"Щель обетованья" - читать интересную книгу автора (Вайман Наум)

ШЕСТАЯ ТЕТРАДЬ

ШЕСТАЯ ТЕТРАДЬ

(начало) Перед последними выборами Тхия решила организовать слет репатриантов в Сусии. Я "вел" автобус из Хулона, по дороге рассказывая истории из жизни еврейского народа. Масса тянулась к знаниям, пела разученные в классе патриотические песни и переживала подъем духа. Зараженный общим энтузиазмом я затащил их в Хеврон, в Маарат Амахпела, где патриотический накал плавно перешел в националистический угар, особенно, когда экскурсовод, молоденькая девочка в платочке, рассказала, как до Шестидневной арабы не давали евреям у могилы праотцев помолиться. Когда въехали в Хеврон, мне не понравилось обилие сиреневых беретов, только что пригнанных, лица молоденьких пехотинцев из ударной дивизии были явно испуганы, офицер куда-то пропал, так что никто не мог объяснить дорогу, но я нашел по старой памяти. А вот путь из Хеврона в Сусию я представлял себе только по карте. Шофер тоже не ориентировался. И вообще оказался флегматиком. Сверяясь по карте, я давал руководящие указания. На роковой развилке задумался. Указателей не было. Вообще возникло неприятное ощущение, что мы уже в другой, причем недружественной стране. Дорога по карте вела через Ятту. Ладно, поехали в Ятту. Ятта – огромная деревня, одноэтажные домики, разбросанные на трех холмах. Арабы вдоль дороги смотрели на автобус, увешанный израильскими флагами и громко поющий, как на летающую тарелку. Чем дальше мы ехали, тем удивленней были взгляды. Я почувствовал легкую тревогу. Вдруг, на вершине холма, на который взлетел автобус, взвился израильский флаг над бетонной стеной с колючей проволокой – крепостица. На сердце отлегло, нет, все правильно. Надо было бы, конечно, остановиться, да спросить у солдат, правильно ли путь держим, но не стал авторитет ронять – проскочили дальше. От Ятты дорога стала "одноколейной", то есть узенькой, так что две машины с трудом могли разъехаться, но машины, слава Богу, не попадались и мы мчались дальше. Кругом лесистые холмы, пастораль. Матери показывают детям "нашу прекрасную родину". Сонная деревенька возникла на склоне холма, над дорогой. Мы должны были проехать еще один населенный пункт, за которым уже был поворот на Сусию. Попалась навстречу машина. Сползли на обочину, чтобы разъехаться. Автобус поцарапался об скалу, а старенькое "Пежо" проехало по краю обрыва. Водитель в белой куфии покрутил у виска пальцем. Относился ли этот комментарий к ловкости нашего шофера или к направлению нашего движения было не ясно. Попалась навстречу еще одна машина, белый "мерседес", в ней было двое. Опять стали маневрировать. Водитель белого "мерседеса", похожий на Сталина, высунулся и спросил на чистом иврите, какой черт нас сюда занес. Я говорю: мы в Сусию. "Сталин" пожал плечами. Да, говорит, но впереди лагерь беженцев. И поехал дальше. Автобус продолжал движение. "Оружие у тебя есть?" – спросил я шофера. "Нет." Я подумал про свой пистолетик калибра 7.22, но эта мысль меня не утешила. Шофер был по-прежнему невозмутим, и я решил, что опять у меня паранойя. Раздались гудки сзади. Нас догонял белый "мерседес", с которым мы недавно с трудом разъехались. Остановились, и старый знакомый, поравнявшись, прокричал: "Вас там живьем съедят! Я поеду вперед, предупрежу, чтоб вас пропустили. Когда въедешь, жми на полный газ и дави все на пути, только не останавливайся. И пусть все лягут на пол – окна вам в любом случае разнесут вдребезги." Мы еще продолжали двигаться вперед, но уже по инерции, как атакующий, получивший в грудь пулю. На тупую рожу нашего шофера набежала легкая тень. Самое ужасное, что на этой узкой горной дороге не было никакой возможности развернуться. Мы были обречены на прорыв. Народ в автобусе стих. Слов не понял, но почуял, что дело дрянь. Впереди показался городок, уже видна была главная улица, запруженная машинами, телегами, людьми и ослами, все смотрели в нашу сторону. Лица были праздничны. Язык сразу высох. И тут на пути неожиданно возникла небольшая площадка, на которой можно было попытаться развернуться. Шофер показал класс. Не доехав до ожидавшей нас толпы пару сотен метров, мы, взметнув тучу пыли, вывернулись. До слуха долетел шум улюлюканья. Покатили обратно. Шофер радостно улыбался. Матери сжимали своих детей. Я казнил себя за любовь к географии и родную партию за экстравагантную идею. Вдруг по крыше что-то застучало, камень попал в окно, но по касательной. Окно треснуло. Женщины закричали. Мы проезжали вновь сонную деревеньку, и с холма детишки встретили нас недружным залпом. "Не волнуйтесь, – я, наконец, решился взять микрофон, – временные трудности. На всякий случай отодвиньтесь от окон." Листал Мандельштама, наткнулся на "Когда Психея-жизнь спускается к теням", и вдруг вошло смертельным поражением, особенно последняя строфа: "И в нежной сутолке (это душ в царстве теней, нежной сутолке…) не зная что начать (это особенно пронзительно, жутко и жалостно, не зная что начать…), душа не узнает прозрачные дубравы ("а смертным власть дана любить и узнавать", "О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, и выпуклую радость узнаванья"…), дохнет на зеркало и медлит передать лепешку медную с туманной переправы." Все здесь и величественно-торжественно и пронзительно, по-детски больно – все то лучшее, что есть в Мандельштаме, что я люблю. Эту царственную поступь беззащитного… "И лес безлиственный прозрачных голосов сухие жалобы кропят, как дождик мелкий." Поразительное стихотворение о смерти. И вообще весь этот цикл о смерти, о душе-ласточке, это сухое, предсмертное шелестение "эс": "Когда Психея-жизнь спускается к теням, в полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, слепая ласточка бросается к ногам с стигийсской нежностью…" В этом шелестении становится понятным в любом другом сочетании неудачное чередование согласных – "с стигийской". Самое чудесное в Мандельштаме – это завязь еврейской, библейской человечности, звериной смертной теплоты овечьих шапок и шуб овчарок, опыленная русской державной торжественностью звездных стыков и кремнистых путей… После перехода по ущелью Джелабун (там водопад есть метров пятьдесят, шли вяло, пол дня), повезли молодежь на ночную оргию в Хамэй Тверия: сероводородные горячие источники и танцы. Ну, я вместе с сосунками поплавал, потом попрыгал козлом с часок, притомился, и поднялся на эстраду с креслами, где все училки-сычихи сидели, а ведь есть и молодые, пил сок и глядел с завистью как юность бесится (они еще часа полтора скакали). Девки плясали в мокрых купальниках, извивались, как цветные ленты, вопили, часть пацанов прыгала с ними, часть – друг с дружкой, группками, а часть, стесняясь, сидела поодаль. На другой день ездили на джипах (водителей они зовут "джипарями") в ущелье Дюшон, хорошо там, орлы летают. С раннего утра дул жуткий ветер, "шаркия", и над долиной Хулы клубилось грязно-рыжее облако – это ветер поднимал лесс, землю, ставшую пылью, ил со дна иссушенных болот и гнал эти тучи, как дым пожаров, за Галилейский Выступ. Вернулся из похода усталый, злой, возбужденный. Довели полуголые девки своими танцами. Решил, что все, пора идти к гетерам. Из тех, что "красива, деликатна, высокого качества, на роскошной частной квартире, только для солидных". А жена валяется в своей затрапезной хламиде, даже чаю не предложила… Говорю: что ты все в этой хламиде, как тетка, из кухни в постель не переодеваясь, тратишь деньги бог знает на что, хоть бы белье себе купила приличное! – Чего-чего?! Что такое случилось? Уже с училками там пообщался, так размечтался? Хламиду все-таки сняла и одело шелковое. Тоже уже надоевшее, ну да ладно. А потом, хихикая: мне понравилось, как ты мне пяточку щекотал, всегда так делай… ух ты, мой фантазер, писатель… Жизнь непоправима. Скапливается по каплям ненависть. А потом срывается бешенством измученных в страхе и трепете. Ужаленные толпы ищут не социальной справедливости, перераспределения благ, или там нацнезависимости, а освобождения от жала. Это и есть революция. И она все равно явится, как бы "справедливо" и "разумно" не устраивали общественную жизнь, она все равно явится целительным самоистреблением. По русскому ТВ Вульф, этот манерно сюсюкающий историк театра, рассказывая о Казакове, в том числе и о его театральной работе в Израиле, сказал, что "ну конечно театр в Израиле слабенький". И не так разозлил удар по национальной гордости, как павлиний снобизм с присюсюкиваньем. Вот посмотрел я, опять же по русскому ТВ, премьеру "Дяди Вани" Соломина, в Малом кажется, весь бомонд московский собрался и так это было скучно, так "обычно", а местами и нелепо, ну просто позор, диву даешься: за сто лет так и не поняли, что пьесы его – это русское битье головой об стенку! Даже израильский, "Габима", провинциальный и слабенький – так! – театр поставил "Дода Ваню" лучше, лучше! Я прекрасно помню этот спектакль. Он был прост, непритязателен, ситуация была не чеховская и не российская, этакая провинциальная любовная история, но живая, черт побери! Это было не очень интересно, но не противно смотреть! А тут павлины какие-то по сцене расхаживают и несут не весть что. Несколько перлов из русской предвыборной компании: – В основе политики лежит женщина. ("Дума 96") – За новую Россию, не обремененную толстыми задами!" ("Национально-республиканская партия") -…разбросанные кишки, которые впихивают в наших детей (критика телевидения той же партии). Подмигивающий совенок в фильме о Китае. Трепещущий занавес цветных рыбок в аквариуме. На площади шел карнавал мира: разукрашенные надувные шарики, плакаты, музыка, песни. Я стал пробираться к лестнице, по которой вожди должны были покинуть трибуну. Авив Гефен, похожий на смерть, впрочем больше разукрашенный, это его имидж, пел (они его уже прибрали к рукам и впрягли в свою партийную колесницу) своим хрипловатым, с загробной тоской, голосом старый шлягер, антивоенное, "встретимся на мемориальной доске". Вся площадь, раскачиваясь, подпевала, и вожди, взявшись за руки, тож. Что-то было в этом сюрреалистическое. Потом они запели песню о мире. "Наплявать, наплявать, надоело воявать." Я уже был близко к трибуне. Рабин был чем-то недоволен и резко выговаривал Пересу, но тот вдохновенно пел, глядя на толпу и глаза его блестели умилением. К правительственным машинам просочиться было невозможно, кругом заграждения и полиция, но вожди могли подойти к барьерчику у лестницы, ручки пожать счастливцам, у барьерчика уже шла давка за место. Я пробился во второй-третий ряд и стоял, приятно стиснутый красивыми восторженными девушками. Появился Перес. Он покружил у машины, а потом подошел к барьерчику с двумя озирающимися "гориллами". Девушки завизжали, выбросили руки ему навстречу, и он, радостно улыбаясь, пожимал их, одну даже погладил по голове, и я отдал должное его вкусу. Я мог бы выбросить руку вместе с ними, никто бы и не опомнился, и выстрелить ему в лицо. Думаю, что в давке и панике можно было даже скрыться… Но только ощупал на животе туристскую сумочку с пистолетом. Зачем приперся? Убедиться, что я – не Принцип? Перес отошел, оглянулся, ища кого-то, потом сел в машину и уехал. Я стал протискиваться вон из толпы. Сейчас все начнут разбегаться – в автобус не влезешь. И вдруг раздались выстрелы. Со стороны правительственной стоянки. Народ заметался, крики. Я поспешил прочь – не дай Бог оказаться в паникующей толпе. Поймал такси и поехал домой. По радио передали, что стреляли в Рабина, возможно он ранен. "Ма?!!" – подскочил шофер. – "Ма-ма-ма?!!" (Что?!! Что-что-что?!!) И чуть не сделал аварию. "Ма зе?!! – повторял он всю дорогу. – Ма зе?!!" (Что это?!!) Потом передали, что Рабин ранен. "?!!" – сказал шофер. И повторил изумленно: "?оо!!" Что я чувствовал? Ничего. Озноб. К ночи передали, что умер. По радио идет словесный понос о смерти "нашего дорогого", и я отметил про себя, что вся эта болтовня как-то успокаивает, именно своей глупостью и пошлостью, засыпают его, мертвого, словами, как землей, обычай такой… И ведут они себя не так решительно, как я полагал. Испугались? Удивительная кравота убийцы (во, описочка!). Детское, нежное лицо. Длинные ресницы. Весь мир сбежался на похороны, даже президенты государств СНГ и английские принцессы. Забздели. Вдруг евреи озвереют и начнут заваруху. По сценарию "цивилизованного мира" они должны терпимо относиться к террору, с пониманием, как Рабин и Перес. Клинтон пустил слезу крупным планом и сказал: "Шалом, хавер." (Спи спокойно, дорогой товарищ.) Маленький, темнокожий, курчавый, высшую волю мифа творящий сикарий, убил высокого, светлоокого вождя нации, незлобивого, хотя заносчивого и глуповатого, считавшего себя Хозяином. А потом дети тысячами шли на площадь, жгли свечи, рисовали голубей и оплакивали Отца, нация била себя в груди и каялась, что не уберегла, и требовала покаяния (а я еще смеялся над русскими, над их покаянным ражем и тоской по утраченной "духовности"), а потом началась "охота на ведьм", вроде летней охоты на бабочек, кто что сказал или не покаялся, расцвело доносительство на тех, кто не плакал, по доносам хватали на улицах и тащили в кутузку, потом начались дожди и все попрятались по домам, готовясь по весне к Гражданке. Ну, здравствуй. Конечно, стоит еще раз приехать. Конец марта – начало апреля может быть идеальным сезоном, если только не случайный хамсин. Что касается философии, то в отличие от Поппера, ты к спору не приглашаешь, хотя эта черта в нем тебе импонирует. Впрочем, по-своему на него провоцируешь (меня, например, в зоопарк пригласил для наглядности аргументации на макак посмотреть). Я совсем не против резкого тона и издевательского стиля в споре, и даже готов считать случайными, быть может неизбежные при таком стиле, переходы границы оскорбительности. Но мне показалось, что разногласия (по крайней мере наши разногласия) тебя слишком задевают за живое, и спор из интеллектуальной тренировки соскакивает на живую потасовку. Я сталкивался с подобными ситуациями при тренировках боксеров, когда кто-то из спаринг(споринг)-партнеров вдруг начинает "злиться" на пропущенный удар и бой становится "серьезным". Может в силу того, что ты "крепок в вере", ты не очень-то любопытен к другим точкам зрения, считая их для себя давно известными и решительно отвергнутыми. Потому что, скажем для примера, героизм – это готовность человека к самопожертвованию ради близкого, ради любимого, ради народа, ради идеи, ради Бога в конце концов, под эту категорию попадают и Джордано Бруно, и Ян Палах, да и Христос, если считать его человеком, не важно от какого отца, так что называть героизм – способом существования макак, это просто злиться за что-то на героев, и я даже знаю за что, и героизм, конечно, явление двуликое и зачастую опасное, но Достоевский вряд ли бы написал "Преступление и наказание", если бы мог всю эту проблематику просто наблюдать в зоопарке. Ну, а у нас, как ты теперь уже знаешь, все эти коллизии весьма актуальны, вот один такой "герой" застрелил Рабина, "макаки", как видишь, творят историю. Может такая история тебя и не устраивает, но твое несогласие с ее ходом мало на нее влияет, а героизм влияет. Кстати, и Рабин, конечно же, герой (здравствуй, страна героев!). Хотя может и не очень сознавал, что идет на самопожертвование. (Других, однако, в "битву за мир" и, соответственно, на жертвы, посылал. И терминология у "них" такая же, героическая: "война за мир", "мир смелых и решительных", "уничтожим врагов мира".) Так что, повторяю, явление это двулико, но оно неизбывно… Л. сказал: "Стало противно жить в этой стране. Никогда не думал, что дойду до этого. Муторно видеть эти сопливые толпы, раскачивающиеся в такт завываниям Авивы Гефена." Пошли с Володей в музей Елены Рубинштейн, у меня два билета осталось от Ван-Дейка. Народу мало. Есть любопытные вещи. Особенно одна картина, немца (Вейфеля?), огромная, вся покрытая рваным оловом, пейзаж после битвы, через все пространство – рельсы, а в конце, куда они убегают, то ли солнце, то ли поезд. А еще висела "черная дыра": выкрашенная изнутри в черное полусфера, полное впечатление провала. Володя горд публикацией в "Зеркале" (автоинтервью) и ссорой с "истеблишментом". – Ты не представляешь, как я рад, что порвал со всеми этими каганскими, с этим уебищем Генделевым! Грелся в лучах растущей славы: "Ты знаешь, сейчас вдруг много молодежи появилось в Иерусалиме, и, что меня радует, даже льстит где-то, что меня они знают и держат за авторитет, за Генеделевым так не ходят." Приглашал на вечер "Двоеточия" завтра в Иерусалиме. Не пойду, лень. На день рождения Р. собрались бывшие борцы, посмеивались над нынешней "охотой на ведьм", встречали друг друга возгласами: "ну что, помолодел на 30 лет?", "а ты видел репортаж из убороной университета Бар-Илан, там такое понаписали, хоть университет закрывай", "а вы слышали, за что арестовали двух харедим /богобоязненных/ на кладбище? Один плюнул около могилы, а другой растегивал штаны с намерением". К. подарил бутылку шампанского с надписью: "Советская шампанья любительская опломбированная." Намек на то, что у агента Службы Безопасности, который работал провокатором среди крайне правых, была кличка "шампанья". Уж не пал ли Рабин жертвой собственной провокации? М. убеждал меня, что бабы любят, когда им пальцем в задницу лезут, так был убедителен, что я решил попробовать, но ни в одном случае восторгов не вызвал, впрочем случаев-то было всего два. Хотел утром встать, а она теплыми ногами обвила, ну и. Потом голова болела и дикая злость. "Ты мой спермовоз". "Нужно любить жизнь больше, чем смысл ее. Когда любовь к жизни исчезает, никакой смысл нас в этом не утешит." А я не люблю жизнь. И женщин не люблю. Кузмин меня учит не пошлить со своей забубенной пытливостью, с этой проклятой страстью дознаться. "К беспечной цели ведет игра". А я, несчастный, все суть какую-то откапываю, кружусь безумными кругами вокруг якоря своего, камня на душе – ни всплыть, ни взлететь, ни парус поднять, будто заворожил кто-то суровым оком. (Ужасно люблю этот грозный мотив в русской иконе: Спас – ярое око…) Казался поэтом арт-нуво, а прочитал "Мы на лодочке катались" – прям постмодернист. С непринужденностью играет обломками стилей, жанров, поэтик. Многолик. "Безумные параболы, Звеня, взвивают Побег стеблей." Неплохой эпиграф к стихам Володи. Впрочем, у Володи они не такие уж безумные. Хотя взвивают, звеня. И постмодернист он плохой. Слишком целеустремлен. Медитирует. Приглашает на призрачные пиры в чертогах чистых вод. Взгляд, лед, вихрь, ветр, след, мерк. Сполохи наитий, касания… И еще подумал, что "бестелестность" его стихов – от некой его странной немоты, и язык его будто выученный, так немые иногда говорят обучено, вымученно, не вина его, но беда – уехал из России в возрасте 17 лет, поэтому и стихи, как тени, "скользят", мяса жизни не цепляя, черно-белые, рисунки "отточенным светом"… Когда мы познакомились, он был страшно неуклюж, косноязычен. Просто безъязык. Он мычал. Но в этом мычании чувствовалось властное, неодолимое шевеление неназываемого. Фактически ущербность свою он сумел превратить в оружие творческого метода, как собственно и подобает поэту… После его головомоек мои ленивые мозги хоть немного расшевеливались. "Какая же ты, Наум, колода!" Через него до меня дошел авангард. Авангард – романтизм нашего века, постмодерн – его декаданс. Гробики скрипичных футляров. И скрипочки они заворачивают в шелковые тряпочки, как евреи своих умерших. (Заходил к Т.) Дали: Я знаю, что Бог есть, но не верю. Жаль, это решило бы все проблемы. Когда получается стихотворение, радуешься, как победе в арьергардном бою своей вечно отступающей, обреченной армии. В субботу было чудесно в лесу: холодно, ветрено, солнечно. Пошли, как всегда после еды, погулять. Политика осточертела. Заговорили о поэтическом взрыве в России начала века, о Белом, чей авторитет М. считает дутым, я не соглашался, потом отошли в сторонку отлить, обычно чуть поодаль друг от друга, я так не люблю солдатские интимы, но на этот раз М. не пошел в сторону, а обошел меня совсем рядом, и стал разглядывать, ну смотри, думаю, коль уж так интересно, вот, чем богаты тем и рады. Дикий грипп. А дни стоят чудесные. В Москве, говорят, 600 тыщ болеют. Вообще-то я чистый параноик. Вдруг внезапные, по глупейшему поводу, припадки страха. И это с детства. Жизнь страшна и полна опасностей. И чудо в ней – внезапная милость и случайный покой. Вспомнил, как на картошке, на третьем курсе, молодой мужик в ватнике, сидя на бревнах и покуривая, рассказывал приятелю: "Ух, я ее вчера выебал! До кр-рови!" Здесь любят говорить: "Кар-рати ота!" /Разор-рвал ее!/ Температура еще держится. Утром, глядя на ее детское, безмятежное во сне лицо, вспомнил Вильнюс в жемчужном зимнем сумраке похожем на серебристо-фиолетовые пейзажи Пьеро делла Франческа, талый снег, тихую, деревенскую улицу Манюшко, которая одним концом выходила к многоглавому русскому собору на берегу, прятавшемуся среди высоких деревьев, а другим концом падала к Неману, ее лицо в вязаном платке, как в медальоне… "В каждом городе зрели беспорядки и гражданская война. Как только римляне дали евреям передышку, те тут же обращались друг против друга. Повсюду свирепствовал жестокий раздор между сторонниками войны и защитниками мира…" (Флавий, книга 4-ая) К. вернулись из Испании. Закатили скромный сабантуйчик. Кайдановский умер. Ровесник. Его "Жену керосинщика" мы пошли смотреть в Париже в 89-ом, в кинотеатре "Космос", рядом с собором Сен-Сюльпис, шла неделя советских фильмов. То ли Париж так уконтропупил, но фильм запомнился каждым кадром, каждым своим мертвым пейзажем. Реквием по Тарковскому. Но и спор с ним. Смиренный, но упрямый. Среди руин колоссального собора, как в "Ностальгии", только русского, мужик на гармошке играет, как в "Амаркорде", и поет голос: "Вернулся я на родину…" Уже смиренную в поруганности своей. (А вот у Камю, я люблю его, жить, значит не смиряться.) Просто нет сил на сопротивление. Жизнь абсурдна не потому что бесцельна, а потому что бессильна. Может из-за этого такая любовь к ней, к такой вот… Победа – истина подлецов. Хлестко. Приговор. Желчь побежденных. Мол к победе стремятся только что б смыть грехи – победителей не судят. Нет. Победа – оргазм жизни, награда неуступающим. Отказ от победы, отказ от войны – отказ от сопротивления, отказ от жизни, похоть смерти. (- Я пришел забрать вас, Василь Петрович. Вы больше не будете здесь. – Благодарю, Дмитрий. Только лучше будет если я останусь. Не обижайтесь. Мне здесь очень нравится: уход, еда, все прочее. К тому же я прохожу курс лечения, а это очень важно для моего здоровья. А летом нас повезут на дачу в Семикаракоры. Там много зелени, река, рыба, свежий воздух. Я так хочу в Семикаракоры. – Мы поедем в Семикаракоры с вами, обязательно поедем, только уйдемте сегодня. – Нет-нет, благодарю вас, Дмитрий. Я уж со всеми. Вот, с ними. Товарищи! Познакомьтесь, это мой друг Дмитрий. Мы поедем в Семикаракоры? Мы поедем в Семикаракоры. Мы поедем в Семикаракоры!) Технология поражения. На днях был у Володи. Он провалился на выборах в правление нового, левого, Союза писателей, выбрали от "русских" М. Рассказал, что М. заложил Лею и ту уволили из Бюро. Якобы кто-то в Бюро свечку поставил Рабину, ну а Лея пошутила, что, мол, надо бы сразу две. Намеки на Переса, мол, он следующий в роковой очереди нынче модны, в ответ на наклейку "прощай товарищ", появилась наклейка "прощай второй товарищ", в очередях в ответ на вопрос: "кто следующий?", шутники любят отвечать: "Перес" и т.д. Ну и М. исполнил свой гражданский и патриотический долг. Володя был неожиданно зол на израильскую интеллигенцию, поливал ее последними словами. Говорили о Бренере, он должен был зайти. Я листал российские журналы с его пассажами и фотографиями голышом, прочитал "Манифест" который не произвел на меня такого сильного впечатления, как на Володю. Сошлись на том, что он дерзок ("химеры, ко мне!"), я бы сказал рискован, и, как человек риска, то есть смельчак, заработал себе определенную репутацию. А рискован его эпатаж потому, что на грани пошлости. Были уже "Идите к черту!", плевки в небо, рыгающие пегасы, даже дрочили всенародно в парижах, причем скромных размеров, как отмечено было ехидными мемуаристами. Бренер так и не пришел. По русскому ТВ чествовали Хазанова. Невинный спел антисемитскую песенку (народ в зале переглядывался), а потом юбиляр изгилялся на тему: как евреи любят русских женщин. Прям шабаш. Вот бы Шульгин порадовался. Жуткая сцена заклания свиньи в "Деревянных башмаках" Тавиани: ей живот заживо вспарывают и она визжит в смертной тоске. Бродский умер. Представители общественности "откликнулась". Черномырдин пришел проводить в последний. Теперь будут улицы переименовывать. Показывали фотографии, в отрочестве, юности. Хрупкий, амбициозный еврейский мальчик. Мечтал покорить Россию… Что-то было в нем провинциально-еврейское. Невытравимое. Спросили, кем себя ощущает. Сказал: русским поэтом в изгнании, англоязычным эссеистом и американским гражданином. Что-то в этом духе. О еврействе – ни слова. Тут, конечно, и ассимиляторская напористость образованцев эпохи эмансипации, но и страх. Боялся, что эта пучина его поглотит. Широты на нее не хватило. Была в нем внутренняя слабина, да, еврейская, уязвленность, которую сам не любил, драпировал надменностью. И обида. Неразделенная любовь. К равнодушной отчизне прижимаясь щекой. Нелюбимые мы, эх, нелюбимые! Ни бабой ни родиной… Не обрел покоя. А просьба похоронить в Венеции – воистину апофеоз… ("Венеция,… магнитный полюс снобизма и всемирной глупости, драгоценная купальня космополитических куртизанок, огромная клоака пассеизма. Сожжем гандолы, эти качели кретинов!" Не смутил его Маринетти.) З. вернулся из Японии. "Другой мир! Совершенно другой мир! Во-первых, везде тапочки. Выйдешь в коридор – тапочки, зайдешь в таулет – тапочки, заебался с этими тапочками…" Утром на теннисе партнер мой, адвокат:

– Шамата ма кара? (Слышал что случилось?)

– Ло. (Нет)

– Ата зохер ая казе гевер гадол, кцат цолеа? (Ты помнишь такой был здоровый мужик, хромал немного?)

– Аа…

– Тамид ба ле бриха, ле хедер кошер. (Все время ходил в бассейн, в спортзал)

– А, кен. (А, да.)

– Аз у мет. (Так он умер.)

– Кен? (Да?)

– Кен. Мет. Ата мевин? У ая казе хазак, кол ем ба ле бриха, ле хедер кошер, мерим мишкалот… Ве мет. А? Ма ата омер? (Да. Умер. Ты понимаешь? Такой был здоровый, каждый день ходил в бассейн, в спортзал, тяжести поднимал… И умер. А? Что скажешь?)

– Кен… (Да…)

– Эле ахаим. Эле ахаим. (Такова жизнь. Такова жизнь.) – В перерыве между геймами он опять завел: – Ло еце ли миарош абахур азе. Ло мизман раити ото. Кол ем ба ле бриха, ле хедер кошер, мерим мишкалот. У ая мишколан тов, мерим меа килограмим. (Не выходит у меня из головы этот парень. Ведь недавно его видел. Каждый день приходил в бассейн, в спортзал, поднимал тяжести. Он был не плох по поднятию тяжестей, поднимал сто килограммов.)

Опять автобус. В Иерусалиме. На пару с адской машиной на перекрестке "Ашкелон". Холодный сырой воздух после дождя. Забытый запах ранней русской весны. Мне тогда исполнилось шестнадцать. Я решился пригласить ее танцевать на школьном вечере, она была на год старше, уже заканчивала одиннадцатый, рослая, красивая, знала, что я влюблен в нее: год вздыхал и заглядывался, а однажды столкнулся с ней на бегу в углу коридора, обнял нечаянно, и остался стоять красный, остолбеневший, с молотящимся сердцем. Вдруг, во время танца она сказала: проводи меня. Мы вышли из школы в темень, в похрустывание обледенелого снега, за нами тронулась группка человек пять, Шпала с дружками. Шпалу уважали в окрестностях Петровско-Разумовского и Тимирязевской Академии, огромный, красивый парень, я был для него недостойным противником – жалкая моя надежда. С этим почетным эскортом мы дошли до станции и перешли мостик. Она жила в деревянном доме у станции, за ним шли поля Сельхозакадемии. "Зайди, сказала она. – Они тебя поджидать будут." Я видел их силуэты на мостике и струйки дыма от папирос. Всю дорогу, и у нее, я думал не о том, какое счастье мне привалило, а о том, какая расплата меня за него ждет. Отец был на работе, про мать я не углублялся, фотография ее широкоскулого лица висела в рамочке на стене. Железная кровать с ковриком, на коврике олень трубит, на комоде фотографии, пальто на гвозде. Принесла чаю. Села рядом, смотрела, как я, схватив чашку обеими руками, чтобы согреть пальцы, громко хлебаю горячий чай. Улыбнулась и сказала: "Странный ты." Спросила: "В шашки играть умеешь?" Поиграли в шашки. Она плохо играла. Когда смеялась, проигрывая, со мной делалось какое-то окаменение, так мне хотелось поцеловать ее в белые ровные зубы. Потом она сказала: "Ладно, скоро отец прийдет", и я ушел. Никто меня не поджидал. Электрички уже не ходили, предстояло топать домой пешком. Я остановился на мосту, оглянувшись на ее дом, на желтую каменную станцию, вздохнул всей грудью, и вот этот запах новой весны, пробившийся через ночной холод, ранил навечно… Измельчал еврей. Ни эстетики ни патетики. А раввины, как князьки удельные, заботятся только о пышности своих дворов и преданности челяди. Прекрасное – значит имеющее Смысл. (Не "целесообразность" Канта, а Цель. Героическую и жертвенную.) Все это левое блядство от плохой философии, когда интеллектуальная бедность оборачивается криводушием. Когда я вижу еврейских генералов, постоянно поправляющих на себе штаны, я вдруг понимаю, что у евреев нет уважения к форме. Мы нация бесформенная. Может поэтому – еще живая? Смерть – последний волшебный штрих, преобразующий все творение из текучей материи в бессмертную форму. В скульптуру полета. "Ам навал ве ло хахам", – сказал Моисей на горе Нево перед смертью о своем народе, который он вывел из Египта. "Народ подлый и придурковатый." Позвонил С. и сказал, что Додик застрелился. Проблема с похоронами. Должны состояться завтра. Подъеду ли? Не получится. А куда делись его книги, бумаги? Сказал, что органы все забрали, квартира опечатана. Родни у него не было. Мы познакомились у Г., вместе учили у него иврит, но он быстро превзошел учителя и потом переключился на арабский. Если Г. был редких способностей и знал три языка в совершенстве (иврит, английский и немецкий) и еще, неплохо, арабский и французский, то Додик был просто гением. В иврите и арабском он достиг страшных высот, изучал какие-то странные диалекты, выучил еще латынь, он был моложе нас года на три, на четыре, и учился на факультете математической лингвистики, но со второго или третьего курса его турнули, он вел странную жизнь в Москве, нигде не работал, подрабатывал уроками, причем не только иврита, но и арабского и латыни, у него брали уроки студенты всяких языковых факультетов, в том числе и военных, болтался целыми днями по улицам, иногда пропадал где-то неделями. Красивый был, обходительный мальчик, пожалуй чересчур обходительный, почти ласковый, разные про него слухи ходили, "борцы" его избегали, считая, что "стучит", он уехал в 74-ом, один, отец его, профессор физики, засекреченный какой-то, через год выбросился из окна. Я встретился с ним, когда у нас был съезд Тхии в Хевроне, он уже давно жил в Кирьят Арба, а сошлись поближе, когда у меня был там милуим. Он тогда поразил меня переменой: элегантной парижской рубашкой, такой странной в замызганном Хевроне, вызывающе независимым, хотя и по-прежнему мягким взглядом… Хвастался сокровищами: арабскими манускриптами, обрывками писем, Бог знает каких столетий, на арабском, на латыни, даже окровавленное письмо по-русски какого-то богомольца конца прошлого века. Возмущаясь моим сочувствием крестоносцам, восхищением Ричардом Львиное Сердце, рассказывал о благородстве Саладина, о его любви к поэзии, читал свои переводы из ал-Хаджжаджа, этого арабского Вийона, просвещал меня, дурака. Дождавшись конца смены, я забегал к нему принять душ, поболтать, выпить рюмочку… В его вдохновенных рассказах была необычная и пугающая тональность, но, скрытая, она только придавала остроты, почти любовной напряженности нашим беседам, пока…, пока внезапно не проявилась, смутив, спугнув, после чего я перестал заходить. Он несколько раз звонил после того милуима, но я от встречи уклонился. Читаю "Жизнь" Лосева. "Жизнь заряжена смыслом. Она – семя мудрости." "Надо выйти из жизни (!),… чтобы она перестала ослеплять тебя своей жгучей непосредственностью…" Кто "выходит" из жизни (заносит от гордости!), тот жизнь презирает, ненавидит. Но зачем тогда смысл искать того, что презренно и ненавистно?

"Жертва везде там, где смысл перестает быть отвлеченностью и где идея хочет, наконец, перейти в действительность. Только головные измышления нежертвенны. Малейшее прикосновение к жизни уже приближает к нам жертвенную возможность. Вся жизнь, всякая жизнь, жизнь с начала до конца, от первого до последнего вздоха, на каждом шагу и в каждое мгновение, жизнь с ее радостями и горем, с ее счастьем и ее катастрофами есть жертва, жертва и жертва." Звучит как любимая, мучительная музыка… В христианстве есть презрение к жизни. В самом чаянии Спасения отвергается жизнь. Так почему же я, жизнь презирающий и так стремящийся к чему-то вне ее, к чему-то ее, жизнь, превозмогающему, почему я не христианин? И вообще ненавижу веру? Потому что вера – это внутреннее согласие с недостижимостью. Верить можно только в то, что не сбудется. если верить, не нужно стремиться. А я не принимаю недостижимого. Жизнь стремление к недостижимому. Бог Авраама – Бог жизни. Христос – Бог идеи. Иисус встал на жизнь. Еврей не знает любви. Он никого не любит, даже Бога. Он ему доверяет, но он его не любит. Для него Бог – отец, а отца мало кто любит. Разве что после смерти. Наверное поэтому и нас мало кто любит… Любовь еврея – чистый эрос. Любовью он не преодолевает земного. Еврей не зол. Но он и не добр. Я чувствую в своей жизни здесь (или вообще в своей жизни?) холод, уныние нелюбви… Сережа Гандлевский прислал свою книгу. Почти все написанное. Сотня стихов за жизнь. Тоже дневник. Лабиринт скитаний без цели. Нанизывание монотонных строк, будто старый араб, с загадочным равнодушием глядящий на улицу и фиксирующий ее мельтешение, перебирает четки, – единственное шевеление жизни. Реквием на мотив шарманки. Светало поздно, сползало одеяло, плыл пьяный запах, сизый свет скользил, жду, намерен сажать, еду по длинной стране, курю в огороде, время теряю, иду восвояси, стучусь наобум; или в инфинитиве: устроиться на автобазу, петь про черный пистолет, не заглянуть к старухе матери ни разу, божиться, впаять, преодолеть, возить, уснуть, заделать пацана, вести ученую беседу, бродить в исподнем, клевать носом, вспоминать со скверною улыбкой, глотать пилюли, себя не узнавать, и опускаться, словно опускаться на дно морское, раскинув руки; обрывки анналов коммунального зверинца с его гражданами, качающими трамвайные права, знаменосцами, горнистами, физоргами, поварихами в объятиях завхозов, угрюмыми дядями и глупыми тетями; детали мусорных пейзажей с каким-то тягостным секретом: газета, сломанные грабли, заржавленные якоря, ключи, колеса, гайки, каркасы, трубы, корпуса, аптека, очередь, фонарь под глазом бабы, помойные кошки… Мы сдали на пять в этой школе науку страха и стыда, годами пряча шиш в карман, такая вот Йокнапатофа доигрывает в спортлото последний тур, а до потопа рукой подать, похоже катастрофа неизбежна, пустота высоту набирает, но подбадриваешь себя, давай вставай, пошли без цели, давай живи, не умирай, без глупостей, отшучусь как-нибудь, как-нибудь отсижусь, вот так и жить, тянуть боржоми, припев, мол скучный? совсем не скучный, он традиционный… Хоть сырость разводи. А утешенья не будет. Но: я эту муку люблю, однолюб. Если жизнь дар и вправду, о смысле не может быть речи. Дорогой Леша!… Вначале я испытывал немалые трудности, мешал "искусственностью" неизбежный фон "исторического" или "фантастического" романа, с его невозможностью передать ткань жизни героя средствами другого языка, выдуманного другим народом для другой жизни и другой истории. Иногда смешение языковых стихий "торжественной латыни" и современного русского сленга ощущалось, как дискомфорт (вроде "насрать на Стагирита", кстати, ты еще бегаешь по тексту, снимаешь стружку?). На "читателя" тебе вобщем-то наплевать, время от времени ты, конечно, бросаешь ему какую-нибудь сюжетную кость, на мой вкус не особо жирненькую, а так оставляешь его самому добывать на жизнь на этих блаженных полях. Но мне это по душе. Я свое нашел и доволен. Роман ощущается как гигантский отшельнический труд. Вопреки. А стало быть и гордо. Таких соборов больше не строют: кишка тонка, слишком кропотливо, да вроде и незачем. И странно, что у кого-то еще хватает духу вообразить себе такие постройки. Подавай тебе Бог закончить. Проза отменная. Вязкая, веская, неторопливая, отрешенная. Как нескончаемое стихотворение… Элегия. И только с этой высоты начинаешь понимать, почему нужно было уплыть так далеко от действительности. Чтобы не уронить звука. И все время открываются двери в отсеках времени и оно гуляет ветром по пустым коридорам вымышленной жизни. А ты стоишь у этих дверей, над гладью Леты, где души второго призыва, испив забвенья, торопятся вновь наполнить легкие воздухом смерти, трепещешь в толпе непогребенных, среди разжалованной жизни, слушая скрип уключин и плеск теплой рвоты на дне барки… А я подбираю твои поучения, рассыпанные за ненадобностью: любви приходится учится, а ненависть дана даром, дружба ни на что не обречена, раб, в законе или в душе, знает о свободе одно: она убивает. И теперь понятно, почему "Просто голос"… Еще автобус. Пурим самеах. (Веселый Пурим) Нежное безразличие мира. Приснился сон: деревня в Иудее, грязные сугробы, серые дома, плоские крыши, кривые, бегущие с холма улицы, слякоть, горы кругом, на вершине куб, сложенный из огромных камней, узнаю его: хевронский Склеп Авраама, блажь ярого Ирода, башенные зубцы по краю, а вокруг голо, и деревня исчезла, легкий туман витает в оврагах, я будто поднимаюсь, медленно взлетаю, и вижу сверху гористую, мертвую страну разбросанных камней, а на плоской крыше Склепа белый купол, как яйцо, оно вдруг лопается, скорлупа рассыпается, и маленькое черное дерево, будто обугленное, корявое, и корни-щупальцы извиваются, и какая-то пугающая, неодолимая сила в этих напряженных извивах, они пытаются втиснуться в щели между каменными плитами, втискиваются, уходят вглубь, дерево дрожит, а на черных ветвях голуби, много, белые, взлетают и садятся, шумят крыльями…" Дорогой Миша! Очень рад был твоему письму, и особенно книжке. Она и оформлена симпатично, и вообще мне очень нравится. Мне кажется, такого по-детски грустного, трогательного голоса не было в русской литературе, и сегодня, когда все норовят поорать, да учудить, такая отчаянная непосредственность звучит с особенной необходимостью. На самом деле я всегда у тебя учился, то есть пытался научиться вот этой пронзительной, и в то же время дерзкой, непосредственности.И название очень удачное. Особенно клоты хороши, такие живые слова, такое согревающее говорение… Это я по первым следам в душе, еще толком не разобравшись и не все прочитав. Напиши мне, соберись с силами, о Симоне Берштейне, что за студия у него была, кто там был, что он был за человек, как ты с ним общался, вообще, что ты о нем знаешь, я смутно помню твои рассказы о нем. Остались ли его тексты? Кажется даже у Кузьминского в этой его "Лагуне" нет ничего о нем. А может вообще расшевелишься и еще о Харитонове напишешь, жаль, что тогда не удалось сойтись с ним поближе. Напиши просто в письме, но это может быть и основой воспоминаний, можно здесь напечатать и заработать. Мне кажется, что в этом направлении лежит обетованная земля какой-то новой животворной поэтики. Я уже накатал с пол-тыщи страниц мемуаров, сижу с ними каждый день, отрываясь только на письма. И читаю интенсивно, в основном философию, но и историческое. Тут еще "подвезло" – потянул на стопе жилу, связку, черт его знает, так три недели дома сидел, а сейчас каникулы пасхальные начинаются. А там уж и лето. Мечтаю приехать, но не знаю еще как получится, хотелось бы – не с пустыми руками. Вообще, благодаря писанине я вошел в форму, стал вдруг чувствовать, что существую. (Вот тебе и целебность искусства.) Я надеюсь в ближайшее время все-таки оформить хоть какой-то кусок до приемлемого состояния и послать тебе, что скажешь. С Т. я изредка переписываюсь, она обещает поместить рецензию в 18-ом или 19-ом, дай-то Бог. Еще и журнал должен дожить… В "Арионе" (?3) все-таки опубликовали подборку (на днях получил). Там Рубинштейн неплохой вроде. А ты как к нему? Знал ли его раньше? Калымагин его чуть ли не в учителя твои записал в той заметке… Ну, обнимаю тебя, еще раз поздравляю с книжкой, замечательная! Будь здоров и пиши. Ты знаешь, я сейчас, утром, у нас неожиданная "зима" в конце марта: холодина, градусов 12-13 и дожди проливные, ночью гром, молнии, так вот, утром, чуть распогодилось, я взял "Зяблика" и прочитал все клоты, от начала до конца, и этот фрагмент из поэмы. И вспомнил, как до тринадцати лет боялся ударить в лицо, хоть дрался часто, а когда ударил, помню даже кого и когда, то это было, как первый раз с женщиной, потеря невинности, грехопадение… А разница между нами в том (без этических оценок, хотя тут можно целую поэму об этике развести и это у тебя замечательно: "как мышей убивать так кошка красивая сильная, а как дать мужику, чтоб спал спокойно, так сразу этика"…), что для тебя самое страшное – бить. А для меня – быть битым. И что тут больше, детских травм или генетики – не все ли равно? Мы уже такие. И, конечно, страх не физической боли (да и ты ведь боксом занимался?), а страх унижения. Унижение – вот преисподняя мужчины (у кого это: старость: вот преисподняя женщины?). Это на уровне инстинкта. Будешь уступать, надругаются, "опустят". Но чтобы сопротивляться, нужно стать "их" сильнее. А на этом пути (твой страх!) все растеряешь и станешь, как они… Смешно, но в здешней политике нечто похожее, то есть люди это так воспринимают… Люблю читать записки путешественников и смотреть старые мультики от Диснея. Искусство – это свобода веры, а религия – вера без свободы. Невозможно жить в самом себе. У всех теперь прозрачные бронеколпаки, пузыри чувствонепробиваемые. И хоть заебись в этом пузыре, никому дела нет. Взрыв у "Дизенгоф центр". Дали просраться. Страна, наконец, екнула. Заходил к Володе, купил у него "Алексиаду". Матерится на весь свет, на людей, мол только бы им хлеба и зрелищ, о терактах, о 16 первоклашках в Шотландии, он был в шоке, не мог выйти из дому, говорит: Апокалипсис. А меня эти первоклашки не так уж и задели. По мне так Апокалипсис наступил давно. Мы внутри. А заключается он в том, что нас нет. А террор попытка достучаться через колпаки-пузыри, сообщить, что ты существуешь. Один язык еще слышен – язык боли. Все "соборные" мероприятия вроде вакханалий и революций – попытки слить молекулы людей в лаве всеобщей любви, так газ под определенным давлением превращают в жидкость… По ТВ показывали фильм: фотографии времен Войны за Независимость под стихи Альтмана. Плакал. По духу, который исчез, по мифу, который умер. По светлым лицам на поблекших фотоснимках, парней и девушек в драных свитерах и коротких штанишках идущих в бой, смеющихся на привале, павших в нежные пески, у Ашкелона, в нежные пески… Спартанцы. Сегодня уже никого не воспитывают в мужестве. Никому и в голову не взбредет. Инна в Абу Гош (кругом ни души): – Помнишь, как мы в Новый Иерусалим на Истре ездили? Его теперь восстановили… Могли ли мы вообразить тогда, что встретимся через 25 лет в Старом? Предав победу ради покоя и изолгавшись в стремлениях к справедливости, не заслужим и жалости. Подстрелил меня фильм Годара "Прожить свою жизнь", с Анной Кариной. Короткие сцены, заканчивающиеся затемнением, будто взмахи крыльев бабочки в ее однодневной жизни. Гуляли с Гольдштейном вдоль моря от Дельфинария до кафе "Тетис", потом на веранде ритуально выпили по стакану, я – пива, он – сока. Веранда была пуста. Море и небо сливались в одну бездну цвета диких фиалок, и мы мирно висели в ней, словно в гамаке. Жаловался ему на почти физическую невозможность вымысла, претит мне вымысел, он тоже считает, что только дневники, документы еще имеют шанс прозвучать, прямое высказывание, "личное послание", но как не дать доверительности соскользнуть в "исповедальную пошлость"? Не поэтому ли, говорю, хорошо идет ругань, выдаваемая за шик раскрепощения от литканонов, жестокость. Жестокая литература, да, де Сад, но она неизбежно становится литературой жестокости… Еще сказал о потребности в чуде, что словом уже не задеть, пора переходить к делу. Но тут, говорю, искусство кончается. "А я не люблю искусства", сказал он, и я похолодел от этого признания… Я вдруг понял, что так провоцирует, жжет меня в его текстах: терзания по тотальной, всепоглощающей и гибельной прозе. Прозе, как событию жизни, а не литературы. Это, как любовь, которой не дано сбыться, любовь разлученных, искусства и жизни, которую вымаливают, требуют с тем большим неистовством, в крик: дайте, дайте, иначе умру! Хочется зачать от этого крика, воплотить… Утро. Восток расправил гигантские крылья туч, и в голове этой страшной птицы встало белое солнце. "Русскопишущая" Глория Мунди в "Вестях" – о том, что ее разбудили "мощные аккорды бауховской прозы": "Потому что у Бауха… глаз – почти очевидца, даже когда он пишет о разрушении Храма. Хотите читайте Иосифа Флавия, хотите – Эфраима Бауха. Еще неизвестно, у кого степень достоверности больше." "Пишет" тот, кто не умеет жить. Или боится. Да, овцы мы. Нас тьмы и тьмы… Русская тирания вся – похоть. Русские – мазохисты, и их государственное устройство вполне соответствует их сексуальным склонностям. Разврат рабства в блаженной, вызывающей свободе от самого себя. "Когда проблеснет заря над горами и выбежит легкий туман на долины, и упокоются дни пламени и улягутся языки огня в Храме Господа, сожженном на горе Дома Его. И ангелы соберутся в хор святой пропеть песню зари, и откроют окна небесные и головы свои вывесят над горой Дома Его, поглядеть: открылись ли двери Храма и поднимается ли облако дыма от воскурений? И содрогнутся: вот Господь, Бог воинств, древний днями, сидит в утренних сумерках на руинах. Укрыт клубами дыма, обут в прах и пепел. Голова упала на руки и горы безутешной тоски на ней. В оглушительной тишине сидит Он и смотрит на пепелище. Гнев миров помрачил веки его, и взгляд застыл в Великом Молчании. А Гора Дома Его еще вся в дыму. Горы пепла курятся, зола горяча и угли шипят, горы, горы пепла, сверкающие, как кучи красных рубинов в сумерках утра. И даже огонь, всегда, днем и ночью, горевший в жертвеннике, и он угас, и нет его. Лишь одинокий всплеск некогда могучего пламени мигает и дрожит, умирая на грудах обугленных камней в сумерках утра." Почему-то мистические еврейские тексты буквально выворачивают своей суггестией и увлекают в такие миры, наглотавшись пространства которых, слышишь вдруг голоса, видишь картины… Никогда не ощущал этого с русскими текстами. Вот – Тютчев. Гений из гениев. (Я храню книгу 1913 – ого года "Артистического заведения Т-ва А.Ф. Маркс, Измайловский просп. N 29" и не покупаю новых изданий.) Но музыка его земная. Она, как плач того, кто знает, что ему не суждено вырваться, оторваться. Она "истома смертного страданья". "Две силы есть, две роковые силы,//Всю жизнь свою у них я под рукой, //От колыбельных дней и до могилы, – //Одна есть – смерть, другая – суд людской." Женя: на ваших повлиял, конечно, развал империй, Англия свою распустила, Россия, Югославия развалились, вот ваши и решили… – За компанию, – говорю, – и жид удавился. Солдат сел передо мной, рядом с толстой теткой. Ремень автомата, перекинутый через плечо, почернел от пота." Тяжело?" – спросила его тетка. Солдат промолчал, лица его я не видел, только крупную бритую голову и мускулистую шею. Тетка вдруг поцеловала его в щеку и, вставая, автобус уже тормозил, сказала: "Шмор ал ацмеха." /Береги себя/ Ты тогда приехала ранней весной. Мы были в Йодфате, где стволы олив гигантскими змеями выползали из каменных дыр на месте крепости Иосифа, потом поднялись на гору Мирон, к могиле рабби Шимона бар Йохая, почитающегося как столп Кабалы, никого не было вокруг, только низкие горы, покрытые лесами, кое-где виднелись серые купола мавзолеев святых, и могила Рабби была в одном из таких мавзолеев, огромный нелепый саркофаг, каменный куб, без всяких украшений, только края отполированы неистовыми губами и пальцами, а на полу вода и листья цветов, мавзолей убирали, драяли, воздух был затхлый, сырой, мы вышли и глубоко вздохнули. Тут пристал, неизвестно откуда взявшийся, богомолец, предложивший за сходную цену помолиться за нас и всех наших родственников, я пошел от него прочь, но ты согласилась, и вот он, дав тебе картинку с равом Овадией, взял тебя за руку и стал, раскачиваясь, произносить благословения на тебя, "на твоего мужа", он кивнул на меня, на "ваших детей" и т.д. "Если бы он знал", – сказала ты, подойдя. "Не уверен, что это его взволновало бы, явный профессионал," – сказал я с наигранным цинизмом. Потом, на одном из соседних склонов, в небольшой лощине, мы легли в ярко-зеленую траву, мягкую, как шерсть щенка, и когда ты распахнула ноги, рядом с розовой раковиной, показывающей мне язык, оказался маленький красный мак… Вечер Бараша. Вторая книга. Называется "Панический полдень". 27 стихотворений. А ему уже под сорок. Человек 15. Верник с супругой, Гробман с супругой, Вайман с супругой, Гольдштейн, опять без супруги, Бокштейн, всегда один, Драчинский, пара старичков, незнакомая поэтесса и бывшая красотка, раздававшая свою новую книгу с "ню" на обложке, и одна молодая красивая девушка в углу. К финишу подошли разжиревший Ханелис и бухой Тарасов. Запомнилось: "На нашем кладбище – весна". Вяло, уныло, грустно. Вечер состарившихся на необитаемом острове. Разболелась нога и не пошел со всеми к морю. "Будем говорить о стихах!" – пел Верник и в который раз цитировал Смелякова, про Любку Фейгельман. Вспомнил, как в 4-ом классе полз под партами чтобы воткнуть перо в жопу самой толстой девочке. Раз мы с Арюшей возвращались из Беер-Шевы после выборов, было уж около двух ночи, лег туман на дорогу, и я почувствовал, что засыпаю. Свернули на бензозаправку, там было неплохое кафе в "деревенском" стиле, столы из грубых досок, дородная марокканка. Взяли по двойному экспрессо и по булочке с изюмом. Кроме нас был только седовласый шофер такси, который любезничал с хозяйкой, и та, зевая, нехотя улыбалась его заигрываниям. С блаженством потягивая крепкий кофе, я спросил: – Ты никогда не рассказывал, как в тюрьме было. Девять лет ведь… – Ну, в тюрьме-то я был в общей сложности чуть больше года, а так в основном в лагере. – А что, в лагере легче? – усмехнулся я. – Никакого сравнения, – удивился он моему невежеству. – В лагере ты почти как на свободе. Гуляй, библиотека, ларьки даже были, можно было покупать что хочешь, мы ж зарабатывали, ну и присылали, конечно. Нет, в лагере жить можно. В тюрьме хуже, ты заперт, общаться не с кем, соседи быстро надоедают, а чаще всего страшно раздражают. Вначале, когда нас посадили, так еще были ребята из нашей группы, было еще ничего, иврит учили, даже пытались семинары устраивать, а потом раскидали всех… Лукавая искренность дневников… Бить зеркала собственных отражений, нырять в эту рябь, в которой ни понять себя, ни узнать, разрушать тараном и подкопом бастионы прячущейся души, когда кажется, что вот, ворвавшись в очередной пролом, увидишь невидимое и несказанное, лик свой, но видишь только новые стены, новые зеркала, новые тяжкие двери, захлопывающиеся перед тобой, только мелькнет в щели прозрачный шлейф, и ты падаешь, чтобы поймать его, падаешь на новом пороге, и зеркала смеются. Императорский двор в Японии эпохи Хейян был настоящим лито: все писали стихи, дневники, хроники, выпускались поэтические сборники, антологии, устраивались поэтические состязания. Валялся на диване с "Дорогой в Рим". Последняя сцена, с молоком из груди старушки Софи, чересчур метафорична для такого "бытовика". И вообще однообразно, персонажи – тени, полно нарочитости, набор старомодного эпатажа: наркотики, проститутки, розы Содома. Какая-то жуть про несчастную Анну, которая кончала так, что матка вылезала, такое бывает только при запущенном опущении матки и требует срочного хирургического вмешательства. Секс запрещен категорически. И не люблю я русской бравады с выпивкой (тож у Гандлевского). С бабами – еще туда-сюда. Опять эти подвиги: сколько выпито, по каким углам, какой дряни и до какого состояния, истеричные игры в "загубленную жизнь". Как бы западло русскому человеку жить счастливо. А ведь жизнь-то у него была счастливая: обеспеченная интеллигентная семья, почти элита, красив, талантлив, удачлив с женщинами, дерзок с властями, ранняя слава, интересные друзья, один Харитонов что стоит. Так с чего пить горькую? Что б поиграть в отверженного? Все у них теперь постмодернисты и андеграунды, то есть жутко прогрессивные и честняги. И все же, и все же… Узнаешь. Империю, эпоху, сгинувшую жизнь. Вот интересно: мы еще живы, и даже не стары, а эпохи – нет. И в новом мире мы не участники. Не потому что сил нет участвовать, а потому что не принадлежим. Мы уже гости. Засидевшиеся. "Поистине, только низкий, грубый и грязный ум может постоянно занимать себя и направлять свою любознательную мысль вокруг да около красоты женского тела. Боже милостивый! Могут ли глаза, наделенные чистым чувством, видеть что-либо более презренное и недостойное, чем человек, который тратит лучшее время и самые изысканные плоды своей жизни, истощая эликсир мозга, лишь на то, чтобы обдумывать, описывать и запечатлевать в публикуемых произведениях те беспрерывные муки, те тяжкие страдания, те размышления, те томительные мысли и горчайшие усилия, которые отдаются в тиранию недостойному, глупому, безумному и гадкому свинству?" (Джордано Бруно. "О героическом энтузиазме".) Мессия, Спаситель не может быть Богом. Зачем Богу являться для установления "Царства Божьего", если Он всегда есть и царит? Бывший москвич, в стране 5,5 лет, "академаи", материально независим. Симпатичный. Разносторонний. На любовь, заботу и ласку отвечу тем же. Образованный, устроенный, теплый, имею американское гражданство. Ищу СВОЮ женщину: некурящую, эстетичную, преданную, терпеливую, нежную и обязательную, с целью создания теплой семьи. Из Подмосковья, некурящий, хочу познакомиться с женщиной, желающей переселиться в Канаду и имеющей такие возможности, для создания нормальной и хорошей семьи. Бывшая москвичка с чувством юмора хотела бы встретить молодого человека не старше 50 похожего на себя. Бывшая москвичка, стройная, надежная, выросла на романтике походов и бардовской песни. Срочно нужен человек с такой же группой крови. Очень женственная, могу быть разной. Заинтересована познакомиться со своим ровесником спортивного типа, высокого роста (не ниже 185), надежным, высокоинтеллектуальным, деликатным. Из Прибалтики, работаю, нормальный человек во всех отношениях. Хочу познакомиться с нормальной женщиной, у которой был бы нормальный характер, нормальная фигура, нормальная профессия, нормальная работа, нормальная уверенность в себе, и, если есть, нормальный ребенок. Более двух лет тому назад внезапно стала вдовой. Устроена. Надеюсь на встречу с человеком сохранившим чувство юмора не старше 79, который устал от одиночества. Инженер из США, еврей. Ищу только скромную и честную девушку. Американец, находящийся в Израиле с визитом, компьютерщик и электронщик, ищет девушку для любви, брака и детей. Мне 85 лет, уже не молод. Но кто знает, быть может отыщется добрая женщина (желательно врач), с которой я бы разделил оставшиеся годы. Добрый, скромный, уравновешенный, без вредных привычек. Хотел бы познакомиться с доброй, порядочной, чуткой, без вредных привычек. Я инвалид. Работаю по мере сил. Хотел бы познакомиться с женщиной-инвалидом. В стране 5 лет, живу в самом южном городе, "академаи", устроен, разведен (трое детей остались с женой). Хочу начать все с начала… Одинока, неглупа, недурна собой, стройна, заинтересована в знакомстве с "академаи" не старше 45, выходцем из крупных городов бывшего Союза. Из алии семидесятых. Разведен. Достаточно устроен, достаточно привлекателен, достаточно интеллектуален, достаточно сексуален, достаточно остроумен, достаточно серьезен и достаточно оптимистичен. Верю в "судьбоносность" "Судьбы", то есть знакомство с очень стройной, очень привлекательной, очень остроумной и очень приветливой женщиной из района Гуш-Дан в возрасте до 38 лет. Фотографию обязуюсь вернуть. Очень симпатичная, стройная, голубоглазая шатенка, "академаит", некурящая, нерелигиозная, не согласная на переезд в другую страну…крепкую семью с надежным и добрым в возрасте до 40, образованным интересным внешне и внутренне европейского происхождения из центральной части бывшего Союза без алиментных обязательств. Необходимое условие чувство юмора Несерьезным, и также "маменькиным сыночкам" просьба меня не беспокоить! Бывшая ленинградка, добрая, красивая, коммуникабельная, без комплексов, найдет с тобой взаимопонимание… Бывший москвич, голубоглазый брюнет из Хайфы могу стать хорошим мужем для не склонной к полноте… Работаю по специальности. Хотел бы познакомиться с понимающей. Приятная. Машины не имею. Надежный попутчик… Добилась свободы и не знаю что с ней делать. Если ты Лев или Водолей, напиши… В мужчинах ценю оптимизм, чувство юмора и желание иметь детей. Ревнивых, любопытных и скупых прошу не терять зря время… "Академаи", романтик и гонщик, в прошлом из Москвы… В стране много лет, симпатичная, замужем не была, во мне ты найдешь твердое плечо… Работаю по специальности. Еще не был женат. Надеюсь… Подвижный… ищу… с хорошим сердцем. Ищу неполную женщину. Хотел бы познакомиться. Ищу… Завтра выборы.