"Не сотвори себе кумира" - читать интересную книгу автора (Ефимов Иван Иванович)

Глава девятая

В желанном нам строе не должно быть такой силы, которая бы заставляла людей насильно, под конвоем шествовать в христианский или иной рай! Ип. Мышкин

По пути в лагерь

В предрассветном февральском сумраке наш эшелон, лязгая на сцепках, не спеша втягивался в пределы станции. Призрачными тенями мелькали редкие пристанционные постройки, одноэтажные серые домики, крытые железом или тесом, красные товарные составы и платформы, груженные строительными материалами, и, наконец, после длительного перестука колес по многочисленным стрелкам поезд остановился в одном из тупиков на самом краю товарной станции. Слышно было, как паровоз отцепили и он, протяжно прогудев на прощание, ушел в депо заправляться.

Вагон ожил, хотя и без энтузиазма…

За долгий путь нас заталкивали много раз в подобные тупички, так что и эта остановка не показалась вначале какой-то особенной. Может быть, поведут в баню? Мылись мы в последний раз в Иркутске более недели назад и все изрядно прокоптились. А может быть, снова отцепят несколько вагонов и присоединят к эшелону с иным назначением? Или начнут собирать по вагонам технических специалистов куда-нибудь на особую стройку. Кто знает — мы своей судьбе не хозяева…

Лишь через два часа, после раздачи хлеба и кипятка, стало очевидно, что везти нас дальше не собираются. По каким-то незримым признакам мы поняли, что это конец нашего длинного, изнурительного этапа. Успокаивало лишь то, что в старину этот путь каторжане проделывали пешим порядком, да еще в кандалах. Нас привезли в телячьих вагонах — все же прогресс!

– Похоже, что прибыли на место, — сказал Городецкий, пытаясь через головы увидеть, что делается на воле.

Молодой карманник Сынок и неповоротливый Чураев, часто поглядывавшие в люк, вдруг, словно увидев что-то особенное, замерли. Наш обостренный слух уловил, как где-то в хвосте поезда со знакомым грохотом задвигались на роликах вагонные двери, а вслед за тем послышались возбужденные голоса. Отодвинули рамку у люка и на другой половине теплушки, у небольшое отверстие окошечка мгновенно заслонили любопытные головы.

– Выводят! Ей-богу, выводят! — радостно зарычал Чураев, на секунду отпрянув от отверстия.

– Точно выводят, — уточнил Меченый. — Из задних вагонов выводят и на дороге выстраивают.

Было слышно, как мимо нашего вагона кто-то торопливо прошагал по скрипучему снегу. Сынок успел спросить:

– Что это за станция, начальничек?

– Амазар!

– Я так и думал, что Амазар, — сказал Виктор Иванович. — На рассвете, когда наш поезд делал остановку, я заметил на здании вокзала вывеску: "Могоча". А от Могочи следующая к востоку станция Амазар, самая последняя на территории Читинской области. Дальше начинается уже Амурская. Проезжал я мимо этих мест два раза за последние шесть лет и удивлялся, как много здесь заключенных. В какую сторону ни посмотришь — всюду сторожевые вышки, будто нефтяные промыслы. А теперь вот и меня будут стеречь…

Люди настойчиво лезли к люкам, отталкивая друг друга: всем хотелось посмотреть, что же в самом деле происходит на белом свете. Чуть в стороне, на едва притоптанной дороге, идущей параллельно путям, в ярком сиянии зимнего холодного солнца темнела, увеличиваясь на глазах, густая вереница людей, охраняемая строгими часовыми. Она проворно пополнялась все новыми и новыми группами по мере выгрузки из вагонов. Наконец дверной грохот прекратился, и послышалась строгая команда: "Построиться! Разобраться в колонну по пяти!" Шла проверка. Называемые по фамилиям зэки откликались своим именем и отчеством и отходили в сторону. Там они становились в строй и поступали в ведение другого, лагерного конвоя. Через несколько минут послышалась новая команда: "Шагом марш по дороге! Не растягаться, не отставать!"

– Поплелись, доходяги! — воскликнул Кудимыч, перед тем бесцеремонно оттеревший Меченого и занявший его место. — Эвон как их шатает, страдальцев!

– Зашатает и нас, вот погоди, вылезем, — заметил кто-то, — Месяц без движения, без воздуха, да еще на таком пайке!

– Ну, для меня-то это неново! — буркнул, не оборачиваясь, Кудимыч. — Я говорю, что народ жалко…

Не прошло и часа, как снаружи застучали по обшивке нашего телятника и послышался голос охранника:

– Приготовиться к выгрузке!

– С вещами на дорогу! — вторил ему другой. Мой багаж был весьма скуден: всего две пары теплого белья, завернутого в белую, уже затасканную по грязным нарам наволочку. Этот узелок служил мне подушкой и памятью. Надеть свое осеннее пальто, служившее всю дорогу постелью и одеялом, было делом одной минуты. Не длиннее были сборы и остальных, и вскоре все мы, три десятка человек, столпились вокруг потухшей чугунки, готовые следовать, куда поведут…

В суматохе выгрузки нельзя было не заметить, что начавшаяся было стираться резкая разница между блатными и "контриками" вновь проступила наружу.

– Замечаешь, как группируются? — тихо сказал Малоземов, толкнув меня локтем.

– Этого следовало ожидать.

Как бы ни были они различны по характерам и по своим хитрым профессиям и как бы ни роднили их с нами длительные сроки наказания, уголовники моментально сгрудились, обретая утраченную было спаянность, и всем стало видно, что этот пяток мерзавцев куда сильнее нас.

Их сплачивало своеобразие их опасного "промысла", однородность воровской морали, взглядов и жизненных целей. Без лишних объяснений между собою они твердо знали, что десяток "фраеров", или "контриков", никогда не устоят против двух-трех мазуриков вроде Меченого и Чураева. Теперь они топтались у вагонной двери, чтобы первыми выскочить наружу.

Между тем очередь на выгрузку дошла и до нашего вагона. С морозным ржавым визгом откатилась до отказа тяжелая дверь, и мы начали неловко соскакивать в притоптанный неглубокий снег. В первую минуту у многих закружилась голова: обилие ослепительного света и чистого воздуха, напоенного хвойными запахами тайги, подействовало настолько опьяняюще, что даже ноги ослабли.

Многие спотыкались и, держась друг за друга, ковыляли от вагона к дороге, на которой накапливался очередной этап истомленных людей разных возрастов и профессий. Это была масса помятых, давно не бритых и не мытых отверженных. На лицах сквозь копоть и грязь проступала желтая тюремная бледность. Одежда у большинства была не по сезону легкой, изрядно засаленной и как будто изжеванной.

Вслед за нашей группой подходили из других вагонов, шум нарастал, слышались приветствия, соленые шутки. Но вот прозвучало:

– Тихо!

– Прекратить разговоры!

– Разобраться по пяти в ряд вдоль дороги!

– Становись!

Длинная толпа зашевелилась по-военному и вскоре вытянулась в нестройную колонну. Малоземов и я встали рядом, к нам пристроился и Городецкий, а потом, бормоча что-то себе под нос, примкнул и Кудимыч.

Пока нас проверяли и считали, я осмотрелся по сторонам. Нас выгрузили у запасных путей на восточной окраине станции, в стороне от поселка. За товарными составами его не было видно, но по рассыпанным на пригорке домам можно было определить, что станционный поселок довольно большой. По левую сторону линии виднелось еще с десяток одноэтажных деревянных домов. Из печных труб приветливо выбивался дымок.

Еще левее и дальше за поселком виднелись вышки — знакомые сторожевые будки на высоких опорах с бдительными часовыми. Они говорили о том, что здесь расположен еще один лагерь. Эти мрачные пугала по Сибири и дальним окраинам страны свидетельствовали о совершенно новом виде поселений, полутайных и мрачных, обнесенных колючей проволокой, не упоминаемых ни в периодической, ни в справочной литературе о первой в мире стране социализма… На географических картах их тоже не было, хотя там проживали миллионы.

– Рассматриваешь свою будущую резиденцию? — вывел меня из размышлений Гриша, зябко переминаясь на снегу в своих летних полуботинках.

– Да нет… Еще неизвестно, наша ли эта обитель. Тут, вероятно, много такого ландшафта, как сказал бы наш географ. — И я покосился на молчавшего учителя.

И действительно, всматриваясь правее, мы увидели на лесном горизонте новые вышки и, насчитав их целых шесть штук, решили, что лагерь там солидный…

Проверка заключенных по формулярам закончилась. Бравый и краснощекий командир охраны, строго-фран-товито шагая, как на параде, вдоль строя, громко разъяснял:

– Следовать по дороге не сбиваясь! Шаг вправо, шаг влево считается побегом, и всякий нарушитель этого правила будет убит на месте без предупреждения! Ясно?!

– Уж чего яснее…

– Азбука!

– Запомнили? Шагом марш!

И первые ряды медленно заколыхались в указанном направлении.

Я оглянулся назад, на оставленную нами походную тюрьму, обежал взглядом распахнутые настежь два десятка вагонов, наших неуютных тесных жилищ, теперь уже не охраняемых, и заметил, что не менее трети теплушек стоит еще с закупоренными дверями под охраной и над ними курится дымок. Значит, сотни четыре арестантов еще ждут своей очереди на выгрузку. А может быть, их повезут куда-нибудь дальше?

Идти по целине без привычки было трудно, хотя предыдущие редкие банные походы нас все же тренировали. Морозный снег был сух и рассыпчат, а ноги наши слабы и неустойчивы. Это тебе не твердая мостовая, по какой мы шагали в больших городах на помывку. Главное затруднение было в обуви: у большинства из нас были легкие ботинки и полуботинки, свидетельствовавшие о том, что нас брали еще летом или теплой осенью. Снег набивался внутрь, таял, подмерзал и причинял добавочные неприятности ногам, привыкшим к вагонному теплу. Мои парусиновые туфли, когда-то белые, а сейчас грязно-серого цвета, выделялись среди обуви остальных и вызывали остроты у шагавших рядом и позади.

– Чистый пижон, а не каторжник!

– Фраерок спешит на свидание у фонтана!

– Полтинника на чистку пожалел, жмот.

– Снежком сами почистятся, — отшучивался я.

– Надолго вы теперь отфорсили в белых туфельках?

– На восемь лет, как на один денек!

– Тройка меньше восьмерки не давала, а с десяткой выходит очко, — скаламбурил кто-то позади.

С невольной опаской за будущее глядел я на свои жалкие туфли и, наверное, в сотый раз казнился: наивный болван — зачем в ночь ареста не надел свои новые охотничьи сапоги? Впрочем, знать бы, где упасть, — соломки бы настлал…

– Не горюй, Иваша, — успокаивал Кудимыч, — скоро Бамлаг оденет тебя в "нашу марку".

– А что такое Бамлаг?

– Чуток потерпи, и тебя проинформируют. У Бамлага от тебя больших секретов не будет.

– Прекратить разговоры! — раздался голос старшего.

– Подтянуться, прибавить шагу! — закричали конвоиры.

Не помню, писал ли Антон Павлович Чехов в печальном очерке "Остров Сахалин", из какого материала шилась обувь для ссыльных и каторжан Сахалина, а "наша марка", с которой предстояло познакомиться, изготовлялась из старых расслоенных автопокрышек. Лагерная обувь представляла собой грубые тяжелые боты, или бахилы, как их обычно называли в лагере. Зимой в них обмораживались пальцы, а летом ноги прели от пота. Балы зашнуровывались толстым шпагатом, были очень точны и, главное, ничего не стоили. А пока мы вышагивали в своей "вольной" обуви, растянувшись по пустой дороге, проложенной среди небольших холмов не-то на дальних задворках поселка, как бы стыдливо рывающейся от людского глаза. Нас было чуть более двyx сотен. Охранники, шагавшие по сторонам с винтовой наизготове, то и дело покрикивали:

– Подтянуться!

– Прибавить шагу, задние!

– Не растягиваться! Передние, приставить ногу П Голова колонны на минуту замирала на месте, задние неловко трусили, стараясь догнать и "подтянуться", и пестрая лента снова ползла вперед. Иные спотыкались о невидимый под снегом камень или мерзлый бугорок, их подхватывали товарищи, солоно шутили, невзирая на строжайший запрет, и снова шли неизвестно куда. Нередко раздавался сочный мат, или, как говорили в старину политкаторжане, велся "обмативированный разговор".

Наконец, перевалив через очередной взгорбок, мы увидели "свой" лагерь. Посреди небольшой равнины, скрытой меж белых холмов, стояло несколько прижатых к земле, старых, темных бараков, обнесенных со всех сторон высоким, почерневшим от времени, тесовым забором. По его верху было натянуто несколько рядов колючей проволоки. Из такой же проволоки был устроен еще и внешний пояс, ограждающий доступ к этой крепости… По углам острога, называемого зоной, в которой отныне нам придется жить, стояли вышки, а на них теплых тулупах маячили часовые.

У ворот из толстых жердей, перепутанных той же колючей, находилась небольшая сторожка-пропускник, Именуемая вахтой. Между ней и воротами была калитка для прохода одиночек. У самой калитки дежурил вахтер в хороших валенках и теплом полушубке с поднятым воротником. По лагерю между бараками сновали заключенные и, увидев нас, приветливо кричали:

– Нашего полку прибыло!

– Добро пожаловать, гостечкн!

– Поторапливайтесь, скоро баланда поспеет! Судя по всему, это были люди из нашего эшелона, Ее начавшие осваиваться с лагерной жизнью. Старший конвоя с большой казенной сумкой через Шечо ушел к воротам. Навстречу ему из проходной ышел начальник караула, тоже в армейском полушубке, окинул подтянувшуюся и замолкшую, как на похоронах, партию, прошел вдоль нее, дважды молча просчитал пятерки и подал знак открыть ворота.

Молча и понурясь мы прошли в этот рай, где охранники с обеих сторон снова всех пересчитали, и наконец мы вступили в зону. Встретивший нас лагерный деятель указал на самый большой барак:

– Здесь будете размещаться…


"Секреты" раскрываются

По не тронутому тут и там тонкому слою снега можно было догадаться, что этот лагерь до нас какое-то время был необитаемым и только сегодня "ожил". Повсюду лежали груды сырых, свеженапиленных досок, брусков и кучи дров, из которых пришедшие раньше нас уже брали, что им требуется, и уносили в бараки, как муравьи в муравейник.

Наша толпа сразу же распалась. Одни пошли к баракам, другие — искать утерянных знакомых. Трое из на шей пятерки тоже направились к жилью, а мы с Малоземовым подзадержались, осматриваясь по сторонам: та/ было все ново и неприютно, отовсюду веяло холодом ч чужбиной.

– Эй, вы, нахально-вербованные, остерегись! Чеги шары-то повыкатили?! — послышался сзади крик, и, отскочив в сторону, мы увидели сани с обледенелой бочкой. На передке сидел молодой парень и с озорной у мешкой смотрел на нас, подергивая вожжами.

– Новички, видать, — продолжал он, приостанови рыжую кобылу. — Шли бы умываться, арапы копченые! Вот и водичка свежая! — И поехал к нашему бараку.

Мы впервые посмотрели друг на друга внимательно и невольно рассмеялись. Красивое лицо рослого, плечистого, прилично одетого Малоземова было настолько грязно от вагонной пыли и копоти, что русая щетина бороды и усов была едва заметна. Блестели, как снег, лишь крепкие зубы да белки настороженных карих глаз. Я выглядел и того грязнее.

– Что ж, займемся лагерным туалетом, — сказал Малоземов, и мы пошагали к бараку, где и раздобыли полведерка воды.

У соседнего барака полукольцом толпились зэки, зло и матерно ругая кого-то.

– Вот полюбуйтесь, чтоб они передохли, подонки проклятые, выродки неземельные!

Прямо против двери возвышалась почти метровая ледяная гора знакомого чайного цвета. Догадаться о ее происхождении не представляло труда.

– Гнусные гады! Свиньи и те чистоплотнее живут. И где их только делают, паразитов ленивых! — продолжал между тем высокий, могучий, чернобородый арестант в ватной поддевке, тыча штыковой лопатой в желто-коньячную горку.

– Тише, папаша, не кашляй, ночью простудишься…

– Я те так простужусь, вошь копченая! — все более разъярялся чернобородый, как видно из бывших рачительных мужиков. — Нет, вы только подумайте! — с досадой воскликнул он, оборачиваясь в нашу сторону.

А история была в том, что, оказывается, здесь целую зиму отсиживалась блатная команда. Работать никто не хотел, из бараков выходили только по большой нужде, а малую справляли прямо через щель приоткрытой двери. Вот и вырос тут айсберг…

– Это еще полбеды, — говорил чернобородый, одетый в нагольный полушубок, — ледок легко вырубить, запорошить снежком, и вся недолга. Вы в бараки загляните, что эти гады там наделали!

Но мы вернулись с ведерком в свой барак, его двускатная крыша на толстых деревянных фермах служила одновременно и потолком, почерневшим от сажи. Справа и слева от входа в обоих концах стояли круглые примитивные печи. Собственно, это были не печи в обычном понимании этого слова, а высокие, в два метра, металлические бочки или цистерны с вырезанными автогеном отверстиями для топки. Приваренные к задним стенкам железные трубы уходили наружу прямо через крышу. Вокруг этих разогретых снизу почти до красноты печей стояли, сидели или полулежали прямо на голой земле десятки арестантов, прибывших с эшелоном.

Пол был начисто выломан. Вдоль всего барака, длимой около тридцати метров, стояло два ряда столбов, на которые опирались стропила. А от нар только на втором ярусе кое-где уцелели островки из досок. Все остальное было выломано, выдрано с мясом, с гвоздями и сожжено вместо дров.

Согласно расчетам лагерного начальства барак должен был вместить не менее трехсот человек, и в течении дня сюда прибывали новые и новые поселенцы из нашего эшелона.

– Дайте, братцы, погреться, костям отойти! — кричали закоченевшие новички, протискиваясь ближе к лиловым от жара печам и скидывая котомки.

– Что тут, Мамай прошел? — спрашивали другие, с удивлением оглядываясь. Иные же, измученные этапом, входили без всякого интереса и молча брели куда-нибудь в сторонку, устраиваясь кто как умел.

Ни на минуту не расставаясь со своим узелком, я пробрался к большой толпе, плотно окружавшей какого-то оратора. То был один из лагерных начальников.

– О чем он там балаболит? — спрашивали вновь подходившие.

– Тише, братцы, — осадил один из слушателей. — Дайте сказать человеку! Объясняет же!

– Эй, начальничек, когда хряпать будем? — крикнул кто-то из блатарей.

– Повторяю, — усилил голос лагерный служака, — здесь до вас была доходиловка…

– А что это такое за учреждение?

– Доходиловкой в лагерях называют зэков, дошедших до полного истощения от голодного безделья. В этом бараке до вас жили сотни полторы уголовников. На работу они не выходили, а если и удавалось вывести их на трассу, то все равно весь день сидели у костров или делали вид, что работают. Воровать им здесь было не у кого и нечего, харч варился неважнецкий, отощали и обленились настолько, что не хотели даже дров себе приготовить. Вот и обломали все нары и сожгли их в печках,

– А на что же начальство смотрело? — спросил кто-то сердито и требовательно. — Почему не реагировало?

– А как тут усмотришь? Не сидеть же начальству вместе с жульем в бараке?! Да и какой толк стеречь, если люди у самих себя тащат? Наказывали, конечно, в карцере их всегда было полно, а результат все тот же… Нет, таких ничем не перевоспитаешь.

– И в соседнем бараке такие вот жили?

– Жили и там. Тоже все поломали.

– Куда же их подевали?

– А по-разному… Кого в штрафную колонну, кого — в санчасть.

Многое из рассказанного лагерным работником для нас уже не было новым. О быте и нравах лагерей мы понаслышались и в тюрьме, и в "пересылке" от бывалых лагерников. Но их рассказы воспринимались тогда с недоверием, что вполне естественно: абсолютное большинство арестованных в 1937 году были люди морально здоровые и совсем незнакомые с жизнью преступного мира, с жизнью лагерей, их обычаями и традициями, унаследованными от далекого прошлого. Мы были "фраерами", зелеными новичками, которых даже малоопытному воришке ничего не стоило обчистить.

Да и откуда нам было знать о тюрьмах и лагерях? Из газет? Но что печатали газеты о местах заключения? Что там идет "перековка" преступников, что там трудовые колонии, где царят дисциплина, порядок, чистота и культура. Где трудовой порыв сочетается и переплетается с культурным отдыхом и обучением.

Иногда показывали нам этот лубочный мир со сцены, с экранов кинотеатров. Кто не помнит веселого, перевоспитанного за один месяц бандита Костю-Капитана из комедии Погодина "Аристократы"? В те же годы на ту же тему прошумела и картина "Путевка в жизнь", настолько же фальшивая, как и "Аристократы".

Как ни горестно в этом признаваться, но здесь, в центре крупнейшего из лагерей — Бамлаге, занимавшем территорию от Байкала до Амура, мы увидели каторжный мир Сибири почти таким же, если не хуже, каким он был некогда описан Достоевским и Чеховым. Неужели этот ад был специально создан только для нас, "врагов народа"? Нет, в один год такого не создашь. То, что мы видели и испытали в те годы, не могло возникнуть сразу, а вводилось и узаконивалось много лет. Бараки уже почернели от времени и осели в землю, а доски на нарах заметно поизносились от трения тысяч человеческих тел…

– Ну а мы что же, так здесь на земле и будем валяться, тоже "доходить"? — послышался чей-то резонный вопрос…

– Зачем же на земле? Из первой вашей партии уже образована строительная бригада. Сейчас она в зоне готовит доски для нар, и дня через два у всех будут плацкартные места. Ну а пока придется как-нибудь…

И верно, в дверь, а также через выбитое окно уже забрасывались двухметровые доски. Снаружи кто-то кричал: "А ну, поберегись!" Или: "Хватит филонить, принимай кровать!"

В бараке началась строительная суета.

– А вы кто будете, как вас звать-величать? — спросил кто-то у красноречивого администратора.

– Я помощник начальника колонны по бытовым вопросам. Помпобыт, как именуется здесь эта должность.

Моя фамилия Хобенко, я тоже из заключенных, из числа расконвоированных.

– Объясните нам, что такое колонна?

– Колонной в наших лагерях называется первичная, то есть низовая, хозяйственная единица Бамлага, подчиненная Амазарскому отделению. Все колонны находятся на хозрасчете, но наша пока является карантинной для вновь прибывающих. Вы здесь пройдете санобработку и отдохнете несколько дней после этапа. Потом вас будут направлять в другие колонны.

Из толпы наперебой закричали:

– Покантуемся вволю!

– Вот поднагуляем мяса, грудинки и окорочков.

– Да уж тут накормят…

– Всем хватит и вошкам останется!

– Каждая колонна, кроме нашей, — деловито продолжал Хобенко, уловив паузу между возгласами, — имеет подрядный договор с железной дорогой на определенные строительные работы…

– Ша, довольно про работу травить! Ты скажи лучше, когда нам дадут похавать! — громко крикнули от печки.

Этот резонный вопрос был встречен одобрительным гулом.

– Да, как относительно питания? — переспросил чей-то вежливый голос из глубины все разбухающей толпы.

– Скоро накормят, — ответил Хобенко. — Сейчас на кухне за зоной для вас варят юбилейную баланду, а через часок будет калорийный обед из одного блюда…

– А ужин?

– Ужин вам не нужен, — дружески улыбнулся докладчик.

Вопросы были исчерпаны, живой круг распался, и помпобыт направился к соседнему бараку.


Жизнь на прицеле винтовки

В неумолчном шуме и гомоне, свойственном всякому бездеятельному обществу, все усиливались новые звуки: стук молотков, сочные удары топора, стальной звон поперечных пил. Чуткие ноздри ощутили приятный аромат свежей сосновой смолы, благоухание целебной лиственницы, хвоя которой спасала тысячи сибиряков от опасной цинги, спасала впоследствии и нас.

В бараках началось созидательное благоустройство.

В поисках куда-то ушедшего Малоземова я с радостью увидел Кудимыча, устроившегося в группе пожилых арестантов невдалеке от печки. Его широкая, в лопату, борода откидывалась то влево, то вправо, по мере того как он поворачивал свою стриженую голову, о чем-то горячо рассказывая собеседникам. Я подошел к нему и попросил поберечь мой сверток:

– Только до вечера, потом возьму.

– Ладно, ладно, — ответил он, проворно заталкивая в свой мешок мое драгоценное белье.

Я вышел наружу. Хозяйственная команда у соседнего барака уже управилась с остатками наследия "доходяг" и припорошила его свежим снежком. Я побрел вдоль барака, с небывалым наслаждением докуривая случайно доставшийся мне "бычок".

На угловых вышках мирно переминались с ноги на ногу часовые в тулупах. Под ногами приятно поскрипывал снег. Студеное солнце заметно клонилось к западу. В косых его лучах тянулась длинная тень нашего барака, доходившая до соседнего, вокруг которого тоже суетились люди. Третий барак, поменьше, стоял прямо против проходной, образуя с севера перекладину буквы "П" для первых двух. Двери всех трех бараков выходили на небольшой квадратный плац. Задние стены бараков окошек не имели. На окнах были решетки. Незарешеченными были только два окна у входа и по окну в торцевых стенах.

Недалеко от проходной стояло еще одно здание барачного типа. Оно находилось за зоной, метрах в десяти от забора, и в нем располагалась кухня с подсобным помещением. Из трубы струился волнующий нас дымок. Между колючей оградой зоны и кухонным бараком был устроен хитроумный прогон, соединяющий пищеблок с нами. Этот неширокий "буфетный вестибюль" был опутан несколькими рядами колючей проволоки высотой в три метра. Убежать из этого коридора было делом совершенно невозможным: он отлично просматривался насквозь охраной из будки, а часовым на боковых вышках было отчетливо видно, что делается в прогоне у кухонного раздаточного окна. Входом в прогон служила калитка в заборе. Открывалась она только два раза в День — утром для выдачи хлеба и кипятка и под вечер при выдаче лагерной похлебки. Остальное время на ней висел внушительный замок.

Забегая вперед, скажу, как происходила здесь выдача пищевого довольствия. Известно, что голод не тетка, и поэтому еще задолго до выдачи пищи выделенные от бригад дежурные занимали очередь у дорогой нам калитки. В эти тягостные минуты, когда сосало под ложечкой, со стороны ближайших вышек то и дело раздавались грозные окрики:

– Не подходить близко!

– Назад! Кому сказано?!

– Назад, говорю! Пули захотелось?!

И едва только дежурный по кухне успевал отпереть заветную калитку, в нее, сминая друг друга, бросались дежурившие зэки — по два-три человека от каждой бригады, — плотно, в затылок Друг другу, прилипая против раздаточного окна. В руках — ведерные бачки для кипятка или баланды из расчета пол-литра на человека k мешки или фанерные лотки под хлебные пайки.

Процесс раздачи пищи был одним из самых драматических моментов нашего ежедневного существования. Какие страсти тут бушевали! Каждый, достигший окна и получивший свой наполненный бачок, всеми силами старался доказать повару-раздатчику, что тот якобы не долил одного черпака или негусто налил, а то повара ласково упрашивали дать прибавку в полчерпака "на разлив", подкинуть лишнюю картофелину, если баланде вдруг оказывалась картофельной, что бывало весьма редко (обычно баланда варилась из ячменной сечки без каких-либо картошин). А как внимательно рассматривались подаваемые из окошка порции хлеба: не отвалился ли довесок к основной порции, прикалываемый обыкновенно тонкой лучинкой, не много ли дано серединок по сравнению с горбушками, не ошибся ли хлеборез в количестве малых, штрафных, порций по триста граммов?

Горький комизм околокухонных сцен состоял в том, что, как это ни странно, каждый просящий знал, что все эти страсти совершенно напрасны. Как повар, так и хлеборез оставались неумолимыми, и никакие просьбы, ухищрения и угрозы на них не действовали. В случаях же грубого натиска дежурных кухонное оконце моментально закрывалось изнутри, и тогда голодная очередь накаливалась добела, ища виновных среди своего брата-арестанта:

– Почему? Почему закрыли?

– Какой черт там задерживает?

– Добавочки просит, косач!

– У Ежова пусть попросит добавочки!

– Это из какой бригады приползли крохоборы?!

Шутки голодных людей здесь мешались с грубой бранью.

Господин начальник повар, добавьте еще одну курью лапку,

– Налейте компоту бывшему агитатору!

– Добавь ему черпаком по едалу!

– А что вы кричите, я за правду борюсь, для всего стараюсь!

У прокурора ищи правду, бедолага! Порядок! Нельзя же так, дорогие товарищи… Твой товарищ в тайге с хвостом бегает! Тащи их от окна назад, мать их так и этак! В хвосте баланда погуще!

Подобные баталии наблюдались почти каждый день, а пока в этот неурочный час первого для нас лагерного дня на кухонной калитке мирно висел большой амбарный замок.

В стороне от лагерных построек находилось общее отхожее место. Устраивалось оно по своеобразному и единому для всех лагерей Сибири "проекту": в вечной мерзлоте выдалбливалась яма глубиной в три, длиной до шести, а шириной до полутора метров. Поперек ее клались короткие бревна на небольшом расстоянии одно от другого и на них, уже вдоль рва, настилались две-три толстые доски с круглыми прорезями. Эта яма с задней стороны обносилась невысоким забором из горбылей, "чтобы прикрыть срамоту", как говаривал Артемьев. Четвертая сторона, обращенная к баракам, оставалась открытой, и, таким образом, каждый отправлял свои естественные надобности не иначе как при свидетелях.

Никакой кровли здесь не полагалось вовсе, что было, самым неудобным для нас в таких климатических условиях, но зато удобным для часовых. Да что там крыша над уборными — увы, здесь надо было забыть о многих элементарнейших условиях жизни.

По установленным правилам выходящий из барака не имел права отходить от него в сторону, а тем более подходить близко к ограждению. А так как отхожие места всегда отводились вблизи границы, лагерник, выскочив по нужде, обязан был в любое время года и Днем и ночью предупреждать часового на ближайшей вышке громким криком:

– Стрелок, оправиться?!

И лишь только получив ответ: "Давай!"-страждущий мог следовать в нужник.

Так постепенно каждый из нас постигал лагерные тайны и овладевал жестокой грамматикой поведения в Бамлаге, или концлагере Байкало-Амурской магистрали.


Хлеб — имя существительное

Стало заметно подмораживать. Чахлое февральское солнце уже спряталось за горные хребты, и только отроги сопок, что подступали к лагерю вплотную с востока, были освещены его малиновым негреющим светом. Вблизи кухонного прогона стали накапливаться зэки в ожидании, когда откроют калитку и начнут раздавать обед и ужин "из одного блюда", как обещал помпобыт.

Осеннее пальтишко и пустое брюхо заставили меня вспомнить о бараке. Там по-прежнему стоял неумолчный шум: составлялись списки бригад на довольствие. Назначенные бригадиры до хрипоты созывали своих подчиненных, а каждый новоиспеченный член бригады помогал ему в этом, толкаясь по бараку и выкрикивая фамилии. Списки бригад составлялись повагонно, как было приказано Хобенко, чтобы еще раз учесть прибывших людей и наладить порядок при раздаче пищи.

– Ефимов! Где Ефимов? — услышал я свою фамилию и тут же отозвался:

– Здесь Ефимов!

– Где же это вы гуляете так долго, голубчик, ведь обыскались вас, — с упреком сказал Артемьев, уже назначенный старшим нашей вагонной бригады.

Первичные ячейки были созданы. Из хаоса стала возникать организация. От каждой бригады старшие отрядили по три человека посыльных за пищей. Это было уже ново: до сего дня пищу нам приносили неизвестные люди, поспешно бросая ее, как зверям в клетку. До сих пор мы кормились вопреки старой русской поговорке: "Хлеб за брюхом не ходит". Он ходил за нами, где бы мы ни находились, а вот сегодня, впервые за время заключения, мы должны будем идти за ним сами.

К нашей неописуемой радости, сегодня мы должны были получить дополнительную дневную порцию хлеба — целых пятьсот граммов! Администрация знала, конечно, что утром хлеб был нами получен, как была уверена и в том, что он давно съеден. Помпобыт оказался прав: нас ожидал поистине праздничный обед.

Когда я сказал, что у харчевой калитки уже прохаживаются посланцы других бригад, Артемьев сразу забеспокоился:

– А ну-ка, Городецкий, забирайте своих помощников и отправляйтесь быстренько!

– Вы уж смотрите, горбушек побольше просите, — напутствовали мы уходящих.

– Будут и горбушки. Только горбушек-то все хотят…

– Знаем, что все, а вы как-нибудь похитрее просите. Пока наша троица толкалась в очереди за едой, мы ретиво принялись создавать условия для принятия пищи: кроме земляного пола и каркасов от нар, в нашем распоряжении ничего не было — плотники успели пока устроить только основания для будущих нар первого яруса, да и то лишь в трети барака.

Я вспомнил, что видел в зоне напиленные для нар доски из тяжелой лиственницы.

– Сейчас, Кудимыч, схожу и принесу вам полированный стол.

Выбрав две доски пошире, я принес их в барак.

– Вот как хорошо сообразили! Хоть хлеб будет куда разложить, — похвалил Кудимыч.

Голь на выдумки хитра: приспособив доски на нижние основания нар, мы соорудили подобие двух широких скамеек. Нашему примеру последовали многие, и вскоре тут и там стали возникать импровизированные столы…

В сумеречном бараке вдруг вспыхнули три электрические лампочки, осветившие разношерстное общество. Светили они неярко, но достаточно хорошо, чтобы мы еще раз убедились, какую безрадостную картину являл собой наш барак.

– А вот и баланда-матушка, — сказал рыжеватый мужичок из соседней бригады, когда в дверях показалась процессия пищеносов.

Впереди шел с большим, покрытым круглой дощечкой ведром высокий дядя, на крупном лице которого так и светилась довольная улыбка. Он направился в дальнюю часть барака, где галдеж сразу поутих. Второй дежурный вслед за ним нес стопку алюминиевых мисок, пучок ложек и железный черпак.

– На полбарака один черпак! На каждую бригаду не хватает! — прокричал он, потрясая видавшим виды орудием для дележа лагерной похлебки.

С хлебом шли двое: один осторожно нес на спине вещевой мешок с хлебными пайками, а сзади его оберегал плечистый парень.

– Вы бы еще троих отрядили за хлебом, — шутил кто-то.

– Борьба за хлеб — борьба за социализм, учит товарищ Сталин, — ответил хлебонос. — Тут и пятерым найдется хлопот: посмотрели бы вы, что там делается, у хлеборезки…

Вспотевшие, изрядно помятые в очереди посыльные стали появляться один за другим. Принесли ужин и наши посланцы. Теперь тишина в бараке нарушалась лишь звоном посуды да возгласами: "Кому?" Это раздавали хлеб по нерушимому тюремному правилу.

Хлебные порции осторожно вынимались из мешка и раскладывались на доски. Один из арестантов со списком едоков поворачивался спиной к хлебу, а староста или бригадир, указывая пальцем на хлебный паек, громко спрашивал: "Кому?" На этот вопрос отвернувшийся, глядя в список, столь же громко отвечал: "Петрову, Иванову, Сидорову", ставя в списке крестик против названной фамилии. Спрашивающий равнодушно вручал порцию названному, загадывая, какая порция достанется ему самому: мягкая серединка или краешек с корочкой?

Дележ хлебных пайков сопровождался самым напряженным вниманием: голоса смолкали, лица азартно вытягивались, как у завзятых карточных игроков, завистливые глаза пожирали лучшие горбушки. На иных лицах читалось подлинное страдание, если загаданная горбушка уплывала к другому.

Все это было до слез печально и вместе с тем смешно. Была тут и тюремная философия:

– В корках калориев больше!

– В них все витамины собраны!

Арестантская дележка хлеба "в отвернячку", как именовали ее уголовники, считалась наиболее справедливой, так как никому не удавалось произвольно заполучить лучшую порцию.

А как придирчиво, с какой- скрупулезностью рассматривается полученная пайка хлеба! Не дай бог, если на ней не окажется довеска, обычно аккуратно прикалываемого тонкой лучинкой… Был ли довесок, не отвалился ли он, не осталось ли следа от лучинки? А если обнаружится такой след или даже сама лучинка, торчащая из порции хлеба, но без довеска, какой тут поднимется шум! Будет тщательно исследован мешок из-под хлеба, будут пересмотрены все оставшиеся порции — не прилип ли где отставший довесок. Казалось бы, и весу-то в нем всего пять — семь граммов, и все же потеря довеска переживалась как трагедия.

– Какая вражина схитила мой довесок?!

– Чтоб ему подавиться этим куском!

– Отдайте, братцы, ну пошутили — и будет, — канючит, бывало, обделенный неудачник.

– Да потерялся он, пока несли!

– А на что смотрели?

Что ж, пострадавшего можно было понять. Многие: годы живущий только на ничтожной пайке хлеба и порции жидкой безвкусной баланды, любой заключенный хорошо знал цену хлебной крошке. Надо ли говорить, каким жестоким, неумолимым чувством голода диктовались эти церемонии и манипуляции с дележкой.

Хлеб в тюрьме или лагере — самая ценная вещь, самый ходовой обменный товар, и хранили его пуще зеницы ока.

– Без глаз прожить можно, а без хлеба нельзя.

Все блатные, как правило, свои порции хлеба съедали без остатка сразу же. И так поступали не только блатные: голод бил каждого. Так же долгое время делал и я.

А что его растягивать на целый день? Все равно от этого он не прибавится в весе. Пусть уж лучше в животе сидит и переваривается, благо там места свободного много. И знаешь, что таскать его не надо с собой, и не боишься, что упрут. А ужинать можно и без хлеба — выхлебал баланду через край миски, облизал почище — и на боковую, нары шлифовать…

Такова была несложная философия заключенного, хотя после тяжелого трудового дня баланда с куском хлеба была бы куда питательнее.

…Мякиши и горбушки розданы, баланда аккуратно, по-аптечному, разлита в миски под бдительным надзором десятков пар голодных глаз, все с жадностью принялись за еду. Зажав в руке пайку хлеба, каждый нашел удобное для себя место на земляном полу и молча предается трапезе.

Баланда, конечно, была безвкусной — так, похлебка, чуть-чуть приправленная жиром. Полагается ли рыба или мясо в рацион заключенным? Официально полагается. А практически эти калорийные продукты в котел попадают в таких малых количествах, что становятся незаметными. Два дня спустя мне посчастливилось попасть в бригаду дежурных кухонных рабочих, назначаемых по наряду. Пробыв там почти сутки, я понял, почему в котловом рационе так мало рыбы и мяса. Эти продукты калькулируются раза три в неделю по пятьдесят граммов на зэка. На кухне же всегда околачивается с полдюжины голодных дежурных, а уж они не упустят своего кухонного счастья. Ничего, что за этой обжорной командой постоянно следит, не спуская глаз, штатный бесконвойный повар: ведь и он когда-то отвернется…

Кроме этой вечно голодной стаи временных рабочих, заведующий и повара из расконвоированных, имеющие право свободного передвижения вне лагеря, беззастенчиво разворовывали продукты поценнее, продавали, пропивали их, снабжали ими, как взяткой, полезных себе людей из лагерной административной знати. Наиболее ценные продукты в готовом виде уходили и на задабривание заглавных блатареи. Вот почему тюремная баланда бывала постной и малопитательной. Выручал лишь хлеб.

…Большая порция супа и дневная норма хлеба были съедены поразительно быстро, хотя, как нам казалось, мы ели не спеша, всячески растягивая удовольствие.

– Ешь медленнее, дольше держи пищу во рту. Чем дольше жуешь, тем больше выделяется всяких полезных соков, тем лучше усваивается пища, — поучал меня Кудимыч еще в тюрьме, в ту пору, когда я там медленно поправлялся после голодовки.

Зимний день давно уже погас, и на дворе светили одни лишь прожектора. После хлопотливого дня, обилия впечатлении и успокоения желудка нестерпимо хотелось спать. Следовало подумать, где бы поудобнее привалить свои кости Многие уже похрапывали тут же, где ужинали, прислонясь один к другому. Я стал оглядываться, куда бы пристроить свои доски. В одном месте на втором ярусе в потемках увидел остатки неразрушенных оснований нар. Я показал на них Малоземову, сидевшему на холодной земле.

– Сейчас мы устроим там такой балдахин, какого не было даже у иранского шаха, — оживился он.

Пока мои друг прилаживал для ночлега узкие нары, я отыскал уже начавшего посапывать Кудимыча и вынул из его мешка свой узелок.

– Держи его, да покрепче, — назидательно сказал он вполголоса. — Пока люди не разобрались и не обнюхались, жулье зевать не будет — всех обчистят.

Я беспечно махнул рукой:

– На мое богатство зариться некому.

– Ну, гляди сам, тебе виднее, — вздохнул он, со знанием дела посмотрев по сторонам, и снова привалился на свой мешок. Рядом с ним, как спутник большой планеты, прикорнул Малое.

Двух досок нам для наших нар не хватило.

– Упадем и убьемся на новоселье, — сказал Гриша. — Страдать тут со сломанной шеей не хотелось бы…

Пришлось раздобыть еще три мерзлые доски, последние.

Несмотря на усталую сутолоку дня, я почему-то долго не мог уснуть, ворочаясь на неприятно холодных досках, так и этак прилаживая в изголовье узелок с бельем. Малоземов тоже ворочался, стараясь укрыться короткими полами своего драпового пальто.

– Ну, давай спать, счастливый Солон, — пробормотал он, зевая.

Почему Солон? Чем я похож на Солона и кто такой Солон? Вероятно, из истории Древней Греции, но чем он знаменит? Не помню, как мысль моя потухла и я уснул. Наутро своего узелка под головой я уже не обнаружил.