"Тревога" - читать интересную книгу автора (Достян Ричи Михайловна)Глава перваяНе хотел человек — так заставили!. Не поедет он в лагерь. На дачу его привезли. С ДИТЕМ ЗАОДНО, ШОБ ДЕНЕГ МЕНЬШЕ ВЫШЛО. В тоскливой полутьме сырого пасмурного утра стоял чужой овальный стол, а на столе знакомое! А на столе, как фамилия своя, привычные — пустая «маленькая» с двумя «голубушками» из-под пива. На большой кровати спали его мать и сестра четырех месяцев от роду. Мать, измученная переездом и многими бессонными ночами, зарылась носом в подушку и как-то безжизненно спала. Медленно обводя взглядом комнату, Слава думал зло: «Посмотрим, что я буду иметь вместо лагеря… По-смо-о-трим, как я буду здесь жить...» Он лежал опечаленный и злой — память сама думала за него: бегали Славкины дружки по дорожкам, посыпанным битым кирпичом, пахло шиповником после дождя, и на высокой мачте, в небе очень голубом, стреляло на ветру выцветшее лагерное знамя... Все было хорошо в те недавние времена. Летом— лагерь. Зимой — школа, дом. В доме — жизнь, приятная и понятная. Особенно когда знаешь, что, кроме тебя, мамки, бати да еще тети Клавы — соседки, которая тоже из-за своего Васечки кому хошь голову оторвет, — все остальные ПАРАЗИТЫ, СВОЛОЧИ, ГАДЫ и кое-кто еще! Зная это, ориентироваться в окружающем мире было легко, и забота тогда была только одна — как бы не оказалось у кого-либо того, чего у Славки пока нет. Вот он и зыркал по сторонам — прислушивался, высматривал, а потом ныл, невольно подражая своей матери, которая не было дня, чтобы не выговаривала отцу: «У их это вот есть, а у нас нету. А мы, чай, не хуже их!» Батя отвечал добродушно: «Погоди, будет холодильник и у тебя». Или: «Будет у тебя и пылесосина и полотер». А иногда огрызался: «Прикажешь воровать?!» В таких случаях мать замолкала сразу. И Слава, если его спрашивали: «Может, ты хочешь, чтобы отец пошел воровать?» — мгновенно переставал ныть. Почему? Об этом он не думал. Просто был убежден, что хуже воровства на свете ничего нет. А потом все равно ныл и клянчил. Прибежит, скажет и смотрит. Если вздохнула, то все — победа! С этой минуты его мамка делается как больная. Бегает на барахолку, что-то продает, меняет вещь на вещь, у тети Клавы занимает деньги. А он ждет. Больше всего Слава любил, когда она наконец приближалась к нему, говоря: «На, имей — ты не хуже других!» Последняя вещь, которую он вытянул из безотказного мамкиного сердца, был новый портфель, купленный посреди зимы и нужный только потому, что появился он у вечного Славкиного соперника — Сережи Введенского. Когда Слава доложил матери, что Сережкин отец получил за что-то премию и первым делом купил своему ДОХЛЯКУ новый портфель (для того чтобы подкупить мамку, он всегда пускал в ход ее же слова), мать вздохнула, но довольно твердо сказала: «Ничего, твой еще хорош!» Весь день Славка «проголодал» на хлебе и сахаре. За обедом мать вопила, уговаривая хоть котлетину съесть. Не дал он накормить себя и за ужином, но крику не было, чтобы раньше времени не впутывать отца. А он молодец — сам никогда в их с мамкой дела не путался. С каким остервенением Славка разделся, лег, а потом, как музыку, слушал громы и звоны посуды, которую молча мыла мать. По этим звукам он с поразительной точностью определял, злится еще или уже начала его жалеть. Когда батя вышел в коридор выкурить перед сном папиросу, мать быстро подошла, наклонилась— ее шепот и запах котлеты с хлебом ударили в лицо. «Холера с тобой, — нежным голосом сказала она, — куплю тебе такой жа портфель, только выспроси, где брали и почем». И тут — с голоду ли, от жалости ли к себе или из любви к ней — Славка не выдержал, схватил мамку обеими руками за шею и так затрясся, что она перепугалась: «Да ты что? Да очумел ты? Да я для тебя шкуры своей не пожалею...» Славка похвастал новым портфелем в школе и на другой же день спрятал — пусть до будущего года полежит, а сам просто смотреть на него не мог и на Сережку Введенского тоже. Он и так его не любил — за вежливость, а теперь возненавидел за стыд и жалость, которые из-за него пережил. Целование, обнимание и поочее РАЗВЕШИВАНИЕ СОПЛЕЙ Слава презирал, а тут с самим такое вышло. Он лежал не шевелясь — тишина угнетала непривычностью и настораживала. В полуприкрытых глазах вчерашний день повторялся кусками… Двери на лестницу распахнуты. Гул и грязь. Он видел себя с авоськами, с большими гремящими кастрюлями, начиненными кастрюльками поменьше. Видел отца, шатающегося под тяжелыми вещами. Оба они все это тащили и тащили вниз. По пути наверх Слава не старался нагонять его, потому что, как только батя переступал порог, мать набрасывалась на него, и тут начиналась жуткая перебранка. Весь день ругались они, хотя это было простым выездом на дачу, но на дачу никогда еще не ездили, — наверное, потому так нескладно получалось... Слава жалел отца. Он давно понимал, что к чему, как всякий мальчишка, выросший в тесноте одной-единственной комнаты. И вообще знал о жизни раз в пять больше, чем предполагали его родители. В таких семьях, как Славкина, взрослые начинают понимать, что сын уже вырос, только тогда, когда тот начнет возвращать бате оплеухи. Вчера весь день Слава бегал по ее поручениям, и все ЗА ТАК. Она ничего не замечала, даже ни разу не сказала: «Сыночка, отдыхни — ты устал!» Другая она теперь. Слава даже знал точно, с какого дня сделалась другой. С того самого, когда не выскочила во двор на его крик, а зло наорала, высунув голову в форточку. Ушам своим не поверил Славка. Хуже всяких ругательств были слова «и без тебя делов хватает...». Он плелся со двора домой с таким чувством, как будто его из дому выгнали. Пришел, встал на пороге и... И — ничего! Не спросила даже: «Кто обидел?» Головы не подняла. Гладила себе у окна крохотные рубашонки. В коротких, толстых пальцах, помогавших утюгу, Слава увидел ему одному до этих пор принадлежавшее умиление. Тогда он выскочил, громко хлопнув дверью, но дверь открылась тут же, и сердитый голос матери послал вдогонку слова, которые он не простит ей никогда! Она сказала: «Ты эту моду брось — чуть чего, «мама» орать! Уже большой! Сам кому надо в морду въедешь!» Даже не верилось, что это действительно он еще недавно блаженно царствовал в доме своем родном и в родном дворе; что это он испытал столько злорадного счастья, глядя, как его мамка расправляется с мамашами дворовых пацанов! Все в доме боялись Славкину мать. Однажды он слыхал, как дворничиха шепотом кому-то говорила: «Вы лучше не связывайтесь с ней — эта баба вечно навздрыге!» Слава тогда от гордости аж покраснел, хотя и не знал, что это значит. Должно быть, на страже. Вот и хорошо! А вчера Слава уже не удивлялся ничему — просто было очень горько. Хорошо, что мать не видела, с какой яростью он вбивал подошвы в каждую ступень, поднимаясь вверх налегке, какое наслаждение получал от слов, которые сами укладывались в лад его шагов, — от слова «да-ча» и слова «до-ча». Под эту «дачадочу» он перетаскал все мелочи к машине и ничего хорошего от будущего не ждал. Оставалось одно: терпеть. Когда батя снес к машине последний тюк, мать приказала всем сесть. Слава нарочно сел напротив нее и ждал: теперь-то уж непременно улыбнется и скажет: «Ну, сыночка, сегодня ты молодец!» Он и сам знал, что молодец, — сколько чего попеределал без всяких КИH и МОРОЖЕНЫХ. Ничего похожего не произошло. Мать с отцом сидели, сжав рты. Спины — торчком. Глаза — никуда не глядящие, совсем как дедушка с бабушкой на фотографии. Потом мать жестом велела Славе первому встать, потом сама поднялась, а за нею уже отец. Слава ждал, задерживая дыхание, что же дальше будет? А дальше— она поверх его головы обвела комнату жалостливым взглядом, вздохнула, сказала: «Господи, какой хавос!» — подхватила дите и первая пошла из комнаты. Еще немного — и он бы заревел, но в последнее время обида как-то сама мгновенно переходила в злость. Слава втолкнул кулаки в карманы и рванулся вперед, нарочно близко прошмыгнув, обогнал родительницу свою и дальше тоже старался быть у нее на глазах, но так, чтобы самому в лицо ей не смотреть, потому что пока за себя не ручался — а вдруг не выдержит. От этих воспоминаний совсем нехорошо сделалось на душе. Ему бы встать, выскочить во двор, посмотреть — какой такой на вид Сосновый Бор? Но он не встал. Он вдруг подумал: если уж так обязательно должна была родиться у него сестра, то какого черта не родилась пораньше, тогда хоть в лагерь ездили бы вместе, как брат и сестра Булавкины! Он снова взглянул в глубину комнаты. На глаза опять попались расплывчатые контуры пустой «маленькой». Как только была куплена эта бутылочка перед дорогой, родители сразу перестали ругаться, потому что отец перестал отвечать, а ведь сколько потом было еще суеты и неудобств. Отец молчал, хотя мать говорила ему всякое. Она говорит, а он как глухой: подремывает, временами странно улыбается. Слава не раз уже замечал: батя веселеет задолго до того, как выпьет. Достаточно купить или увидеть бутылочку на столе. Это задевало очень, хотя по-настоящему пьяным отца он никогда не видел. Все, что было дальше, — дорога в темноте, опять таскание и перетаскивание, — все перемешалось. Он слишком устал. Особняком осталось в памяти большущее удовольствие, когда они наконец очутились за этим вот столом. Как необычно, как радостно хотелось вчера есть и какое все было невыносимо вкусное. Даже вода. Немного пресная, но хорошая. Он ясно помнил, что когда наелся, «маленькая» уже была пуста. Отец, конечно, был в отличном настроении и не говорил даже в шутку, «чт#243; есть баба». Мать тоже сидела разомлевшая и наконец всем довольная. Только время от времени спохватывалась: «Ну, иди уж, опоздаешь!» На это отец отзывался одинаково: «Успеется», и сидел, и курил, от удовольствия жмурился. Оглядывал комнату и уже неизвестно в который раз повторял, что им тут будет хорошо. Мать почему-то решила, что бате лучше в тот же день вернуться в город. Вообще-то правильно. От Финляндского вокзала до отцовой работы в два раза дальше, чем от дома. Вот он и уехал, а они втроем остались здесь. «Посмо-отрим, — злорадно думал Слава, одеваясь, — сейчас посмотрим, что я буду иметь вместо лагеря…» Лагерь он любил, как любят свой дом, даже если он и поднадоел. Сошел Слава с крыльца, осмотрелся и сплюнул в песок. Во дворе торчало несколько сосен, и все. Они были прямые и тонкие, с очень маленькими кронами, которые даже не шумели на ветру, хотя утренний ветер раскачивал их. В жару и тени от них, наверное, никакой. Голо вокруг и пусто. Ни кустика, ни травы — сплошной крупный желтый песок, усыпанный сосновыми иглами. Нет, двор Славе не понравился. На другом его конце, за тонкими соснами, виднелся некрасивый кирпичный дом, очень приземистый и крепкий. Батя вчера говорил— хозяин с хозяйкой там живут. А этот новый, подле которого он стоит, батя говорил, построила хозяйская дочь, но ей пока некогда в нем жить — она пока где-то ездит. «Это и есть дача?.. — уныло размышлял Слава. — И на кой черт два крыльца с двумя верандами, чуть побольше милицейской будки?» Он посмотрел на соседнее крыльцо. Какие-то люди сняли вторую половину дома для своих детей, а сами, кажется, будут приезжать сюда по субботам. За оградой несколько раз прокричал петух, а потом сделалось так тихо, как будто во дворе лежит тяжелобольной. Не только из-за песка двор показался Славе таким пустынным. Не видно было в нем пока ни одного живого существа. Даже воробьи не летали. Кошки, куры и воробьи не имели для Славы никакого значения. К домашним животным в Славиной семье относились как к дури — делать людям нечего, вот и заводят. Пожалел он только, что собаки нет. С некоторых пор Славе хотелось иметь собаку. Не потому, что любил, — он даже не понимал, за что их любят... Ранней весной Булавкин, которого Слава не раз бил, вдруг стал очень важной фигурой. Этому Булавкину отец на день рождения подарил собаку. Сначала все ребята смеялись: подумаешь — собака. И даже не собака еще, а щенок чуть повыше кота. Оказалось — лайка. Щенок настоящей полярной лайки, на льдине родился! Сам Булавкин на самолете еще не летал, а его Шайба летала! Если бы этот Булавкин не был такой размазня, возможно, ему никто бы не завидовал, а тут — смотреть противно, когда такая умная собака такому дураку руки лижет. Мало того — слушается! Что ни прикажет — пожалуйста! Он ей: «Голос!» — Шайба (тоже имя придумал!) гавкает. Он ей: «Лежать!» — она ложится, а он начинает фасонить: возьмет и уйдет. Ребята орут, зовут — ничего подобного, Шайба лежит как дохлая, а Булавкин уходит вообще. С фасоном проходит весь двор, скрывается в своем подъезде. Ребята опять надрываются: «Шайба, на-на-на-на!» А Шайба валяется, только уши торчком и дрожат. Наконец Булавкин вылезает на свой балкон и оттуда продолжает фасонить — нарочно тихо подает команду: «Шайба, ко мне!» Славка даже зубами скрипнул, когда увидел, как эта подлиза понеслась через двор, в подъезд, по лестницам и — бац — на балкон! А радуется, прямо танцует — спрашивается, перед кем?! Славка-то хорошо знает, что этот Булавкин может. Ничего он не может. Слава обошел двор. За домиком хозяев он обнаружил гранитный горб, который на целый метр вылезал из-под песка. Камень был гладкий и покатый. «В жару хорошо будет на нем сидеть», — подумал и пнул камень ногой. Была еще одна постройка в этом пустынном дворе. Трехстенный сарай. Четвертой стеной служили красиво сложенные дрова. Слава не знал, что ему делать: он не умел быть один. Помаялся так некоторое время, задрал к небу голову— там шли облака, грузные, низкие. Шли и ни с того ни с сего останавливались — наверно, впереди происходили заторы. Тогда облако налезало на облако. Это было как беззвучная авария, от которой во дворе ненадолго становилось темней. Из кирпичного дома вышел старик, медленно прикрыл за собою дверь, сделал два шага и поднял голову в тихое, глухое безнебье. Потом вышла старушка и сделала то же самое, а потом они о чем-то заспорили. Славе казалось, что старики говорят только о небе, о солнце, о ветре, о тучах и о росе. Старик поднял стоявший под окном самовар, отошел с ним к забору, продул, засыпал звонкими древесными угольками и начал разжигать, почему-то недовольный собою. То рукой на себя махнет, то головой покачает, а когда из дырявой трубы, приставленной к самовару, потек тощий дымок, спина у старика улыбнулась, и он ушел в дом. Этот старик очень понравился Славе. Было такое впечатление, что он никогда не снимает удобной, опрятно обношенной одежды. Такое же впечатление производила и старушка — чистыми, легкими руками, немятой кофтой и белым платком на голове, повязанным, казалось, однажды на целое долгое лето. Об этих стариках не хотелось думать, что они — хозяин и хозяйка дачи. Хотелось думать, что они лесники или сторожа чего-то хорошего, что в городе не имеет цены. Слава подошел к старушке. Она возилась у цветника, тянувшегося узенькой зеленой полоской вдоль всего дома. Цветы росли на черной земле, которой Славе так недоставало. Наверное, эта земля была издалека привезена и насыпана поверх песка, иначе откуда ей тут быть? В укромном уголке под стеной пять цветков иван-да-марьи вытаращенно смотрели в одну сторону. Слава потоптался за спиной у старухи и спросил: — А собаки у вас нет? Старушка встрепенулась, отряхнула руки и уперлась в Славу пытливым долгим взглядом. — Была... Восемнадцать лет с нами прожил пес... и помер. А теперь у нас с дедушкой больше сердца нет, не заводим... Слава пожал плечами и побрел обратно. Он сел на верхнюю ступеньку своего крыльца, подпер щеку кулаком и стал издали разглядывать дом стариков, длинный, приземистый кирпичный дом, очень старый и крепкий. В такие дома годы входят, как известь в кирпич, и от этого они становятся только крепче... Громоздкая труба торчала на покатой крыше. Старинные ставни были у окон. Была скамья под одним окном. Скамья, навечно в землю врытая, очень удобная. И не было изгороди у цветника… Незнакомое Славе спокойствие от этого дома шло, и он, ничего еще на свете не ведавший, вдруг начал понимать, а может быть, угадывал древней памятью, оживающей иногда в человеке, что эти старики не просто стары, что они из других времен, когда люди привязаны были к земле и любили ее, как живую. Он встал и побрел на улицу. На перекрестке напился воды из колонки. Колонка была испорчена и текла. Забрызганная рубаха приятно липла холодом. Он долго еще студил руки под струей. Становилось по-настоящему жарко. Он возвращался к дому, понурив голову. Калитку открыл пинком ноги, вошел и увидел — под сосной парень сидит, до пояса голый. Ноги зачем-то засыпал песком — наружу торчат только босые ступни. Слава мгновенно понял, кто он. Он тот, кто будет жить здесь целое лето один с сестрой. «Расселся тоже, как будто это только его двор…» Костя хотел позвать сестру. Но было слишком хорошо, и он поленился. Время от времени, обостряя радость, стороной проходила мысль, что, если даже бабушка Виктория вернется в дом, КОТОРОГО У НЕЕ БОЛЬШЕ НЕТ, их все равно уже не повезут в Молдавию, хотя бы потому, что за эту комнату уплачено до сентября. «Ну зачем она торчит дома, когда здесь так хорошо?» И опять не позвал. Не шелохнулся. Тонкая сосна покачивалась на ветру. Костя спиной ощущал еле уловимое ее движение; сквозь полуприкрытые веки видел, как падают иглы в теплый песок; медленно погружал в него руки, сыпал потом на себя, испытывая наслаждение от сухих юрких струй, бежавших между пальцами. О Молдавии он, конечно, не вспоминал. Кожа его помнила и радовалась тому, что нету пыли, мух, жары и вязкого клея перезрелого винограда. Именно сейчас, вот здесь, на этом разомлевшем песке, под этими блаженными соснами, не опасаясь ежеминутно услышать свое имя, произнесенное полностью, Костя ощутил, что свобода нужна человеку не только для того, чтобы поступать как хочешь, а и для того, чтобы сметь чувствовать то, что чувствуешь. Брат и сестра так были воспитаны бабушкой Викторией, что и подумать не решались, как ненавидят ее. Трудно даже сказать — за что. Она ведь заботилась, она ведь учила, она ведь любила их со всей жестокостью, на какую способны только свои. Ну, а если бабушке казалось, что ВЕЛИКАЯ ЛЮБОВЬ ее недооценивается, естественно, она долгом своим считала на это УКАЗАТЬ. Без крика. Нет-нет, никаких эмоций. Одни разумные, возвышенные слова — даже без яростного блеска в темных неподвижных глазах. Она говорила: внуки ОБЯЗАНЫ ЛЮБИТЬ СВОЮ РОДНУЮ БАБУШКУ, внуки должны во всем СЛУШАТЬСЯ СВОЮ РОДНУЮ БАБУШКУ И БЫТЬ ВСЮ ЖИЗНЬ БЛАГОДАРНЫ СВОЕЙ РОДНОЙ БАБУШКЕ. Мания повторять простейшие вещи создавала ощущение мудрости и завораживала не только детей. Безобидная фраза «детям нужен свежий воздух» в ее устах звучала изречением. Так уж вышло, что ничем не выдающаяся бабушка очутилась не только во главе семьи, но и сделалась авторитетом для окружающих ее людей. Безусловно, в ней что-то такое было. Вопрос — что? Когда она шла, плотно сжав рот и коротким взмахом правой руки подчеркивая каждый свой шаг, впереди нее и позади образовывалась напряженная пустота, точно ходит она под конвоем собственного величия. В такие минуты все ждали, что бабушка вот-вот что-то скажет. Но нет! Бабушка молчала, а люди не могли допустить, что ее молчание не всегда означает мудрость. Сложное толкование люди давали и тому, что, не будучи толстой, Виктория Викторовна никогда не сгибается в спине и не наклоняет головы, а если бывает нужно оглянуться — поворачивается вся. Как видно, глаза у нее устроены так, чтобы глядеть только вперед и только вдаль. Одни лишь внуки не испытывали трепета перед величием Виктории Викторовны. Завидя бабушку, идущую напролом, от одного угла комнаты к другому, для того чтобы взять в руки щетку и как жезл передать ее тому, кто ОБЯЗАН подмести, брат с сестрой выскакивали из комнаты и самым ВУЛЬГАРНЫМ ОБРАЗОМ хохотали, пока не начинали икать. Маленький рот бабушки Виктории не всегда, однако, был сомкнут. Время от времени она произносила поучительные речи, впадая при этом в такой приподнятый тон, что нельзя было понять, говорит она от своего имени или от имени государства. Получалось, будто на ее ОТЕЧЕСКУЮ заботу о семье ей отвечают ПРЕСТУПНЫМ ЗУБОСКАЛЬСТВОМ. Речи ее обычно кончались восклицанием: «Уважения не вижу я!» Однажды Костин отец не стерпел и при детях, чего с ним никогда не случалось, ответил бабушке чрезвычайно смело: «Никакие дачи им не нужны! Пусть дети дышат АСФАЛЬТОМ! ПУСТЬ ОНИ ЛУЧШЕ ЕДЯТ АСФАЛЬТ!..» В этот миг Костя рухнул на диван, сваленный ВУЛЬГАРНЫМ СМЕХОМ, папа не закончил фразы, а все остальные онемели, потому что не существовало для бабушки оскорбления большего, чем этот ЧУЖДЫЙ смех. Но она не топнула ногой. Даже не закричала, что возьмет внука в ежовые рукавицы. Бабушка Виктория холодно сказала: КОНСТАНТИН, Я НАПОМИНАЮ ТЕБЕ О ТВОЕМ СВЯЩЕННОМ ДОЛГЕ! После этого вся семья погрузилась в глубокий бабушкин гнев. Наступил период мрачного молчания и всевозможных тайных каверз, которые бабушка делала с большим хладнокровием и достоинством. Могла, например, проходя мимо, не заметить горящей скатерти под включенным утюгом. Могла четверть года забывать вносить деньги в общий котел. Многое она могла. Страх обидеть бабушку был так велик, что родная дочь не посмела назвать Леной Костину сестру, родившуюся на полчаса позже него, а назвала Викой — в честь бабушки Виктории, несмотря на то что всему роду осточертели бесчисленные Викторы и Виктории вместе с их повадками победителей. — Ви-и-ка! Иди сюда, здесь нету мух… — Он снова взглянул в темный проем окна, сообразил, чем Вика занята, улыбнулся, а когда снова прикрывал глаза, заметил мальчишку, входившего во двор. Костя догадался, кто он. Он тот, кто приехал сюда из Ленинграда с матерью и новорожденной сестрой. Так, кажется, говорил отец. Костя еще тогда подумал: и прекрасно— будет с кем ходить в лес. Сейчас эта мысль пришла опять. Нескольких секунд, в течение которых Костя смотрел на соседа, было вполне достаточно, чтобы уловить — что за человек этот мальчишка, который ногой открывает калитку, в то время как руки у него свободны. «Он сильнее меня, но не старше. Идет расхлябанно. Наверно, хочет нагрубить матери — послала его за чем-то, чего не достал. Драться с ним не стоит! Безрукавка красиво натянута на груди. Подтянуться раз десять определенно может. Сейчас очень злой, а вообще... губы и нос добрые. Немного похож на Сашку, но у Сашки ноги кривые, а у этого прямые... С чего он такой злой?.. Пока не замечает меня… Уже заметил!» Костя быстро закрыл глаза, соображая, что будет дальше: интересно — сразу подойдет или станет делать вид, что не замечает? Костя стиснул веки и рот. «...Ого! Идет сюда!.. Остановился. От него тень. Думает, что сказать…» — У тибе ривматизьмь? — услышал Костя, дрыгнул ногами и захохотал, довольный тем, что у него такой остроумный сосед. Слава тоже захохотал и повалился рядом в восторге от того, что ЭТОТ ничего такого из себя не корчит и ему уже не придется подыхать тут с тоски. Через десять минут они знали друг о друге все, чтобы дружить целое лето, а может быть, и целую жизнь. На крыльце появилась Славина мать. Молча поглядела на сына и снова ушла в дом. Сын был тут, а остальное не имело никакого значения. Она не поинтересовалась, что за дети живут у нее за стеной. Не было у нее такого ОБЫЧАЮ знакомиться с людьми. Надо будет — сами заговорят. Не надо — ФИК С ИМИ СО ВСЕМИ! В тот момент, когда Костя и Слава, лежа на животах друг против друга, выясняли, у кого рука сильней, из открытого окна донеслось: — Костя, что такое муфлон? Хотя Вика и появилась наконец в окне, понять, какая она, Слава не мог, потому что из окна во двор свешивались темные длинные волосы, которые закрывали все лицо, кроме игрушечного носа и такого же игрушечного рта. Глаза угадывались по блеску, как у нестриженого пуделя. — Почему ты сидишь в комнате?.. Иди сюда! Вика откинула назад волосы и каким-то немыслимым голосом, медленно и повелительно сказала: — Я жду ответа, КОНСТАНТИН! Слава всматривался в белое, маленькое, высоко поднятое лицо и ничего не понимал. Девчонка вся задеревенела и смотрела не на них, а куда-то вдаль. «Она сумасшедшая», — быстро подумал Слава и взглянул на Костю, который извивался на песке, издавая странные стоны: «Ой, Вилка, ой, мамочка!» Потом как вскочит, как закинет голову! И, тоже задеревенев, тем же странным, повелительным тоном изрек: — Подбери патлы, о ВИКТОРИЯ! «Оба психи», — растерянно думал Слава. В комнате что-то грохнуло. Девчонка исчезла, а из окна стали доноситься слабые писки — она там тоже корчилась от смеха. Так, нечаянно, в первый же день, прожитый на свободе, началась у брата и сестры игра, которая иногда кончалась слезами. Слишком уж увлеченно они в нее играли. Или, быть может, бдительная тень бабушки Виктории не дремала? Через некоторое время с крыльца сошла высокая, худенькая девочка, причесанная на две косы. Она шла к ним, засунув руки в большие карманы халатика, на правой болтался белый бидончик. Она была такая узкая в поясе, что Слава подумал с насмешкой: «Неделю ни черта не ела, что ли? Живота совсем нет...» Когда она была уже в двух шагах, Костя сказал: — Знакомься, моя сестра Вилка. Вика протянула Славе руку. Сказала: «Вика» — и опустилась между мальчиками на песок. Слава не привык к церемониям, молча дотронулся до ее ладони и, сразу надувшись, стал глядеть себе на ноги. — Ну? — сказал Костя. — Bот именно! — сказала Вика. Слава угрюмо молчал, не поднимая головы. Он почувствовал себя вдруг лишним. — Сходи ты сегодня за молоком, — сказал Костя. — Пожалуйста, — сказала Вика. — Но куда? — Папа обоим, кажется, объяснял. — Хорошо, — мирно отозвалась она, — но если я не найду, на поиски отправишься ты. Вика начала лениво подниматься. Встав на колени, она приложила ладонь к Костиному лбу, как будто он был больной, и строгим голосом сказала: — По-моему, ты перегрелся. — А по-моему, нет! Он не отдернул головы, как этого ждал Слава, и не сказал ей «отцепись», когда она поправила волосы, падавшие ему на нос. Слава иронически скривил губы: было ему и по-мальчишески противно, и что-то кольнуло в том месте, где он обычно ощущал зависть. Когда Вика скрылась за калиткой, они заговорили опять. Сначала они говорили про свои школы, потом Славка стал зачем-то рассказывать про Шайбу, потом Костя тоже вспомнил одну историю про собаку. Будто чей-то папа служил после войны в Германии и привез оттуда громадного пса странной породы. Если перевести название этой породы с немецкого на русский, получалось «проволочный волос». Слава слушал Костю рассеянно. В его мыслях все время торчал тревожный вопрос: «На самом деле эти двое будут жить одни или все-таки не одни?» Вика очень долго ходила за молоком, и все это время Слава надеялся, что из окна соседей вот-вот высунется толстая тетечка и заорет: «А ну, марш домой!» Дождался он совершенно другого. Его мать выглянула из своего окна и крикнула: — Слава, куда ты мыло личное девал? На этот раз удивился Костя: «Зачем каждому свое мыло?» В голову ему, конечно, не пришло, что речь идет о мыле для лица и что Славина мать пользуется родным языком, как домашней утварью, выбирая слова, КОТОРЫЕ КОГДА СПОДРУЧНЕЕ. — Там лежит! — завопил через весь двор Слава. — Чего глотку дерешь, иди и сам найди! — был ему ответ. Слава сбегал домой и вернулся. Лицо его выражало брезгливость и гнев. Для того чтобы выглядеть перед Костей мужчиной, он оглянулся на дом и бросил через плечо: — Тоска собачья с ими... будут теперь все лето мозги вынимать! — А я нашла! — послышалось от калитки. Вика несла на вытянутой руке бидончик. Подойдя к ним, она весело спросила — Молока хотите, мальчики? Оно висело в колодце. Оно холодное. — Хотим, — ответил за обоих Костя. Вика поставила бидончик и побежала за стаканами. Славе очень приятно было, что она так сказала: «мальчики». Он уже забыл про свою мать. Глянул на Костино окно и с надеждой в голосе спросил: — Сколько вас тут будет жить? — Вдвоем мы будем жить, — ответил. Костя и от полноты чувств шлепнул себя по голым коленкам.— Мы, как жители Танганьики, наконец-то получили независимость... Слава аж покраснел. Ему показалось, что ЭТОТ издевается. «При чем тут какие-то жители?» Вслух он сказал угрюмо: — Я тебя по-человечески спрашиваю. — Честное слово — правда! По субботам будет приезжать мама. Папа не всегда... — А что вы целую неделю будете кусать? — О, летом это не проблема, — с удовольствием повторил Костя слова отца. — Мы будем вести растительный образ жизни. — Траву, значит, будете есть? — Вот именно! — Костя с восхищением посмотрел на нового товарища, который все больше радовал его грубоватым своим остроумием. Слава тоже был доволен, ухмылялся про себя, думая, что не дает слишком ВЫПЕНДРИВАТЬСЯ этому, хотя там, где у него находилась зависть, все время покалывало: его самого бы ни в жисть не оставили одного, даже на неделю. — И сколько? — спросил он как можно небрежнее. Костя не понял. — Сколько вы будете тут жить? — А!.. До двадцать седьмого августа... А у тебя бабушка есть? — Ну, предположим, есть… — Ты ее любишь? — Шут ее знает, она в Лядах живет. Маткина мать. Батина в Ленинграде в блокаду померла. Подошла Вика и опять опустилась между ними на песок. Делала она это легко и странно. Как бы дважды складывалась: раз — в коленках, второй раз — откинувшись назад, заваливалась на пятки. В таком положении ей очень удобно было орудовать бидончиком. Слава смотрел, как она разливает молоко по стаканам, устойчиво поставленным в песок. И опять вид у нее был особенный, будто разливать молоко — большое удовольствие! Посмотреть бы, как она уроки готовит!.. Славу так занимали эти мысли, что он даже отшатнулся от неожиданности, когда Вика ему первому протянула полный стакан. — Зачем мне ваше молоко, у нас свое есть. Костя с тревожным подозрением взглянул на Славу. А Вика, пожав плечами, сказала простодушно: — Пей, пожалуйста, хватит нам всем, я много принесла. Неохотно беря из ее рук стакан, Слава ощутил упоительный холод и невольно улыбнулся, ну, а когда улыбался Слава, у всех без исключения растягивались рты. Тут-то он и разглядел толком Костину сестру. Сам не понимая зачем, чокнулся с нею, потом бережно описал полным стаканом круг, по пути чокнулся с Костей, сказал: «Общего здоровья желаю» — и принялся наконец глотать, по-пьянцовски запрокинув голову. Брат и сестра хохотали так, что это скорее напоминало рыдание. А когда вошедший в роль Слава сказал: «А ну, наливай по второй!» — Костя окончательно убедился, что новый их приятель — отличный парень. Долго еще сидели они втроем. Болтали. Сыпали стаканами себе на ноги горячий песок... Великолепными были эти тяжелые струи сыпучего зноя, минуты молчания и тишина, которая падала медными ломкими иглами с неподвижных сосен. И треснула вдруг тишина... Они вскочили. От леса к ним катился, разбухая, вой, и звон, и лязг. Это выло железо. Кто-то дразнил его и подгонял. Все ближе... ближе. Вот оно! Вот они — босоногие, голопузые сосновоборские мальчишки с гонялками в руках, — перед каждым по колесу, поющему каждое на свой лад. Побросав стаканы, трое под сосной стоя слушали адскую эту музыку, в невероятном темпе проигранную по клавишам штакетника. Когда последний мальчишка исчез, приятелей утянуло вдогонку… Поздним вечером, от полноты счастья, пережитого за день, Слава и дома не мог стянуть рта, до онемения растянутого в улыбке. Сегодня он снова неистово любил жизнь, свою мамку и все остальное подряд и без разбора. Стол под локтями был — молодец! И табуретка под Славой — тоже, не говоря уже о докторской колбасе, которая всегда молодчина! Наверно, потому не расслышал он придирки в тоне матери, когда она спросила вдруг про ЭТИХ, КАК ИХ? — Во! — сгоряча ответил он. — Мир-ровецкие реб... — Напоролся на угрюмый взгляд матери, мгновенно потух, напрягся чуть и уже без колебаний перевел себя на ее волну ненасытной зависти и надежды: может, У ИХ ВСЕШТАКИ ХУЖЕЕ, чем у нас. — Она еще ничего, — продолжал Слава, — а он чересчур представляется. Я его про одно, а он мне — про независимость, хочет показать, что газеты читает... — Ну, как жа, — ухмыльнулась мать, — такие всегда черт те что из себя корчут, а сами, прости ты, господи, ни фига не знают. — Ага, — рассеянно подтвердил Слава. Он вспомнил, как сегодня брат с сестрой не раз задели его самолюбие. Поведением, видом своим, даже речью, которая казалась такой нелюдской. Она ему: Константин! Он ей: Виктория! А то вдруг — «Вилка»! Или нежности эти: она ему лоб щупает, а он «не поднимай ведро, ты девчонка, а не грузчик»! — Ну, слушай! После обеда, во время этого… — Во время чего? — Ну, когда она со стола убирает или тарелки кипятком ошпаривает, то он должен ей читать вслух, иначе, по-ихнему, несправедливо, понимаешь? — Да ну! — А ты слушай — по-ихнему считается, что в это время, в которое она моет, она тоже могла бы читать, а раз она не может мыть посуду и читать, то, по-ихнему, ей больше достается этих… да, вспомнил — тяжестей быта. — Пхе... — ответила мать. И у Славы аж заиграло все внутри. Он опять жадно упивался своим домом, который уже был тут, в чужой неуютной комнате, потому что в нем была его мамка и весь этот громкий, энергичный ХАВОС, который она ругает для вида. Иногда Слава удивлялся, как легко находит она нужную вещь в таком беспорядке! — Ты слышишь, ма?! — А что же я делаю, я слушаю, уморил ты меня хлюпиками своими... говоришь, двояшки они? — Наверно — сами называют себя «близнецы». — Так это жа одно и то жа. И Слава опять почувствовал зуд высмеивания. Больше всего, пожалуй, задевала эта их манера мудрено говорить. Чуть что — «пожалуйста». Что ни спроси— «да, конечно», — нет чтобы сказать — «на!» или «бери!». — Слышь, ма! Я почему, как думаешь, так рано пришел? — Хорошее рано! — А чего? — А ничего. — Ну, дай сказать! Я почему так рано, думаешь, пришел? Мы себе сидим, а они уже ведь спят... Чего хмычешь, говорю — спят. Я это и хочу сказать — по будильнику спать идут. — Врешь! — отрубила мать. — Почему это я вру, когда при мне зазвонил будильник и она — НАТЕ, ПОЖАЛТЕ: «Славочка, ты нас извини, но мы должны ложиться спать, у нас режим...» — Да иди ты! — Мать захохотала нарочно на низах— отец и то так низко не может, потом осеклась и некоторое время слушала сына, думая о чем-то недобром. А его понесло — он и ехидничал и сплетничал, а потом пошел врать напрямую, будто оба весь день только и делали, что перед ним выпендривались: вот, мол, мы какие хорошие, какие добренькие... Язык его еще молол, а внутри что-то запнулось об это слово «добренькие». Он даже замолчал — до того тошно сделалось от самого себя. И, уже не глядя матери в глаза, он пробурчал: — А вообще-то, кажется, правда не жадные. — Ужли? Не жадных, сыночка, не бывает. Все люди жадные, только которые признаются честно, а которые исусиков из себя изображают. Знаем и таких... Ну, чего смотришь? Молочком, бедненького, угостили — а ты уж и размямлился. Слава покраснел, а когда лицо наконец остыло, от хорошего настроения ничего не осталось. Он взглянул на кровать. Оттуда слышалось покряхтывание ребенка. Мать встала и пошла с нежными причитаниями, а он остался у стола, не понимая, на кого это так зло берет, что взял бы да шарахнул чем попало в стенку. |
|
|