и стал смотреть в дом через открытую дверь.

Так началась охота на мать.

Гриша весь задубел от напряжения. Он ждал, когда она войдет в свою кухоньку. И дождался. А когда услышал звук воды, наполнявшей чайник, встал и проскользнул мимо двери, за которой была мать, взбежал по лестнице и уже с последних ступенек увидел, как в черной амбразуре счетчика с жуткой значительностью проплывает красная полоса, белая полоса, красная полоса…

Счетчик пел, когда Гриша приблизился к нему. Работал и пел.

.. Все вранье, которое я за свою жизнь съел, все пироги, и куриные котлеты, и чистые простыни, которые я так люблю отжимать, когда их вынимают из стиральной машины, и музыку, которую я так люблю, и запах глаженого, который так мне нравится, и солнечные глаза каменного филина, которые светят мне всю ночь, и даже пылесос, который с утра до вечера воет, — все это считает счетчик, а потом платят они — почти половину года!..

Гриша тревожно смотрел на дверь. А вдруг дачники дома? А вдруг они гладят что-нибудь? Он смело и требовательно постучался. Секунды четыре в радостной надежде ждал, потом резким движением отвернул коврик. Увидел ключ… Ощутил удар горячей крови в лицо, но это быстро прошло, а еще через несколько секунд по лестнице родного дома спускался навсегда обнаглевший человек, который понял вдруг, что дети людям нужны для того, чтобы помогать им во лжи.

Ни гнева, ни озлобления к родителям своим Гриша не испытал, просто оба они для него почужели.

Домой Гриша не заходил. Он знал, что у Володи больна мать, и пошел к нему. «А они?.. — с горечью думал он о новых своих приятелях. — Они даже не заметили, что сегодня Володи на вокзале не было. Что они способны замечать и вообще что понимают в жизни— дети!..»

Он шел к Володе, думал о пустяках, спиной ощущая дом свой, который действительно оставался у него за спиной, медленно отдаляясь. Гриша не шел, а брел, и было в этом неосознанное желание подольше помолчать.

Сегодня Гриша понимал все. Другое дело, что ни в двенадцать лет, ни в двадцать два, ни позднее он может не захотеть перемен в своей жизни. Быть может, такая она и ему придется по вкусу?