"Щель обетованья" - читать интересную книгу автора (Вайман Наум)

ТРЕТЬЯ ТЕТРАДЬ

ТРЕТЬЯ ТЕТРАДЬ

30.9. Приснился сон про любовь. Из тех, незабываемых. Их было несколько за всю жизнь. То есть незабываемым было чувство, чувство любви, растворение в нем, ничего подобного я наяву не испытывал. Помню первый сон из этой "серии", вернее, эпизод из сна: я стою на крыше, в потоке света, тускло-зеленого, как сквозь толщу прозрачной морской воды, и плачу от любви, от невозможной к кому-то нежности… А сегодня приснилось, что я преподаю в каком-то университете (горы вдали) и увиваюсь вокруг одной не то студентки, не то молодой училки, высокой, стройной, в плаще, красота лица неяркая, хрупкая, иконописная, Богоматерь Белоозерская с чертами полуутраченными, я иногда провожаю ее, подшучивая над кем-то, над чем-то, она улыбается, некоторая неловкость и ощущение упрямой тяги друг к другу, которая все не решается проявить себя, случайные встречи по дороге на работу или с работы, обмен малозначащими замечаниями. И вот однажды, провожая, вернее просто прогуливаясь с ней по пути к машине, после работы, что-то рассказывая и улыбаясь, я вдруг уступаю неодолимому тяготению и беру двумя пальцами вьющийся у виска локон. А она неожиданно ловит мою руку между плечом и щекой и целует в запястье, и тут вновь возникает вот это чувство, назовем его условно чувством любви, передать его не берусь, вроде освобождения, "освобождает от земного", этот стих Бунина я певал когда-то, и не случайно вспомнилось, любви учился по Бунину, ох, по Бунину (многоумная Наташа Рубинштейн его ненавидела, говорила "рыбья похоть", уж не с того ли муж ее сбежал с танцовщицей?). Утром, наконец, письмо. Фото: выцветший барельеф на обломке камня: мужская длиннопалая кисть держит ветку оливы, Египет, 18-ая династья…-ого приезжаешь. А еще мне снилась Д., в толпе студентов, короткая стрижка, седая прядь, ловлю ее взгляд, все еще влюблен и хочу познакомить с новым моим увлечением, но она исчезает… Так и не изловчусь никак позвонить А., и эта нерешительность меня донимает. Наяву было раз нечто похожее. Мне 15 лет, в спортлагере, в деревне, ей 16, но она уже женщина (не про нее ли тот сон первый?!), уже уязвленная мужскими обидами (потом рассказывала), красоты строгой, материнской, мои отроческие наскоки неумелы, слепы, но упорны, неловкие попытки обнять, повалить в землянику, злость за испачканное платье, прокушенная губа, соперничество (хоккеист, мастер спорта лет 19), ревность, костры, походы, поцелуи в темной палатке (у меня температура, слышен треск костра, песни, гитара), а когда вернулись в Москву и разгружали грузовик, день был солнечный, конец августа, я, взбегая по ступенькам школы с нетяжкой ношей, а она стояла наверху, поднял голову – и на меня снизошел свет, как в том сне, тускло-зеленый, красота-свет-слава, он толкнул ласково и остановил. Я так и остался навсегда на этих ступенях, застыл, как в стоп-кадре… Ее звали Вера Угрюмова. А вот сейчас вспомнил, как мы с тобой в первый раз на Фавор поднялись, стояли на крыше пристройки у обрыва, предгрозовое небо и странный, мерцающий свет, будто в глубинах небесных спрятанныйї ("Пойдем к сиянию оного света и, возжаждав красоты его неизменной славы, очистим зрение ума своего от земных скверн". У Григория Паламы недавно вычитал.)


1.10. Вадим Мы еще зашли в Музей Частных коллекций. В бывшей квартире Пастернаков. Там тоже много было модного нынче русского авангарда начала века, я его люблю, эту несрочную весну, неожиданную свободу, открытую, вызывающую… Потом пошли в Кремль, но у ворот проверяли документы, и я расстаться с анонимностью не решился. На одной из дорожек Александровского купили у тетки с грязным фартуком по бутылке пепси и по булочке с изюмом, похожи были на те, круглые, с коричневой корочкой, с запеченными в ней орехами и изюмом, за 10 копеек, которые я всегда, удрав с уроков к Альтшуллеру, покупал в булочной у Новослободской, одну себе, другую Альтшуллеру, толстому, добродушному, я его побил в первый же день, когда он пришел в класс, уж больно раздражал покладистостью, потом устыдился и подружился, он часто сидел дома и играл на пианино, бабушка его называла меня "Нюма – не фунт изюма", а я гордился тем, что врезал Моргуну за то, что тот назойливо дразнил его "жиртрест", вообще в 13-14 лет я частенько дрался, за что бывал наказан Клавдией Ивановной с особым пристрастием ("Как это так – Вайман побил Иванова?!" – смеялся папа, передразнивая ее скрипучий голос), но мое рыцарство кончилось после того как однажды на переменке, я вступился за Сашку Петрова, которого колотили трое, и после школы меня встретила целая толпа, Петров исчез, остался только Альтшуллер, уж больно неповоротлив был, и ему досталось, впрочем, больше было паники, чем побоев, ну и насчет Гитлера, что зря он "всех вас не", и позор бегства, и страх вернуться в школу, а Петров мне потом с вызовом заявил, что не просил защиты. Это было в седьмом классе, красная эта школа еще стоит на Тихвинской, в глубине дворов, а саму улицу разворотили, только баня на углу ("вам шаечка больше не нужна?", огромный зал в клубах пара, голое мужичье, папа, на которого я старался не смотреть, разве что украдкой…) и Дом пионеров Октябрьского района, за который я не без успеха выступал на четвертой доске, на третьей – Леня Бунимович, вундеркинд-математик, а тренером Рошаль подрабатывал, разбитной красавчик, дружок Старшинова, пива много было и болтовни о хоккее, потом Рошаль пробился, стал спортжурналистом, с Леней знакомство продолжилось по другой линии и осталось до сих пор, а с Вадимом мы учились вместе в 200-ой школе на Сущевском, в разных классах, только год, но я и потом приезжал в школу на литературный кружок Виктора Исааковича и встречал его там, а подружились мы, узнав друг друга на лестнице института… Все эти места я посетил еще в прошлый раз, сфотографировал пустырь на месте нашего двора, который иногда снился, снилась скрипучая, еле живая деревянная лесница бабкиного дома… Сели у крепостной стены, вокруг валялись обрывки газет, бутылки, я выразил ему свое восхищение Любой, почти искреннее, добавив: – Ты с ней поосторожней. Меня пугают такие решительные женщины… Они бросают внезапно и бесповоротно. – Да я знаю, – успокоил он меня. – Ты не волнуйся, мы тоже не лыком шиты. На войне как на войне. Пока я ее крепко держу. – Ну-ну, старик, держи крепче. – Не волнуйся. Я уж тоже калач тертый. Я попросил у проходящей пары сфотографировать нас, парень оказался парижанином, а когда узнал, что я из Израиля, обрадовался, будто земляка на чужбине встретил. Перекусив, двинулись в сторону Красной площади. У памятника Неизвестному солдату по-прежнему вереницей сменялись молодожены, с юности почему-то не люблю молодоженов и дур этих в белых платьях, их штампованное, манекенное счастье. Манежную по-прежнему рыли, Церковь Казанской Божьей Матери уже восстановили, Вадик перекрестился, а я рассказал ему, что три года назад, будучи засланецем Сохнута, вложил свою лепту в копилку на восстановление Храма, которая висела тогда на углу ул. 25-ого Октября. Я завел его во дворик, где редакция "Знамени", там чудесная церквушка 17-ого века, московское барокко. Дотопали до Лубянки, в метро расстались. -Из эпитафий, подлинных, с Т-ского еврейского кладбища в Москве. ты ушел но дело твое идет семья, сослуживцы -все страдания и беды позади рыдаем на твоей каменной груди Ася, дети, внуки -Ефим Абрамович Орел 1901 – 1990 твое добро с нами дети, друзья -Моисей Аронович Немировский 1921 – 1991 какой светильник разума угас от Института Низких Температур -принимая жизнь всерьез ты прольешь немало слез (это я сам придумал, осталось только плиту найти подходящую) -


2.10. Иосиф Стоим в очереди на Почтамте, книги отправляем (еще не пришли, кстати), чемоданчик свой он поставил справа от себя, прислонив к стойке, а я стоял, облокотившись на прилавок, вполоборота к нему, чтоб не пропустить движение очереди, и чемоданчик этот вполглаза видел. О чем говорили – не помню, небось, все о том же, о катарсисе, ну да, о Вячеславе Иванове, а тут за Иосифом пристроился молодой человек невзрачного вида, даже можно сказать плюгавенький, все головой вертел, наклонялся, в окошко заглядывая, будто искал чего-то, и, смотрю, ручку-то от чемоданчика Иосифа – хвать! А Иосиф был в самом разгаре объяснений концепции дионисийства, я и говорю: – Гражданин, – эдак игриво, – а чемоданчик-то, извинямсь, не ваш! – Чего? – не понял моей реакции на дионисийство Иосиф. Плюгавенький тут же отпустил ручку и, скользнув по мне взглядом, что-то невнятное забормотал, мол, случайно задел, пошарил еще вокруг глазами и смылся. – Во, – удивился Иосиф, – а я б и не заметил. Еще бы, Сережа Костырко рассказал, как полгода назад, зимой, Иосиф, размечтавшись, выпал из автобуса и сильно разбился. Оно конечно на повороте, на подножке, и дверь открыта – с каждым может случиться, но в рассеянности некоторой "философской" не откажешь. Философ, впрочем, изрядный. Беспросветно умен. Я обязан ему многим, открытием Грибоедова, Баратынского, после урока иврита он с особенным увлечением разбирал "Горе от ума", доказывая, что главный герой – Молчалин, Чацкий же типичный русский благонамеренный пустомеля, а их конфликт – вечный русский, между западниками и славянофилами, и оба за одну бабу борются, каждый на свой манер, Молчалин-то спал с ней, пока Чацкий разглагольствовал, так что и в дерзости не откажешь герою, а баба-то Софией не зря названа…, а я при этом делился актерским опытом: играл Молчалина в труппе пионерлагеря от Гипроавиапрома и перечил постановщице, из какого-то театра была актриса, заставляла меня играть мелкотравчатую подлюгу, чему я инстинктивно сопротивлялся, а Лизаньку, кстати ("Аа, Лизанька, ты от себя ли?", "Наум", – ну вы что, не можете запомнить, не "аа", а "ах", в тексте: "Ах, Лизанька, вы от себя ли?", а я все свое гну, дон-жуанское: "Аа, Лизанька…"), играла Оля Иванова, пцаца ло нормалит /секс-бомба/, чудо-Оленька, когда кино показывали, все пацаны к ней жались и хватали в темноте за зреющие груди, визгу!… А Софулю играла дородная евреечка Ксана, ко мне неравнодушная. Ну вот, пузырьки со дна памяти… Потом наши с Иосифом пути разошлись, я уехал, весь в сомнениях и надеждах, а он, несмотря на "категорический императив" (называл так необходимость репатриации) и значительные успехи в иврите, способный, черт, остался "русскую идею" додумывать. Женился тоже рано, на здравомыслящей русской девочке, дочери красавца-полковника, приглашавшего меня выпить на кухне, но даже она его от этой "идеи" оторвать не смогла. Правда нынче он широко берет, эстетические системы строит. А я совсем стал эклектиком, от ленности ума, а ведь так хорошо начинал, в тринадцать лет за Аристотеля брался, телескопы варганил, что б понять, как небо устроено. Вот уже и жизнь на излете, в голове все беспутно перемешалось, втайне презираешь все системы, читать ничего не хочется, да и забываешь тут же. Вот эту Аниту все домучиваю, и скучно, и глупо, но – взялся вроде, из научных соображений…


2.10. Иосиф В первый раз я позвал Иосифа на помощь через пару дней после приезда: столько книг накупил, что все сразу до почты не дотащить, да и спину боялся надорвать, а Иосиф, он хоть и махонький, но крепышок, к тасканию книг привыкший, и вот мы с этими баулами тяжеленными аж до самого Черкизово пешком перли, через Сиреневый сквер, Иосиф поведал, как хорошо тут дворничать, навевает. Книжный наш бизнес уже года четыре держится. Сейчас, конечно, не то, цены в России подскочили, а в Израиловке наоборот, упали. Отправив посылки на Мясницкой, мы взяли по бутылке пива и пошли по бульвару в сторону Сретенки. Приметили полскамейки свободных, на другом конце парочка из мещан, и уселись, пивко потягивая. Разговор пошел о наболевшем. Я: "…удивительно до чего похожи ситуации и тут и там: крах идеи, деморализация, паралич национальной воли. Новый этот мир – чужой, пустой. Была цель, смысл, а теперь что? Обогащайся!? Не могу смотреть, как бывшие борцы-диссиденты, прославляют власть ворюг, я понимаю, что ворюги им милей, чем кровопийцы, и денег хоца, но даже перед Сталиным так не сюсюкали. Ловлю себя на парадоксах: русский "почвенник", жидоед, мне милее своего, святоотеческого левака, борца за права, даже антисемитизм готов понять и простить. Хоть реставрации всякие – дело неблагодарное, но так и тянет в контрреволюционеры, на манер Лимонова…" Иосиф: "Кстати книжонка вышла "Лимонов против Жириновского", говорят любопытно…" Я: "Да? Встречу – куплю… И советское государство и сионистское родились верой, порывом воли, и держались только жертвенностью. Да, театральностью, если хочешь, они были обречены играть роль. А когда играть надоело, жертвенность показалась "жестокой", захотелось "просто жить" – конец стал неизбежен. Вроде бы радоваться надо, что греха таить, жизнь стала удобней: личная свобода, благополучие, "просто жить" вообще удобнее, естественней, чем играть, но мне почему-то неуютно, холодно, страшно… Боюсь, что это не только конец спектакля, когда граждане довольные расходятся по домам, не только конец игре, а и жизни конец, расходиться-то некуда, нету дома, родной дом – сцена! Иосиф: "Все что ты говоришь замечательно вписывается в мою концепцию, а это говорит о том, что ее можно применять не только для эстетических аллюзий. Может я вообще открыл универсальную систему, хи-хи-хи? То что ты испытываешь, как и миллионы других, – это страх индивидуации. Вообще, страх перед буржуазным образом жизни – это страх перед индивидуацией и желание вернуться в родовое стадо. Ну, у нас еще и жрать многим нечего, но этот страх все равно – главное. И не случайно, что у русских и у евреев. А то что одновременно – ирония судьбы…" Парень на другом конце скамейки стал разбрасывать крошки. Слетелись голуби. Девушка смеялась, показывая пальцем на голубиные ссоры. А мы разбирались с индивидуализмом: отчего побеждает, если все его так боятся. Я: "Да индивидуализм-либерализм против рода и не бунтует, скорей он против романтизма, идеологической целеустремленности! В этом и сила его, что никаких целей перед собой не ставит, и поэтому формирует систему открытую, саморегулирующуюся, для которой приспособляемость – главное, и получается, что способность такой системы к технологическому усовершенствованию на порядок выше, чем у систем идеологически заданных. Так что неувязочка получается…" Иосиф: "Открытая система, да, но в открытой системе неизбежно углубляется обособленность, а вместе с ней тоска индивидуации, да, жить становится легче, но эта легкость невыносима…" Тоска навалилась. Тяжелая, параноидальная. Завтра свиданка. Уж не с того ли… А может правда: чушь – вся эта романтика героизма? Полюби беззащитность, прикипи к кочевой судьбе. И обид не копи. Как рыба на льду, раздувай жабры, дыша памятью. Лед молодой, слышь, цонкает, будто перетянутая струна… Силу жизни дано сохранить лишь великим слабакам, одиноким дервишам, в немыслимом танце отрешения и любви. Фильм "Враги. Любовная история." По Зингеру. О прибитых бурей к спасительному, но чужому берегу, судороги одиночеств, извивающиеся обрубки жизней…


14.10. Третьего утром перехватил ее в Ришоне и поехали в "Императорскую". Жара была давящей. Выглядела прекрасно. Три пистона хлопнул, как в старое доброе время. Потом поехал на работу. Вечером еще один, жене, по инерции. На следующий день рано закончил: бесенят из-за жары отпустили, и опять в "Императорскую". Пятого – отдыхал. Шестого рано закончил, все та же жара несусветная, пошли в Музей. "Портрет в живописи 17-ого века", буфет, кино. "Дневник Нени", итальянское. В последнем ряду. Это было интересно – дневниковая форма в кино, но только полфильма, а потом пошла истерика в тупике. В тупике творческого замысла. Или дневник – форма безвыходная? На ее закидоны голых ног не реагировал, чувствовал – надорвался малость в этой "Императорской". Да, пятого старший прилетел, книжку привез. Так значит шестого мы были в "Императорской"? А когда ж в Музее? Спуталось. Седьмого "Императорская", в промежутке – о книжке, потом пляж, потом обмыли книженцию в ресторации. Когда ждал ее у выхода, увидел на другой стороне Володю, попытался за столб спрятаться, но он заметил, замахал руками, пришлось подойти. Приблизившись, узнал в озабоченно суетящейся группке Дану и Некода. Дана была в шляпке, вид измученный. "Наум, у нас национальная катастрофа." Оказалось, что Некод свою инсталляцию оставил на ночь в садике на набережной, где была выставка, ну и ее, конечно, разломали, доски расписанные на костер пошли. "Варвары!" – выразилась малорослая экономка. Мужичонка с носом-картошкой помогал собирать недоломаннное. Дана поинтересавалась не с машиной ли я, помочь доски транспортировать. Нет, говорю, ужасно жаль, но никак не могу, просто вот никак, ужасно спешу. Володя заприметил мою суетливость и возлюбопытствовал, но я, отнекиваясь, откланялся. Ты уже вышла, искала меня глазами. А дома небольшой скандальцоно, подозрения, где был и т.д. Ну натурально встречей с Володей, гибелью культурных ценностей и нашествием варваров объяснил (повезло, она перед этим Володе звонила, и он сказал, что меня видел), возмутился подозрениями. Искренно. В воскресенье поехали в Наби-Самуэль. Поднялись на крышу мечети. Там будка с часовым. Будка есть, часовой – ек. Дверь на минарет под замком. Но и так высоко. Продувает жабры. И Иудея внизу: холмы, деревеньки, минареты. Москва уходит, съедается туманом, равнодушием усталости и злостью от здешних дел. Сейчас свистопляска вокруг похищенного солдата. Рабин затопал сапогами на Арафата, как ленивый барин на денщика-прохвоста: и надо бы за воровство выгнать, да разве ж без него обойдешься?


15.10. Суббота. Вчера ночью этот кретин отдал приказ штурмовать дом, где прятали похищенного солдата, подписав ему тем самым смертный приговор. Погиб и командир штурмующих. Дюжина раненых. (А что, не пойму, нельзя всех газом каким-нибудь усыпить?) Поспешил ликвидировать "дело" – скоро Нобеля получать, как бы не сорвалось. Пожертвовал солдатами чтобы выручить Арафата, а вернее – себя, свою политику, связанную намертво с Арафатом. Они теперь сиамские близнецы. Тяжкую ответственность, которую поначалу сгоряча взвалили на Арафата, быстренько с него сняли, под предлогом, что солдата прятали, мол, не в Газе. И оппозиция операцию поддержала! Опереться в этой стране не на кого. Все, сгнила. Протоколы сиамских близнецов. Неплохое название для порноромана. После Наби-Самуэль поехали через Иерусалим в Абу Гош, перекусили, и – в аэропорт. Тут я посадил ее на автобус и остался встречать Вадика. Жуткий хамсин, затяжной, уже месяц держится. Народ иудейский, обливаясь потом, смеясь и ругаясь, плотной толпой окружал выход из терминала. Прилетевшие на Святую землю с трудом пробивались. Наконец, появился Вадик. Он нес только сумку. Обнялись. – А где чемодан? – А я все в сумку запихнул, чего лишнее таскать. Но я тебе книжки взял. – Аа, отлично. – Одну только не взял, не влезла. Ну, это мне сразу не понравилось. Как это не влезла? Вон у тебя целлофановый пакет в руке, пустой. Идем к машине. Молчим. Даже неловкость возникла. – Знаешь, – решил я переключится, – вот годами мечталось о том, что ты приедешь, и вот… чудеса! – Да, чудеса. Привез письмо от Любы. Наум, здравствуй! Я рада, что мое письмо, этот листок окунется в атмосферу Земли Обетованной, что его коснется ветер с моря или из пустыни. Сквозь расстоянье я протягиваю руку для рукопожатья. Тебе слышны пески пустыни, Тебе история – не новь! Пусть удивленье не остынет И не оставит пусть любовь. Песчинки сыпятся с ладони Как жесты, встречи, как вода, Руки пожатье тем бездонней, Чем быстротечнее года. -Вот какие строчки, Наум, мне пришли однажды на ум… Вадим мне передаст альбом про Израиль и листая его я буду мысленно и иллюстративно представлять те уголки природы и архитектуры, которые предстанут перед Вашими светлыми (голубыми и карими) очами, мои уважаемые собратья по перу! Я желаю Вам приятных совместных прогулок, веселых минут, а лучше часов. Конечно же летной погоды в поэтических взлетах. Наум, мне особенно понравились три Ваших стихотворения.

1."Преклониться хоть дай, дай опомниться". В нем такая боль и неизбежность разлуки, такое желание удержать миг и неповторимость любой встречи. Я его напеваю на новый, постоянный мотив, правда без гитары.

2. "Текут, текут неторопливо…" По форме и содержанию – шедевр. Оно такое плавно-переливающееся, все движется: "текут", "крутились", "скользила", "текли" и… остановка "стоял я" – какой-то элемент непоколебимости и вечности, тихого замирания перед непреходящим и неизчезающим.

3. "Ах ты распутная и дикая…" От этого стихотворения веет ромашковым полем и полынной свежестью, а не ладаном (хотя ладан тоже приятен). Я его читаю всегда со светлой таинственной улыбкой, думая о том, что любовь, если она истинна и прекрасна, никогда не бывает греховна. Наум, если будет возможность и время, то напишите мне пару строк о вашем досуге с Вадимом. Кстати, мы очень часто слушаем "Крылатку". Привет Вашей супруге и сыновьям, ведь они (я скромно надеюсь) уже знают меня по сборнику "Я не одна…" И эти две недели я тоже не одна, а мысленно с Вами, с вашей улыбчиво-теплой землей. С уважением и пожеланием всего счастливого и доброго Люба Утром ездили втроем на море, в Пальмахим. Шла большая волна. Вадим собирал ракушки. А я гулял с супругой вдоль моря. Ее взяла. Ее всегда берет. И чем дальше, тем цепче. Вдоль кромки моря носились два белых "лабрадора". Вечером домашний закусон с водочкой, с рыбками всякими и солениями. Завтра поедем на Север. Вадим назвал свою новую, третью, книжку "На Востоке". Дал почитать, стесняясь.

Я гадал ей по иранской ткани Цвета крови в розовой пыли В эту пыль свалили на аркане За конем меня поволокли. Сколько было их жестоких стычек В жизни той, небывшей – сколько дел! Из-за дамы с сотнею косичек Я большие муки претерпел. Помню лишь насупленные брови Тонкий нос победный и прямой… Но подол расшит моею кровью У московской женщины одной. С ней далек я от цветного рая. Задыхаюсь, брежу, ворожу. Волосы ее перебираю И слова персидские твержу.

Персидские… И по-английски-то двух слов не знаешь, эх-ма! В понедельник с утра опять к морю – дорвался житель равнин. И еще он загореть хочет, чтоб в октябрьской Москве шоколадной кожей пофикстулить. Пляж был безлюден. – Да, совсем забыл, – сказал он, доставая конверт из сумки, тебе ж письмо от Миши. Тут промокло немного… Да я думаю, там ничего особенно важного. Я жадно глотал Мишино письмо. Оно было о книжке. Углы были замочены и я с трудом разбирал. 6 октября 94 Здравствуй, Наум! Вот уже два месяца, как ты уехал – грустно ужасно! Ты говорил, что у вас не получаются вести такие разговоры (как мы вели), а здесь другое: такого человека, как ты, нет. Я просто поражаюсь твоей способности долго таить в себе… – ну, то, что ты называешь в стихотворении "изнурительная тоска по любви" – и сохранять ее. Верно я понимаю, что когда ты оказался здесь, эта тоска как бы исчезла, и было ощущение любви? Конечно, это связано с молодостью. Но и еще что-то: мне трудно сказать, что это такое – в стихах твоих я это чувствую, а назвать трудно. Вот видишь, вышла книжка – и хоть чуть позже, чем Андрей обещал, но довольно быстро. Для меня книга стала как бы открытием: буквально открылась некая дверь. И то, что прежде я недопонимал в твоих стихах, стало гораздо более понятным. И близким. Я попробую написать рецензию попробую в НЛО, в "Арионе". Понимаешь, я как бы стал чувствовать эти вещи за тебя: "Когда иссохнет сердца лук тугой…" Или это место: "И вспомнишь тут Москву,//дороги в выбоинах…" То есть, я понял, наконец, как ты видишь прежнее – и хоть ты говоришь, что забываешь то, что было, в стихах видно; что-то в глубине души – не забывает. А потом, той Москвы и здесь теперь нет. Конечно, это о нашей молодости. Мне очень нравится "Дурманом бессмертия рода" – посвященное Иосифу. Вообще я понял, что многое из того, что я критиковал прежде в твоих стихах, – это особый строй мысли. И когда этот строй мысли превратился в стиль – а в книжке это сразу видно, все стало на свои места. Это действительно особый стиль – и сочетание то верлибра, то белых, то рифмованных. То есть я почувствовал, что душа сказывает себя, оставаясь собою, по-разному. По сути каждое стихотворение – рассказ. И у меня исчезло то ощущение, которое было прежде – что главное настроение разочарование в Израиле. Нет, по этим стихам видно, что я был не прав. Просто у тебя такое отношение к реальности, к реалиям, к тому, что вокруг – и интересно, что это не "ироническое" отношение, а как бы несколько полярностей. На полюсах – сарказм и нежное любование. А между ними трезвая, хоть и горькая констатация; просто наблюдение как бы со стороны. Мне очень нравится "Хорошо сидеть в пустом нарядном кафе…" Но и "Какие-то блаженные пространства" – и на сколько это разные стихи. Основное, мне кажется, ты пишешь правду: как душа чувствует, так говоришь. Если правда жестокая, ты этого не пугаешься. И как бы эта правда стала основной струной, и художественные особенности вырастают из этой правды, из этого строя души. Порою ты прямо с ожесточением кричишь тому, что вокруг – но не спрашиваешь его почему оно такое, но и не обвиняешь. Теперь мне нравится и "14.1.91. Семь вечера" – а прежде я счел бы его угловатым. Но – и это именно книга сделала – я почувствовал этот основной тон, и как бы он организовал художественные средства. "Романтическая баллада" мне нравится по-прежнему – и я удивляюсь, как разные настрои дают жизнь стихам. И это – "Я вышел вон из кокона канона" – в конце, и правда ощущение неба, и, как ни странно, не иного, а земного. Голубого неба, которое всегда сопутствует мечте. А по сути, ведь именно мечта переносит как через "пустые" пространства: к новому ожидаемому. Я помню это стихотворение прежде, но теперь читаю его по-новому. Вообще, в этот приезд ты и предстал как бы по-новому: жизнь до 78-го, приезд в 91-ом – все как бы другие эпохи и ты был другим. А в этот раз видны сразу и тоска и надежда. У тебя есть буквально стихотворение об этом: "Садится солнце…" И ты пишешь, (говоришь) "почудится", а ведь это не то, что почудилось и ушло, оно готово почудится снова, оно ждет только минуты. А рядом спокойно-мудрое: "Рано утром сойду"… Интересная вещь, Наум: умом понимаешь, что стихи написаны в разное время и в разных обстоятельствах и разных настроениях – но когда они рядом в книге, возникает ощущение, что это как бы страницы души, и они рядом друг с другом. Конечно мне по душе, ближе те стихи, где веет покой, или мечта, или мудрое понимание. Но я научился понимать и более брутальные – как "скелет столицы". Это вообще очень хорошо сказано – "скелет столицы". Мне кажется даже, что в определенном настроении ты видишь окружающее действительно как "скелет" бытия, и я начинаю доверять этому. "Опять повалит гнусь из всех щелей, под звон трамвайных окон…" Наум, сейчас мне не хочется говорить что-то критическое: когда любишь книжку, хочется что-то и не замечать. Но по сути, выразительность почти всегда соответствует у тебя сюжету. То есть я отучаюсь думать, что я, допустим, сказал бы иначе: я бы просто увидел это иначе. А из твоего видения вытекают и такие слова. В каком-то смысле строй баллады прорывается почти в каждом стихотворении – что-то такое…: видимо, в каждом стихотворении ты хочешь рассказать о том, что переживаешь. Даже в этом маленьком "На каждой травинке…" тоже рассказ. В общем, я попробую все эти впечатления собрать в рецензию-рассуждение. Но – еще раз – впечатление от стихов в книге – совсем другое чем было прежде. --Дела мои, Наум, не важные: не удалось обойти депрессию. Мучаюсь ужасно, и, главное, трудным становится что-то сделать, позвонить, организовать. И хотя "опыт" такой жизни есть – все равно пугает. Да и просто тяжело. Терпимо, но трудно. Когда говорим с Иосифом, я удивляюсь: он вообще считает, что культура кончается. Правда "конец" он отодвигает далеко – когда он будет, никто не знает. Я чувствую, что в каком-то смысле он прав. А в другом – нет: трудно поверить, что все, что так дорого, может кончиться. Я скорее чувствую, что возможности большие, и сделать можно много – и так обидно, что у меня самого сил сейчас нет: болезнь оставляет только борьбу за ежедневное существование. Вика поехала на весь октябрь в Германию: сначала ярмарка, потом три лекции в университете. Она просила передать тебе привет. Боря Колымагин потерял работу в журнале, а за три года привык и теперь нервничает. О Ване я тебе говорил, что пока помириться толком не удалось. Конечно, и я виноват, и у него характер трудный. Я рассказал ему как ты приезжал, он передает привет. С Андреем я еще не виделся, но увижусь, передам фотографии, заберу "Ведуты". Вот сегодня отдам это письмо Вадиму, а он совсем скоро уже будет у тебя. Черт, по-дурацки я устроил жизнь: так хочется тоже слетать к тебе, а собаки, и денег нет. Когда берешь собаку в дом, жалеешь, а потом это связывает дико. Но конечно если бы дух был на подъеме, нашел бы и способ… Нина неважно себя чувствует – депрессия. Так жалко ее. Она шлет тебе привет. Наум, ты, как будет хоть немного настроения, пиши мне. Пиши всякие впечатления: от книг, от фильмов, от жизни. Конечно теперь можно приезжать хоть каждый год – но письма – нечто другое. Помнишь эпоху, когда можно было только писать, звонили-то редко-редко, а уж приехать – и вовсе невозможно. Все-таки, хоть что-то лучше стало. Наум, спасибо за деньги. Сейчас это очень было важно. Я помню про свой долг, и буду собирать. Ну, пока что все. Пиши обязательно! Передавай всем дома привет; пожелай всем здоровья. Обнимаю. Миша. Вадик собирал ракушки. Я лег на песок и закрыл глаза, отгоняя демона злости. "Я думаю там ничего особенно важного"… Потом приподнялся, огляделся, а Вадик пропал. В море никого. Вокруг – никого. Какой-то старичок в кепочке, с тоненькими ручками у моря присел. Вдруг выпрямился и оказался Вадимом, бывшим чемпионом Института Связи по боксу во втором полусреднем весе… Эта мистическая метаморфоза меня испугала… Вечером повезли его в Яффо. Взял отгул на три дня, отвез Вадика рано утром на экскурсию, а сам поспешил на свиданку. Еще на пляже проболтался ему, что "она" приехала. Он взволновался, захотел познакомиться. Однажды, давным-давно, в результате моих рассказней, он ей приснился, что она с ним в ванне, а я рассказал ему о ее сне, кроме ванны, три года назад, в Москве, и он был ужасно взволнован тем, что снился кому-то в далекой стране, женщине, о которой ничего знал… Да, свести их было бы любопытно. Но, подумав, я решил этого не делать. Поехали в Иерусалим на открытие выставки Писсаро. В пять надо маму встречать. По дороге попросилась в Латрун. Завернули. Поднялись в нашу келью паладина. Свершили обряд у бойницы. Внизу все те же закутанные в белые платки арабские бабы собирали маслины в решетчатые корзины. Другие сидели под оливами на ковре, сортировали да песни пели. Постоянство этого пейзажа со сборщиками маслин напугало. Или то, что они были совсем рядом? Короче у меня что-то ослабел перед вводом (как у тебя с девушками выходит? выходит хорошо, входит плохо). Однако ж с грехом пополам свершили. Потом сидели у порога кельи, смотрели вниз, на разбег полей. Звякнул тонко и нежно колокол. Еще раз. – Мне этот вид иногда снится, и голос высокий одну ноту тянет, будто воет… Недавно, перед отъездом, вот будто сижу здесь, и вдруг мама меня зовет. А утром – звонок… Открытие выставки Писсаро перенесли. Перекусили на скамеечке в "Саду колокольчиков". Зашли в Монастырь Креста, где Шота Руставели пописывал "Витязя". Побродили по пустому собору. Русская девушка ступеньки подметает. Солнце купола плавит, а во дворике тенисто, прохладно. Потом отвез ее домой, вернулся, и через час потащился встречать маму: опять толпища, толкотня, духота. Дождь пошел, но духота только усугубилась. Мерзкий дождь, горячий. Долго ждал. Появилась, наконец. Совсем старушка… В среду с утра поехали с Вадимом в Иерусалим. Завернули в Латрун. Поднялись в крепость. Восхищенно глядя вокруг, спросил, был ли я тут с ней. Рюхает. "Да это наше место". Кивнул понимающе. Еще в Эмаус заглянули, в нише в стене византийской базилики кто-то пристроил картинку с иконой Владимирской Божьей матери. Вадик богобоязненно закрестился. По дороге в Старый город заехали в Синематеку, перекусить в кафе над Геенной Огненной, дернули пива как следует, и – пешком в Старый город, по полной программе: Еврейский квартал, Кадро, Стена Плача, арабский рынок, Церковь Гроба Господня, Виа Долороса, Львиные ворота… Церковью Гроба восхищался: "Средневековье!", крестился во все стороны, свечи ставил, пару свечей домой взял: "Мама рада будет." Вернулись без сил. И уж которую ночь сплю плохо… Утром – на море. – Я всегда испытываю облегчение, когда она уезжает, – делюсь с ним. – И сейчас… На самом деле я никогда ее не любил. Никогда не был в нее влюблен… Я вообще никогда никого не любил. А женщины, в которых я был влюблен, иногда даже сильно влюблен, были мне настолько чужды, что даже влюбленность не помогала. С ней этой чуждости нет, она мне близка. Настолько, что без нее уж и не представляю себе… – А у нас (мы просто обменивались монологами, только покачивая головами в знак понимания) – все вместе, и страсть, и дух, такой сплав… Часами занимаемся любовью, такого со мной еще никогда не было… А потом часами стихи разбираем… – Знаешь, это интересное дело, я вот тоже обычно этот процесс не затягиваю, иной раз и рад бы, да…, вот, а с ней – такое ощущение, что можно это делать вечно… – Однажды была страшная гроза, мир за окном раскалывался, дождь, град, ну знаешь, как бывает в Москве, и мы с ней в постели, и такое ощущение накала, единства со всей этой бушующей стихией, единства с хаосом, будто куда-то в преисподнюю несет нас…, и вдруг гроза кончилась, и стало как-то страшно, и неловко, будто жуткую тайну узнали, будто… какие-то мы теперь покинутые…, и даже разъединились и лежали рядом, боясь коснуться друг друга… – А у меня с ней тоже однажды странная вещь произошла, такое было состояние… будто какой-то страшной тягой душу из нутра вытягивает… и я заплакал, просто слезами облился… – А у меня даже с ней иногда… ну знаешь, слишком… слишком много тела. Тлен какой-то ласкаешь… я недавно утопленника видел… на глазах синел, лежал на берегу… и я подумал: вот тело – дунул и нет. Потом встретились у Музея с Володей. Познакомил их. Пошли в Дом Азии, Володя сказал, что там кофеюшка есть симпатичная. Ходили по этажам, ремонт идет, русский мат, наконец нашли кофеюшку, чинно, адвокатишки сидят, бизнесмены. Сели у окна. Я преподнес маэстро и учителю книжицу. Володя поблагодарил. Покрутил в руках: обложка, печать, аннотации. "Ничего,- сказал. – Я дома внимательно посмотрю. Потом поговорим." Заказали по чашке кофе, двойной экспрессо, и круасончик на всех, Вадим попросил еще пиво. Володя: "Кофе с пивом?!!" Вадим страшно смутился, как деревенщина, попавший на завтрак аристократа. Потом долго мучился своей промашкой, что Володя про него подумает. Дома попросил Володин сборник. Остался в недоумении. Потом бросился свою рукопись править. "А ты знаешь, я тут девиц видал, из Африки они что ль? ну точно как у меня в стихах "из-за дамы с сотнею косичек я большие муки претерпел", вот я сейчас переделал: " из-за дамы с тысячью косичек" – правда лучше?" Я кивнул. "Только слово "дама" к такого рода существам не подходит. Уж лучше "дева". "Да?" Задумался. Вечером заставил меня есенинские романсы петь и любин "освяти поцелуем обратный мой путь", изнасиловал. Я даже позволил себе критическое замечание. Но потрясенный встречей с Володей, он в глубоком припадке неудовлетворения собой даже Любу не защитил: "Да, да, "букашки" – это нехорошо, неконкретно, я скажу ей…" А когда с Володей распрощались, пошли в Музей. – Аа, импрессионисты, – кисло сказал Вадик, – не люблю я их… С них-то все и началось… – Все это безобразие, – говорю. – Вот именно, – поддержал он на полном серьезе.


16.10. Ночью лил дождь, но с утра распогодилось. Поехали на Север. Накрапывало. Поднялись на Фавор. Вкусили грозовых далей Преображения. Потом – на гору Арбель над Тивериадой. По дороге показал ему место, где Саладин крестоносцев разбил, объяснял ему стратегический смысл позиции, и про жару, как латы у них прокалились, что людям и лошадям пить было нечего, Вадиму их жалко стало, а я сказал, что ребята они, конечно, были крутые, но на мой вкус чуток грубоваты. Вадим рассказал, что прочитал у Ливия жуткое описание битвы при Каннах, молчаливую, многочасовую резню стиснутых легионов. Оставили машину у фермы, где ослов сдают на прокат, и пошли в гору пешком. Ну, гора – это громко сказано, так, подъем пологий на полкилометра, манил вид на округу. Шли неспеша, впереди группа туристов, молодые, кажись немчура. Ласково ворчал гром. Густела мгла, часть озера уже пропадала в ней, легкая тревога охватывала, но мы шли, как и тогда, через Клухорский, не отступать же. Уже почти поднялись на вершину, немцы дружно, почти бегом, спускались навстречу, поглядывая на небо, еще небольшой подъем и мы станем у края, одни, над миром. И тут небо ка-ак рявкнет! Прямо над нами. И кривой посох молнии в тьму над озером как вонзит! И дождь – потоком! А кругом ни деревца, глина да камни, да золотая трава. Попробовали идти дальше, к краю, но куда там, кеды облипли грязью, скользили, того и гляди вниз смоет, а вверх только на четвереньках карабкаться. Стало страшно. Молнии рвали небо, как папиросную бумагу, вонзаясь в землю совсем рядом, гром ярился, дождь хлестал волнами, тьма заволокла все вокруг, дорога превратилась в мутный ручей, который все набирал силу, увлекая за собой камни и превращаясь в оползень, разыгрался ветер, похолодало, вдруг дождь перешел в град. Скользя и переваливаясь, качаясь под ветром, смеясь и ойкая от уколов больших градин, мы побежали назад. Кеды, обросшие глиной, превратились в маленькие лыжи. Вадим гоготал и возбужденно махал руками: – Как тогда на Перевале! Я кивнул, потому что тоже подумал про Перевал, вот, еще один круг замкнулся, только на этот раз мы не дошли до конца, мы отступили, и хоть вроде бы не из трусости, но какая разница, все равно осталось чувство незавершенности, поражения, нет чувства ужаснее, даже если ты и не виноват, просто оказался слабее… Поражения быть не должно, победа или смерть, и мы могли, могли на самом деле… Поэтому я только кивнул, промолчал, горько ухмыльнувшись. А Вадим все охал восхищенно, все бормотал, что сие неспроста, знак, предупреждение или благословение? Когда мы пришли в начале мая в Домбай, добираясь из Пятигорска на автобусах и попутках, и стали узнавать, как перейти Клухорский, нас подняли на смех. Инструктор турбазы даже сводил нас на местное кладбище и показал могилы героев-альпинистов. Нет, все правильно вы спланировали, Военно-Грузинская дорога через перевал существует, но сейчас все под снегом, лавины сходят, надо недельки две переждать, или, говорит, езжайте поездом, через Анапу. Ждать мы не могли, отпуск кончался, а отход через Анапу казался… Если отступим, сказал Вадик, никогда себе не простим. Срубили по два березовых посоха, заточили их, и часов в семь утра вышли. Горная тропа, гордо названная дорогой, была перерезана лавинами, снег на солнце таял и леденел. Поскользнуться было не желательно: лавины кончались далеко внизу, в ущельях. К двенадцати мы поднялись на самый верх, там была метеостанция, из нее в испуге выбежал парень: "Вы куда?!" Мы объяснили, что хотели бы в Сухуми. А далеко до ближайшей деревни, или турбазы? Он стал кричать чтоб мы немедленно возвращались, дороги до Южного Приюта нет, все в снегу, не видите что ли?! Небольшую долину обступали горы. Черные скалы рядились в блистающие на солнце снежные шубы. Мы сказали ладно, только погуляем тут немного и пойдем обратно. У края долины торчал каменный крест. За ним шло вниз огромное ущелье, по краю кое-где виднелась тропа. Мы присели у креста на камни и съели продзапас. И вдруг перед нами оказался мужичок, голова бритая, в руках сумка, в тапочках. "Откуда?!" Он махнул рукой в ущелье. "До жилья далеко?" Он пожал плечами. "Нэ надо ходить", – сказал он. "Но ты-то прошел?!" Он опять пожал плечами. "Я все врэмя хожу." "Ну что,сказал я Вадиму, – если он прошел, то значит пройти можно." И мы пошли. Не раз теряли дорогу, портилась погода и шел холодный колючий дождь, когда стемнело, провалились куда-то, выбирая путь наобум, вертолет кружил, смутно видимый в сумраке, а мы истошно орали, думали заночевать на краю неизвестно чего, но поняли, что замерзнем. Нам повезло, к часу ночи вдруг увидели огонек… А утром мы почувствовали себя другими людьми, окрыленными, для которых нет непреодолимых преград. И это чувство стоило риска.


17.10. Жена: "Вадик – эдакий плей-бой. Мне еще тогда Марина (его первая жена) рассказывала, как он ее кремами мазался. Вообще он не прочь женщин поэксплуатировать. Я его спросила, откуда он деньги достал на поездку, говорит мать дала, для нее это престижно, что сын в Святую Землю поедет. Вот так вы все, играете на бабьих чувствах. А уж на счет сыграть – это он умеет. На доброе слово щедр." – Плей-гой, – говорю. Вчера вечером, когда вернулись, водочки тяпнули, а тут и свет потух, гроза-с. Доели-допили при свечах. Потом спели. Поездка нас сблизила, а вернее меня с ним несколько примирила. Пришли почти все посылки, около ста книг. Не хватает еще двух-трех. С утра раскладывал их по полочкам. Вадик, поглядывая на оргию сию, обронил осторожно-иронично: "Бастионы строишь?" В точку попал. Все-таки он поэт. И умнющий-хитрющий, как поэту и положено быть. И даже стихи иногда увлекают…, хоть и муть, а вот он мути этой, бреду своему о "сумеречной земле", "вороньих стаях", "дорогах вдаль" – предан. Наивно предан. Только вот барства русского я не люблю, якобы "презрения к деньгам", мол, Бог пошлет, как манну небесную. И самое интересное – посылает. А ты тут корячишься… Значит, Господу нелюбезен. Вадим, погуляв по Тель-Авиву: "Девки у вас тут с-сытые, з-здор-ровые!"


20.10. Вчера взорвали автобус, когда Вадик по Тель-Авиву гулял. 22 убитых. Куски тел на ветвях, кровавыми плодами висели. Народ повозмущался немного, но в рамочках. Опять же объяснили ему, что, мол, происки врагов мира. Москва ушла совсем. Пропала куда-то. Когда мы с Вадимом с горы Арбель вниз скользили, он все твердил молитвенно: "…неспроста это все… неспроста… Бог все знает, он знает…" А я ему сквозь клекот дождя и гром кричу: "Это мне напоминает анекдот: архангел Гавриил Господа спрашивает, про группу женщин поступивших, куда, мол, их, в рай или ад? Господь говорит: а ты спроси их, мужу изменяли? Ну, архангел по-военному: кто изменял – шаг вперед. Все вышли, кроме одной. Господь и говорит: "Всех в ад." "А эта ведь не вышла?" – удивился архангел. "И эту глухую блядь тоже!" – разозлился Господь. Вадим гвардейски захохотал, потом смолк и пробормотал: "Ох, прости Господи."


22.10. Противно было смотреть, как наши вожди облизывали короля Хусейна, не в силах (да с дуру и не считая нужным) скрыть своей детской радости, жалкой еврейской радости "быть признанными", наконец, "стать своими". Все их "стремление к миру" – это галутное еврейское несбыточное стремление "стать своими" среди чужих. Не стать собой, а стать своим… А этот плебейский восторг общения с королем! Пусть хоть с бидэинским. Король Хусейн принял, король Хусейн поздравил, король Хусейн приветливо улыбнулся. В 75-ом убил полгода, домогаясь одной старой лесбиянки, которую в трамвае склеил, кандидата искусствоведческих наук, только лапать давала и альбомы листать. Лет сорок ей было? Пару раз я на ней кончил от трения, так и не дала. Поучала, что Фальк – это Мандельштам в живописи, а Филонов – Платонов.


26.10. Подписали мир с Иорданией. Клинтон по такому случаю потрудился притащиться в пустыню. Тер слезившиеся глаза – во время церемонии разыгралась песчаная буря. Ездили с Вадиком в Вади Кельт. Монастырь? ящерицей к скале прилепился. Потом на Мертвое море. Долго лежали в нем без движения. Снизошел покой и сонливость. Вадима этот расслабон вдохновил. "Теперь я знаю, что на этой земле все возможно! Здесь все дышит тайной чуда!" Поднялись на Масаду. Его взволнованность шла по нарастающей. Следы римского лагеря внизу, скворцы на ограде, портик Ирода над кручей, розовые горы на закате – все восхищало. "Я прям вижу это ужасное противостояние: наверху – тоска, а внизу – скука." Вечером он еще раз попросил сборник Володи. "Не, не пойму ничего. Ты мне говорил, что рецензию написал на его первый сборник? Дай почитать." Почитал. Сказал, широко улыбаясь: "По-моему рецензия лучше, чем книжка." Ну, я спорить не стал. А утром, в последний раз поехали к морю. Шли редкие большие волны. Бабка в шляпке ловила рыбу леской. Два парня с досками ждали волну, чтоб оседлать. Вадим уже предвкушал свидание с Любой, свои рассказы, "она поймет, как никто". После работы я отвез его в аэропорт, торчали там часа три – вылет задержали, таможенники тянули резину. Еле доплелся до кресла. Устал. Ужасно устал. Утром еще писал письма. И грустно. Он странный. И есть какая-то магия в его стихах, в упор не видящих этот мир, упрямо цепляющихся за милые образы-образа… Бесконечные жухлые травы. Неоглядного неба пустырь… Не бывает сильнее отравы, Чем дорожная русская пыль! Или: Хорошо б хоть раз без толка мне пожить в степной глуши! Быть влюбленным да и только, без оглядки, от души! /две строфы пропускаю/ И пурге над полем внемля, о подруге не вздыхать, лишь заснеженную землю легким шагом целовать…


5.11. Смотрел "Аолам лефи агфа", нашумевший и набравший призов фильм Аси Даяна, олицетворяющего собой израильскую гниль. Все как по писанному: дети героя и отца-основателя ненавидят основанный и отвоеванный для них мир. Этот сынок генерала – лихой бездарь: ни школы, ни эстетического чутья, типичная израильская голытьба от искусства, но. Да, есть но. Его клокочущая истерика убедительна, почти увлекательна в своей омерзительности. Фильм примитивненький, но гниль дана со смаком. И неважно откуда она взялась, для него эта гниль, а еще лучше – хара (вроде русского "говна", только вонь познатнее) – нечто неизбывное, вечно царствующее, материя, из которой воздвигли Вселенную, будто Большой Хлопок был взрывом кучи дерьма, которое с тех пор наполнило Космос. В конце фильма пьяная израильская военщина, доведенная до отчаяния захватническими войнами, врывается в кафе (весь фильм в этом маленьком уютно-блядском кафе, с его блядью-хозяйкой, блядьми-официантками и распиздяями-завсегдатаями), где им выпить и пошуметь не дали, и расстреливает из автоматов всю эту аримат хара, все это отхожее место, кэбенемать. Фильм дышит живой, заразительной ненавистью к родной армии, а так же, неподдельной и животной – к родным "френкам". И полон элегического сочувствия к измученным, беззащитным и таким уютным блядям, наркоманам и гомосекам. Ну да, впечатление производит. Так и хочется тоже взять автомат и все это даяновское отродье, всю эту гнусь… Потом на Останкино переключил – лихой концерт Гребенщикова. Тут ребятки покруче, тут не визгливая, истеричная музыка гнили, тут ее суровая летопись. Да со смешком, стеб в обнимку с блядью-историей. А днем поехали в лес. Моросило. Небеса набухли, вдалеке сверкало. Воздух был уже зимний, освежающий, мокрый лес блестел яркой травой. Распили бутылку красного. Поднялись на холм. Никого вокруг. Дамы отдалились, цветочки рвали, а мы с Л. переминались на месте. Л.: "Представляешь, они уже готовы на переговоры с Хамасом!" Я: "Да… Кто нас половчей убивает, с тем и поговорить интересней. Кстати, Рабин опроверг, сказал, что мы с ними разговаривать не будем, потому что они враги мира. Что убивают жиденят, это ничего, это нормально, может даже похвально, дали же одному убивцу Нобелевскую премию мира. Л.: "Да. Они (правящие круги) это поняли раньше нас, что все сгнило. И ведь деваться-то некуда… Если бы мне было сейчас хотя бы пятьдесят…" Я: "Малькодет, малькодет /западня/. Малькодет мавет /смертельная западня/." Поднял на меня взгляд седой волчары на заслуженном отдыхе: "М-да, м-да… Малкодет." (Произносить ли "л" мягко, как с мягким знаком, или пожестче – вопрос стиля.) Вот так мы всегда в последнее время, соберемся и каркаем дружно под добрую закусь, два старых, разочарованных во всем ворона. М. с нами не каркает, он "за мир". И вообще презирает "государственные заботы". Выпить вечерком с подружкой, позубоскалить с приятелем раз в неделю, съездить пару раз в год в Италию, а когда пропадет все оно пропадом – не нашего воли и ума дело, да и все одно, медики говорят, помирать придется. А жена моя смеялась, рвала цветы, восхищалась "чудным видом", и я любовался ею, как расшалившейся девочкой. Все разъехались, а мы еще остались, дождик пошел, в машине потрахались, неудобно, но в кайф. Однако если покопаться, насчет инцестуозного… Вот это: любить не желая и желать не любя. Это явно мое. Значит любовь к родине – это вытесненная любовь к матери? Глубоко. А если ты ее – странною любовью? А ежели у человека как бы две родины, и обе он – странною любовью? Материнского в себе всегда боялся, этой всегдашней уступчивости, мягкости, осторожности, запуганности, в сочетании с упрямой, сверлящей настойчивостью. А сейчас злюсь на ее старость, не могу, не хочу ее такой принимать… Тут может что эдиповское и проглядывает, может и вытеснял что когда… А с отцом, резким, вспыльчивым, гневливым, с отрочества часто ссорился по пустякам, таил злобу. Отец не был ни жестоким ни скаредным, и меня, знаю, любил, но необъяснимая напряженка, как мы не старались, все равно была между нами… Я уехал, потому что побоялся увидеть его мертвым. (На ночь Нойфельда начитался, психоаналитический портрет Федора Михайловича. Все не спится…)


12.11. Евреи так и остались "переживателями". У Аверинцева хорошо было про огонь сказано, что для грека главное в огне свет, инструмент познания, а для иудея – жар, сила жизни. Поэтому греческое искусство холодно, чересчур они к порядку стремятся. А еврейское – страстно. Китайцы же – благоговейные созерцатели, нет у них страсти к преобразованию мира. Да, пожалуй, и страсти к познанию. На китайского фазана какого-нибудь на ветке цветущей сливы посмотришь и ничего больше не надо, хоть плачь от счастья. Но разве познание – не есть начало преобразований? Разве может оно быть бесстрастным? Страсть мысли сильней страсти любви, жажда бессмертия сильней жажды жизни. И эта концепция Аверинцева спорна, что евреи внесли в историю "вертикальную" составляющую, ось времени, ось развития, тогда как эллины кружились в замкнутом космосе никуда не стремясь, осваивая больше пространство. Разница скорей в том, что греки уповали на Разум, наблюдающий-познающий формы жизни, а евреи на чувство, способное переживать сущность мира. Греки отстранялись от жизни формой, идеей, маской, а евреи к ней прорывались тараном веры. Еврей не мог быть Творцом, теургом. А значит и историю он творить не мог. Время не могло его беспокоить (солдат спит, а служба идет), время, как путешествие. Судьба мира зависела не от него. Поэтому у евреев нет цели, а значит и нет воли. Бог "ведет" их и требует дисциплины, только дисциплины. У еврея одна задача – выжить, чтобы "дойти". Как на этапе. Этапная психология. Вечно на пересылке… И история их занудно циклична – то просрут Храм, то отстроят. Еврею чуждо самоотвращение, он скорей самодоволен, а потому и лишен пружины самосовершенствования. А сионизм – зараза немецкая: Гесс, Герцель, Нордау, мир, как воля и представление… Роковая отвага германцев, уязвленная христианством, толкнула европейского человека на великие походы к неизведанному, на бунт преобразования мира, богоборчества и богостроительства. Вот та ось, та великая пружина, которая "энергийно" создала западную цивилизацию. "Гоги, что такой ос?" "Ос, учитель, это такой бальшой паласатый мух." "Нэт, Гоги, бальшой паласатый мух – это шмэл. А ос – это на чем зэмля дэржится!" Еврей страдает духовной импотенцией. И не рассказывайте мне сказки про марксов, фрейдов и эйнштейнов, это плоды европейской цивилизации, бунта против еврейства, а сто лет национального одиночества на родной земле не породили ничего кроме жалких потуг на американизацию. В России хотя бы разгул постмодернизма и всякой, как Гольдштейн выразился, шизоидной развлекухи с приколом. Все-таки пытаются как-то освоить творчески свой пиздец.


19.11. Бессонница не унимается. Который месяц. Просыпаюсь среди ночи и… не сплю уже до первых петухов. Перевозбужден. На работе срываюсь. Конфликты. Сегодня суббота. Солнышко. Открыл глаза. Нервный напряг отпускает. Луг красных маков Климта на белой стене залит солнцем. Жизнерадостная картина моей жизнерадостной жены. Золотистые волосы на черной комбинашке с бретельками, красные коготки, кожа еще атласна, только на руках вены вспухли… Распахнул одеяло – полотенце торчит между ног, резкий запах засохшей спермы. Вчера "паати" у М. Опять с Ш. повздорил, невыносима эта вера в прогресс и в родную партию Труда – его проводника. Задохнувшись от возмущения моими "картинками" развала государства ("мы сильны как никогда!"), обозвал меня Жириновским. А что, говорю, он милый. Дерганный такой, нелепый. Ну, тут Ш. аж винтом пошел, так что жена его увела, а мне от моей досталось за провокацию. Протянул руку и вытащил "Лимонов против Жириновского", она у меня в углу начатых и брошенных, вместе с Шапира, "Исповедью еврея" Мелехова, "Портретом еврея" Парамонова и всякой недочитанной хуйней. Листанул и опять отбросил. Протокольные воспоминания о партийных дрязгах, как-то даже Лимонову и негоже. Впрочем, возможно я его переоцениваю. А Жириновский – гениальный стебала в натуре. А еще, когда я видел их презренную радость по поводу подписания мира с бедуинским королем, вдруг подумал, что народ этот чудовищно наивен, и, что странно, в этом его необычайная, буквально зверская, животная сила. Цепкость. Живучесть. Мы презренны, как жизнь, и, как жизнь, непобедимы. Мы? Они? Вот они готовы отдать Голаны, часть родины, чтобы получить возможность, как выразился их лихой президент, "полакомится хумусом на дамасском базаре", или переночевать в вонючем Рабат-Амоне. И конечно не выйдет у них ничего с государством, но какая силища в этой нахрапистой беззаботности, в этом бескомпромиссном оптимизме, какой могучий наивняк, корень жизни… Я будто почуял биение этого глупого, могучего сердца. Уж не знаю, апология сие или панегирик… О евреях в последнее время все в третьем лице думаю, "они" (а ведь так в первые годы гордился своей "принадлежностью"). Иной раз проснешься под утро и давай планы покушения на Рабина с Арафатом строить… И еще вчера – у всех радостные ухмылки, у левой профессуры особо: в Газе, наконец, начали стрелять друг в друга. Мол, до чего глубоко наше родное правительство все продумало, теперь им не до нас будет. Тарковский все искал оправдание этому миру. Апофатическая личность. Даже спасатели человечества, чью суровую школу жизни пришлось пройти, не отучили его от тяжеловесных манер инфантильного славянского мессианизма. От фильма к фильму действие подменяется разговором, свидетельство призывом, замысел прячется в вымученную метафору ("комната" в "Сталкере"), пророчество превращается в проповедь, проповедь – в занудь. Герой становится театрально мрачен, вызывающе аскетичен, и живет уже только тоска, ностальгия по миру, как Храму, апокалипсический ужас перед грядущим разрушением. И поэтому повсюду у него – капающая вода, символ разрушения, которая точит камень Храма. Вот и я тоже, все-то спастись хочу. И вину не понятно за что чувствую… В последних фильмах у него много китайских аллюзий, Лао-цзы цитирует в "Сталкере", в "Ностальгии" музыку китайскую какой-то генерал заводит в пустой гостинице. Русских всегда пугал Запад и манил Восток. Измученному идеей спасения чудятся горние выси безмятежной созерцательности. В сущности "русская идея" состоит в том, что русским свойственно заниматься поиском "русской идеи", то есть искать смысл предназначения целого народа, оправдание его существования, мессианское такое томление, никакому другому народу не свойственное, даже евреям, которые Мессию своего ожидают довольно дисциплинированно, в тоске не корчась и в оправдании своей избранности не нуждаясь. (Чем Мессию ожидать, лучше просто жиду дать, как Дана сострить изволила.) Немцы тоже народ с претензиями, на руководящую роль в мире, но на роль простую, этакого класса высшего чиновничества. А эта русская "соборность" – есть тупик "русской идеи". Невозможно совместить "свободу" и "братство". Свобода распускает братство, а братство – сковывает свободу.


20.11. Сорвался и позвонил Д… С гнусными намерениями. Она плохо себя чувствует. В постели. "Гостей, – говорю, – не принимаешь?" Подумала. – Нет…, – не уверенно, – я совсем не в форме. Давай в другой раз. – Ладно. Поболтали о житейском. – Ладно, – говорю, – рад был послушать твой голосок. – Я тоже. А вообще… И тут ее прорвало, настоящее признание в любви. Что она часто обо мне думает, и что я всегда с ней, и что ей тепло от мысли, что я где-то рядом, и что… -…в общем, не проходит. Думала уже столько времени прошло, а… не проходит… Что-то… глубоко так сидит… – И у меня тоже, – говорю. – Не проходит. И не вру.


24.11. Позвонил вчера Миша. – Ну, – бодренько спрашиваю, – как делишки? – Да плохо, Наум. – Что… – Да болею я… – Ну ты как-то… лечишься? – Да нет, просто мучаюсь. Потом: – Так вот получается, что как ты уезжаешь, я заболеваю… И в конце: – Ты мне звони время от времени, ладно? Это меня хоть немного возвращает к реальности… Рабин в интервью в Америке выразил недовольство народом, мол, потерял стойкость. Перед лицом террора. "Во время Войны за Независимость бомбили Тель-Авив и погибло 35 человек, но это не подорвало духовный иммунитет народа, а сейчас: тут пырнут кого-то, там пырнут, – а народ уже нервничает." Устроил нам разгул террора, а мы должны проявлять стойкость. Не стойкость в бою, не дай Бог, а чтоб под ножом не суетились. От баранов, ведомых на бойню, требуют сохранять хладнокровие. Чем не юденрат. И на ушко тебе шепчут: "Ничего не поделаешь, Америка требует!" Банда капо.


27.11. С ночи льет дождь не переставая. Позвонил утром А., как договорились, но она на работе. Думал позвонить Д., может подскочить и трахнуть, но позвонил жене, чтоб пораньше приехала, надо младшего в консерваторию отвезти, а она: – Ты мой кто? Щас тебя всего исщипаю! В ушко укушу! Так я Д. и не позвонил. Вчера были у профессора Розенкранца, а позавчера – у профессора Гильденштерна. Опять пророчил им гибель, обжираясь деликатесами. Зомбарт: "Значительная часть тех еврейских особенностей, которые доставляют нам, неевреям, особенно неприятное ощущение, обязана своим возникновением и развитием жажде ассимиляции, приспособления и тесного сближения. Бестактность, разлагающее направление духа – это настоящие "гнусные" недостатки ассимиляционно настроенного еврея." "Гордый еврей – это великое приобретение для человечества в эпоху, когда все мужественные добродетели так низко ценятся!" (Это он про сионистов.) "Как обнищал бы мир, если бы в нем остались одни только американцы-зубоскалы…" Вот это по делу: "Даже гордые евреи, преданные телом и душой идее сохранения и усиления еврейства, в большинстве своем состоят из посредственных людей. А от посредственного человека нельзя ожидать продолжительного напряжения высокого идеализма…" Увы, увы. Мое давнишнее заблуждение (антисемиты внушили): еврей не может быть посредственностью. Стремление к ассимиляции – стремление посредственности освободиться от тяжкой ноши "избранности", от "напряжения высокого идеализма".


28.11. Я на самом деле реалист. Даже немного социалистический. И не против я индивидуализма. Просто шкурничество не по нутру. Ответ на "вызов" сегодняшнего мира – тотальный текст. Путь, указанный Розановым. Вообще-то Библия и есть требуемый тотальный текст. Но что б написать такое, надо верить. В силу слова. Когда все осмеивается, и традиция идет на подножный корм резонерам, только чтобы остаться серьезным требуется убежденность и мужество, ведь так легко притвориться умником, посмеиваясь над любой привязанностью. Прочитал статью Иосифа в "Началах" (?1). Слишком торопливая, слишком много в себя включает, пытается "объяснить мир", будто последняя. Понятно по-человечески, но непростительно "по тексту", текст не прощает недоработанности. Местами – блеск (скажем, об Иванове), но все вместе разрывается, мысль скачет, как конн нэудэржимий… Заявленная тема: анализ эстетических идей Соловьева, Иванова и Лосева, велика сама по себе, и анализ хорош, на нем бы остановиться, а тут еще соотнесение с собственной философской системой. А вообще читал с увлечением, уже подготовленный нашими беседами в Москве, дискуссией в письмах, люблю приключения мысли. Вот и Иванов: "Красота вся станет жизнь, а жизнь – красотой." Далась им эта красота. Все думаю: вот нежится по утрам одна, ждет тебя со страхом, так прийди, устрой декадентский пир сладострастия и предательства, упреков и признаний! Чем ты смущен? Силой собственной похоти? Или ее слабостью? Что тебе, художнику, рабу Диониса, мешает нарушить, преступить, вкусить? (Потянуло на демоническое, как Кузмин бы выразился.) Впрочем, все это – искушения одиночества, а не сладострастия. Опять лакать яд тщеты. Однако ж раньше-то я не раз поддавался. Да и меня энергичней атаковали. А теперь мы с Д. как разбойник и самурай из "Расемона" Куросавы, махнем друг на друга саблями – и врассыпную со страху… Добродетель? обратная функция гормональной активности. Поскольку мужчине в большей степени свойственна "тоска индивидуации", а женщина, конечно же, ближе к "роду", то подход к взаимодействию полов у них разный, мужчина видит в этом акт искусства, катарсического снятия напряженки индивидуации в играх слияния с родом, а женщине нужна "любовь", как "теургический проект", ей нужно спасение не понарошку, через искусство и катарсис, а по-настоящему, через обрядово-синкретический акт любви, следствием которого должна продлиться жизнь рода. "Спасти" женщину может только вера, обряд, жертва. Мужчина тяготеет к искусству, женщина – к магии. Мужчина "спускается" в половом акте (если не сказать "опускается", термин "опущенный" у уголовников), а женщина – поднимается. Все-таки позвонил. Звонок – еще не обрядово-синкретический акт. Дело скорее всего кончится занудственным чаепитием с перечнем забот о детях, а когда муж из дальних странствий вернется, пойдут смелые приглашения на вечеринки, вороватые взгляды, лукавые нашептывания, отчаянные случайные прикосновения… Однако никто не ответил. Значит выздоровела. Вчера нашего рава под Хевроном убили. Додик и Сережа, московская университетская гвардия, учились у него, Сережа в результате хазар бетшува (призвал себя к ответу, перед Богом, разумеется), теперь отец шестерых детей, мал-мала, я ему сто лет не звонил, с тех пор как "Возрождение" наше отложили на другой эон или меон, не силен я в греческом, раньше в гости к ним в Хеврон ездил, с равом мы теологические споры вели. Он был настоящим фанатом, со слезами ласкал хевронские камни. Тогда мне это не нравилось, а теперь все чаще кажется, что Sola fide… Позвонил Додику. "Наум?! Вот здорово, что позвонил! А, да, сегодня похоронили… Да… Все это нестерпимо…" Обещал что выберусь к ним, обязательно. То, что евреи не реагируют на избиения, даже когда их отстреливают или, как рыбу, бомбами глушат в своей стране, вызывает желание взрывать их и убивать все в больших и больших количествах – интересно, когда ж они все-таки разозлятся. Думаю, что подобное же садистское любопытство возникало и у исполнителей геноцида, вообще непротивление неестественно, психологический феномен, и вызывает почти научное любопытство, а инструмент исследования – жестокость. Прям мечтаю каждый день перед сном, чтоб взорвали что-нибудь, желательно в Рамат-Авиве, или Красной Хайфе, где-нибудь в районе полковничьих коттеджей. Но эти хамасники туго свое дело знают: руководство и истеблишмент не трогают, не перетягивают струну, расчетливо на себя тянут, им главное народ деморализировать, а с начальством деморализованного народа потом договориться, а если хотят иногда что-то "объяснить" руководству по ходу их внутреннего диалога, то делают это, правил игры не нарушая, по-джентельменски, "точечным" ударом, как убрали из засады генерала разведки, который ихнюю братию, видно, чересчур успешно отлавливал. А в утреннем автобусе в Тель-Авиве ну кто ездит? – простонародье: пенсионеры, френки*, олим хадашим*. Не велика убыль. Со всех сторон только и слышишь: "А что делать?", "А какова альтернатива?" Прыгнули в пропасть, а тех, кто со страху завизжал, ехидно спрашивают: "Ну, так а что ви предлагаете?" Или, со снисходительным смешком: "Ну что, убивать их, выселять, да?" Конечно легче быть убитым и выселенным. Кибуцник по ТВ: "Если правительство (читай: родная партия) решит, что мое поселение не нужно, значит оно не нужно, значит будем эвакуироваться." Терем эрев навин, терем эрев навин… Поймем ли мы, пока еще не вечер…


30.11. Вчера по русскому ТВ был день Кончаловского. Когда-то мне понравились его американские фильмы "Поезд свободы" и особенно "Любовники Марии", очень русские, ностальгические. А тут он выступал в программе "Час пик", жаловался на русские туалеты общественные, утверждая, что это основной показатель уровня цивилизации, потом "Курочку рябу" показывали, где этой теме тоже внимание уделено, а потом всенародно "курочку" обсуждали, правдиво или не правдиво. Андрон, обычно хмуроватый и желчный, на этот раз был радостно возбужден, играл с курочкой, которая по залу носилась, чувствовалось, что мечта превзойти славу брата, наконец, начинает сбываться. Весь фильм ради этого, ради общественной дискуссии. Как хочется русскому художнику быть властителем дум! И от этого все норовит "в лоб заехать". Это тебе не танцующая курица Вернера Герцога в "Строшеке".


22.11. Наум, извини, что я тут заткнулся – честное слово, раз пять порывался за перо, но отходил. Жизнь слишком суматошная. Не знаю, слышал ли ты, но нашу станцию Клинтон придушил, а остатки должны в будущем году перевезти в Прагу. Возможно, мы окажемся там во второй половине будущего года, хотя пока нет уверенности. Мы там с женой уже побывали в частном порядке – город поразителдьной красоты, так что если будете опять в Европе, заглядывайте. Что касается моей поездки в Израиль, то это как с письмом – тоже раз пять собирался. Попробую ухитриться весной, хотя и без гарантий, если денег наскребу. Сейчас приходится считать каждую копейку, потому что будущее туманно. Спасибо за книжку. Не буду настаивать, что у тебя получился шедевр – ты ведь знаешь мою доброту, я собственных стишков не жалую. Но вообще мне твои стихи, начиная с прошлой книги, стали нравиться больше, жизнь в Израиле в каком-то смысле пошла тебе на пользу. Что касается моей писанины, то кусок был опубликован в "Знамени", по-моему еще в конце позапрошлого года. Ожидается еще обрывок в "Октябре", но не могу сказать в точности, когда. Это если "Октябрь" еще просуществует, а то ведь страна погружается в непроходимое говно. Я после нашей встречи был там еще два или три раза, больше ни за что не хочется. С Андреем я последнее время вижусь не часто. У него родился ребенок, человек занятой, трудящийся. Да и я тоже. Привет Римме. Пиши, не пропадай. Авось еще свидимся до полного мира на Ближнем Востоке. А. Ц. Здравствуй, Леша! Поздравляю тебя и всю твою семью с Рождеством и с Новым годом! Здоровья и побольше радостных дней в новом году. Рад был твоему письму, хотелось бы вообще встретиться, пообщаться, так что если удастся выбраться к нам весной – замечательно. Ну а ты, когда в Прагу переберешься, не потеряйся. Вообще-то у меня в Праге даже какие-то дальние родственники есть, приглашали в свое время, а поскольку город и вправду красивый и для русского слуха (а также и для еврейского) не чужой, то рано или поздно я туда загляну. Ну а стихи (о своих говорю), они что ж, конечно не шедевр, да не в этом уже и дело-то, уж не призов ради все это, и не ради спасения души даж, а просто бормочешь что-то, по привычке?, себе самому, а то иногда и приятелю, или подруге. Даже и не по привычке "писать", а по привычке делиться, рассказывать о себе, ну, конечно – кому интересно. Если уж совсем никому неинтересно – это обидно, но если хоть у кого-то интерес этот остался, или от прочтения появился – и слава Богу. И "нетребовательность" сия не от скромности, а от глубокой горечи (возрастное?), что вот идут-грядут на нас орды варваров, то самое племя молодое-незнакомое, которое и знать-то не хочется, и как бы с жизнью уходит и все то, что мы вместе "надышали" в этом мире, а потому так и цепляешься еще за разговор, за письмо, за оброненную мысль, за напетую песню… Это ощущение, что мы "последние" – удел всех поколений, или чаще все-таки живет надежда на преемственность? Однако я увлекся "философией". Но ты и без нее уже давно понял, что я люблю писать письма, а для этого нужно их получать, и это я тоже очень люблю, так что не скупись приятелям на подарки, пиши, на небесах зачтется. Привет домашним. Наум 22.11.


1.12. По Лосеву "искусство – продукт удушения трансцедентных ценностей" и "выражает мироощущение либерально-буржуазного, самодовлеющего, капризного, деспотического, изолированного субъекта." А подлинное творчество – есть усовершенствование самого себя.


3.12. Гулял по Шенкин. Погода солнечная, празднично.


5.12. Газа превращается в маленький Ливан. Они что, не понимают, что там и атомную бомбу сварганят?


9.12. На работе началась травля. Наслали инспектора. Он нашел, что мой урок оставляет желать лучшего. Придет еще. Злюсь. Ездил в четверг в Иерусалим, в библиотеку Форума. Попиздели о русских журналах.


10.12. Читая Слонима "Три любви Достоевского", подумал, что и меня всегда тянуло к одиноким, а стало быть несчастным, даже ущербным, и я не раз в юности воображал себе "встречу" с женщиной умной, знатной и ущербной, скажем немолодой… Эти видения были довольно настойчивыми, и я объяснял их то своей мужской неуверенностью, ищущей "добычу полегче", то острым желанием доставить радость "отверженному" (а я и себя таким ощущал, так что тут было желание помочь "сестрице по разуму"), но, если вспомнить явный элемент сладострастия в этих мечтах о хромоножках, то можно заключить, что садо-мазохистская основа здесь была, и это смыкается с моей странной агрессивностью, ночными мечтаниями о гигантских взрывах, о пожарах и химчистках "грязных" кварталов и городов). Однако женщины, с которыми меня сводила судьба, изъянами уязвлены не были… Вдруг вспомнил платформу "Измайловского парка", реденький хиловатый лесок вокруг, какой-то ветеран газетку на лавке читает… Я – Синнахериб, царь Ассирии, премудрый пастырь, хранитель истины, совершенный герой, могучий мужчина, узда, смиряющая строптивых, от Верхнего моря, где закат солнца, до Нижнего моря, где восход солнца, склонил я черноголовых к стопам моим, цари четырех стран устрашились боя со мной, покинули крепости, как летучие мыши свои пещеры и улетели одиноко в места неведомые… Шузубу-халдей, арамей беглый, кровопийца лишенный мужской силы, Вавилон поднял, Шумер и Аккад, и Элам неблагоразумный, открыли они сокровищницу Эсагилы, золото и серебро бога Бела и богини Царпанит вынесли, вывели войско, как саранчу весной, пыль от ног их закрыла небо, как гроза в зимние холода, я же взмолился Ашшуру и он пришел мне на помощь. Опьянился я яростью, одел доспехи, украшение битвы, и взошел на колесницу высокую. Как связанных жирных волов я пронзил их, словно жертвенных баранов я их перерезал, дорогие им жизни их обрубил я, как нити ковра ткущегося, кровь их текла, словно половодье в сезон дождей, золотые колеса моей колесницы погружались в кровь их как в реку, разбрызгивая утробу и нечистоты. Я отрезал им бороды, обесчестив, я отрубил их руки, как зрелые огурцы, и кольца и пояса я забрал их, и не останавливал избиения, шатры свои они бросили, ради спасения жизней своих топтали раненых, как у пойманного птенца голубя трепетали сердца их, они мочу горячую испускали и кал оставили в своих колесницах. После разговора о русских журналах зашли в забегаловку на Мерказухе, пустую к ночи, Верник достал початый коньяк, завернутый в газетку, говорили о Сорокине, Верник признался, что не дочитал, не осилил "Сердца четырех", а Гольдштейну роман понравился, высказались о власти "структур" и структуре власти, потом Морев перескочил на мемуары Комаровского и Кузмина, я рассказал о фильме "Бруклин, последняя остановка", который меня увлек темой бунта. На обратном пути отвез Гольдштейна, очень смущался, ну просто не хотел отвозиться, видно сильно побаивается данайцев, как девица, привыкшая видеть в каждой услуге мужчины непрошенный аванс за грядущий зиюн*. Сегодня святая троица получает премию Нобеля. Премия мира – утешение за бесславие. Нужна новая эпоха рабства. Чернь обнаглела, тоскуя по подвалам. Вчера с утра поехали вдвоем грибы собирать. Погода солнечная, полно маслят. Обед у родни. Олимы. ИТеэРы. Юбеляру 70. Еще крепок. Перечень заслуг в мирное и военное время. Какие посты занимал, какое значение имел. Старушки-подружки читали посвящения в стихах. После нескольких рюмок, разбившись на кучки, талдычили о политике, о том, как их тут недооценили, и о собственной глупости, что не поняли в какую восточную, провинциальную, бескультурную, бестолковую и безалаберную страну их "тянут".


12.12. У Слонима: "… самое обидное для мужчины – знать, что для любимой он попросту один из многих и что она ничего не прочла на челе его. Очень многое в последующей жизни Достоеского объясняется этой обидой: ее редко прощают даже обыкновенные таланты." Вчера звонил профессор К., приглашал на сходку – русскую партию создают. "Юлик придет". Что-то мне совсем расхотелось играть в эти игры. На что ему и намекнул. А он почему-то обиделся…


16.12. Случайно встретил А. Всплеснула руками: "Так что ж ты не позвонил? Я день тогда освободила…" Я что-то промычал про неважное самочувствие. И вот опять мучаюсь: звонить – не звонить. Один солдатик, проезжая Рамаллу, не туда заехал, его забросали камнями, чуть не растерзали, повезло, случился рядом патруль. Первые страницы газет украсили фотографии его окровавленного, обезумевшего от страха лица и сакральную радость дикарей с камнями и ножами вокруг – пир ненависти. В официальном коммюнике армии солдат был морально осужден за то, что не пустил в ход оружие, даже обещали под суд за это отдать, когда из больницы выйдет. Сначала морально обезоружат нацию, и ее армию, а потом обвиняют ее в трусости. А если бы он стал стрелять и перебил бы человек 20, какой хай поднялся бы о резне, о погроме (может это была провокация, вокруг было полно фоторепортеров), и его наверняка осудили бы как нового Гольдштейна. Но наш доблестный воин на провокацию не поддался. Всегда легче, чем убить, быть убитым.


17.12. Дождит. Ночью русские начали войну в Чечне. Я так же радовался, когда Саддамушка лихо Кувейт захватил: ну, вляпались. Сама-то война плевая, Грозный быстро возьмут, но партизанщина. Буча может завариться немалая. Если встанет Россия грудями на басурман, то и мы бы свой навар поимели, конечно не с бейлиными и пересами. Прибалты уже дрожат, Европа напряглась. Так-то дразнить медведей, теперь держись! Люблю безобразия! И в России "Шалом ахшав" /"мира немедля"/. Какой-то "демократ", книжек обчитавшись, под стать нашим болтунам, выразился: "Никакие политические идеи не могут оправдать гибели даже одного невинного человека". В том числе и идея свободы? Иль там демократии? Да и в каком смысле "невинного"?


24.12. Отправил все письма и поздравления с Новым годом. Договорился с А. увидеться в среду. Старший вчера праздновал с приятелями свое 25-летие. А мы уехали к Г., поели, поболтали с ним о политике, он считает, что с Арафатом очень ловко провернули дело, втянули его в коллаборационизм и деваться ему некуда. А нам есть куда? Г. в профсоюзе инженеров серьезную карьеру сделал. Потом пошли на фильм с Гарисоном Фордом про борьбу с колумбийской мафией и предательскую сущность политиков, фильм для американских детей, потому что израильские дети дружно смеялись, когда благородный Гарисон Форд делает американскому президенту втык за аморалку. А своим политикам верят. Один учитель мне недавно говорит: но ведь генерал такой-то не боится отдать Голаны, он что хуже тебя понимает? А если, говорю ему, твой генерал – продажная шкура, и за джобик после армии родную маму продаст? Он говорит: тебя страшно слушать, и рукой отмахнулся. Утром в лес ездили, грибов полно, Клепа с восторгом носится по хвойному ковру, совокупление по-собачьи, быстрое, жадное, Клепа рядом, высунув язык, наблюдает. "Это мы были мерзкие животные?…, – жена мяукает. А вечером опять изнасиловала. Прочитал статью Мандельштама "О природе слова". Об "органической поэтике", об "эллинизме" русского языка, очень метко о Белом и Розанове, но никак нельзя согласиться, что Розанов "оказался ненужным и бесполезным писателем", справедливо боднул Брюсова, отхлестал теософию, расправился с "дурной бесконечностью эволюционной теории" и с "ее вульгарным прихвостнем – теорией прогресса". Порадовал тем, что "ум не есть совокупность знаний, а есть хватка, метод", и тем, что "Европа без филологии – даже не Америка; это цивилизованная Сахара, проклятая Богом, мерзость запустения". (Далась всем эта Америка. Общее место – презирать ее.) Но в главном статья не удалась, ее цель была выяснить, в чем единство русской литературы, о связующем принципе, но заявить, что "таким критерием единства может быть признан только "язык", это подмена одной дурной бесконечности – другой бесконечностью, дурной не менее, хотя и более модной. Интересно найти некий стержневой миф, если он есть… А еще взялся за Карлейля, о героях. И экзамены надо готовить… Сейчас поедем в лес жрать, опять стал жрать много и сразу прибавил в весе, и зуд внутренний, беспокойство раздражающее. В Ливане еще двух солдат убили, русские в Чечне закопались, ну и – тут как тут – миролюбы, чеченцев жалеют, права человека, нельзя бомбить мирное население, а вот правду о войне, о хитросплетениях личных и групповых интересов, из-за которых гибнут сотни людей, никто не напишет, страшно, за правду и замочить могут. Вечером к М. поедем, пожрем, в шахматы поиграем, музыку послушаем, живем, блин, мельтешим…


25.12. Отправил письма. Заказали с мамой букет дяде Самуилу, через моря и океаны, ему 80. Потом поехал на Алленби, по книжным. Зашел к Сове, Сова пяток книжек взял, а расплатился огромным томом писем Владимира Соловьева, вроде ни к чему, но взял, что с него еще взять, дела небось не шибко идут. Еще интересную брошюрку о символике в искусстве выклянчил. Сова, как всегда, шутковал-балагурил, и вдруг таинственно вывел меня в тупичок и завел такие речи: вот, мол, русские не хотят голосовать за богатых, за там всяких щаранских, а вот он со многими общается и понял, что за такого как он будут голосовать, что пора заняться политикой, что прочитал Геббельса и Жириновского, очень полезно, и понял – нужно обещать по-больше: налоги – нахуй, службу нахуй сократить, резервистскую – нахуй отменить, террор – в пизду, под корень и т.д., что у него родня 70 лет в Израиле, недавно на семейном торжестве была племянница Герцога и сам Папу, знаешь Папу? с гостиницами? что народ нихуя не знает, тут у нас на Аленби бюро помощи рабочим, никто нихуя об этом не знает, а там есть баба, ну совсем припизднутая, говорит, что Елин, ну знаешь Елина? министр внутренних дел России, поклялся ее извести, что ФеЭсКа и ФеБеЭр за ней следят…, я от него все отодвигаюсь, а он напирает, рыбьим супом от бороды несет, пуговицы крутит, я-то поначалу думал, что он стебается, как обычно, варежку раззявил из вежливости, а его вишь куда повело. Еле ноги унес. Да, а по дороге, в автобусе, встретил Жору, так он мне тоже всю дорогу вдохновенно мозги ебал что Рабин – клинический случай, Перес – сука, как бы их подзорвать не знаешь? у них блядей вертолеты есть на всякий случай, на американский авианосец удрать, а мы куда денемся? что от Рафуля он ушел, Рафуль полный мудак, что России скоро конец, что вся мафия там – евреи, и скоро им крышка, что "Маарив" он больше не читает, потому что они наглые суки и т.д. Напротив нас сидела сорокалетняя русская блядь с перебитым носом, ажурными черными чулками и декольте по пояс, день был солнечный, на редкость теплый. Карлейль: "Почитание героя – есть трансцендентное удивление перед величием… В груди человека нет чувства более благородного, чем удивление перед тем, кто выше его. Религия держится на нем… Почитание героя, удивление, исходящее из самого сердца и повергающее человека ниц, горячая, беспредельная покорность перед идеально-благородным, богоподобным человеком – не таково ли именно зерно самого христианства?" Назвал Христа "величайшим из всех героев". И дальше: "Я хорошо знаю, что в настоящее время почитание героев признается культом отжившим, окончательно прекратившим свое существование. Наш век есть век отрицающий самою желательность их. Покажите нашим критикам великого человека, например Лютера, и они начнут с так называемого "объяснения"; они не преклонятся перед ним, а примутся измерять его… Он был "продуктом своего времени", скажут они. Время вызвало его… Время вызвало? Увы, мы знали времена, довольно громко призывавшие своего великого человека, но не обретавшие его! Время, призывавшее его изо всех сил, должно было погрузиться в забвение, потому что он не пришел, когда его звали." В Ерушалаиме араб взорвал себя на автобусной остановке, но не удачно, всего с десяток раненых. Анита Шапира (опять взялся) цитирует Голумба: "Эти действия (атаки на арабские деревни под водительством Вингейта в 1938 – ом) нам не подходят, потому что мы таким образом испортим наши отношения с арабскими соседями." То, что они нас убивают – это не портит наших отношений. Ничего не изменилось. Не иначе как с Божьей помощью и ради какой-то Его коварной цели это государство возникло. Горький сетовал в "Несвоевременных", или это от Чаадаева еще?, что Россия существует только для того, чтоб время от времени преподносить человечеству какой-нибудь жестокий урок. Кажись и мы для того же.


29.12. Ездили с А. к Дани. Камин горел. За верандой шумело море – погода портилась. Ели креветки. Жирные. Воодушевлена новой ролью. Делилась любовью к театру. А я поучал, что театр – искусство толпы. Потом гуляли вдоль мола, целовались. На сердце повеселело, будто ловко созорничал. Ж., математик из Черновиц, сноб, читает на переменках Куприна, любит объяснять тайны мира женскими циклами и прочими половыми проблемами, при этом доверительно и чересчур приближаясь, так что котлетами домашними изо рта несет, кручу морду в сторону, криво улыбаясь, дыхание задерживаю, а он с другой стороны заходит, травит котлетной вонью, тошнит, бледнею, хочу удрать, а он – за пуговицу, и, изогнувшись, все в глаза, в глаза норовит заглянуть, которые у меня мечутся, как пьяная белка в клетке.


5.1.95. Звонил вчера Мише, поздравить с Новым годом, и вообще. Совсем плох. Голос ужаснейший. Почти умолял, чтобы я "звонил иногда". Не знаешь, что говорить, чем помочь. На Новый год у нас собирались. Были П. Лора мне всегда нравилась, добрая баба, податливая. П., конечно, "гусь". Амбиций неугасимых. Когда-то был, фактически, резидентом Бюро в Москве, еще до того, как, по словам Андропова, "диссидентство стало высокооплачиваемой профессией". Все нити к нему сводились. Энергичный, властный. Рабин его по приезде принял, все шансы были взлететь, но капиталом, нажитым в Москве, распорядился неловко, промотал, пустился в авантюры с Флато-Шароном… А с другой стороны и к левым в очередь за похлебкой не встал. Последние годы работал в посольстве. Говорят, не сработался. Сейчас ждет-ищет нового назначения. На "русской улице" вовсю шевеление, варганят партию. К. насмехался над самопожертвованием, мол, глупо, бесполезно, вот Гольдштейн, все его невероятное деяние – пузырь воздуха лопнувший, ни на что не повлияло, растворилось. Сам-то К. с советской властью тягался довольно решительно, вообще, это интересно, как все, кто "там" были героями, превратились здесь в циничных обывателей, слишком много сил ушло на прорыв? Завел меня на любимые рассуждения: индивидуальные героические усилия влияют, когда в массе есть атмосфера сочувствия, восхищения и стремления к подражанию, когда между актером и зрительным залом напряжение сопереживания одной и той же трагедии. А когда зал полон равнодушных, скучающих снобов: тема, понимаете ли, не нова, интерпретация грубовата и т.д., то спектакль мертв, никакой актер не поможет. (Но старость – это Рим, который взамен турусов и колес не читки требует с актера, а полной гибели всерьез… Кстати о птичках, вот Парамонов записывает Пастернака в "русские гении", цитируя самого Бориса Леонидовича, что в нем "кроме "крови" не было ничего еврейского". А "жизнь"?! Сестра моя, жизнь! "Благоговейное отношение к жизни"! "Евреи суть зримое воплощение этого принципа". Вас цитирую, товарищ Парамонов! У русских, извиняюсь, нет такого благоговейного отношения к этому делу.) Л. однажды рассказывал о былых подвигах: "В "Нью-Йорк Таймс" появилась статья их московского корреспондента, такой был пожилой жовиальный еврей, лет 20 уже сидел в Москве, "заплыл жиром" и мышей не ловил. Статья была об "активистах", с точным указанием, где они работают, из чего можно было сделать вывод, что они действительно владеют госсекретами и их нельзя выпускать. Мы вызвали его на ковер. К Хенкину. Хенкин ему говорит: "Вы от кого получили сведения о том, где мы работали или работаем? От КГБ? Так вот, если в три дня в "Нью-Йорк Таймс" не будет опровержения, мы сообщим в еврейские организации, что вы агент КГБ и ваша песня спета, вы поняли? Они вас сварят заживо!" Ты знаешь, он побледнел, вот как эта стена. Пришел такой веселый, самоуверенный. Вот как эта стена. В три дня было опровержение!" И он засмеялся. Авода (партия Труда) в опросах резко падает. Пока. Через год начнут деньги раздавать во все стороны, займут у американцев, мир принесут на тарелочке, мнение и изменится. Они свой народ знают, не впервой хозяйничать. В Грозном жестокие бои. Русских бьют. По своей инициативе влезли, а не подготовились, вот долбаебы. С утра шумели о мемуарах одного араба, который разболтал про сговор между ООП и партией Авода перед выборами, о том, как свалить Ликуд. Обсуждали, можно ли доверять этому арабу или нельзя. Да ведь это ежу ясно, без всяких арабов с мемуарами. Они ж его сами партнером называют. Шутаф.


8.1. В 10 утра звонок. "Так, голос послушать. Напиши поскорей. Прям сейчас иди и напиши. И дневник хочу. Ты мне еще за Москву должен". Вдруг залаяла Клепа. "Клепа чтоль лает?" "Ага." "Мой Кинг тоже рядом (белый кокер), пригрелся… ушами повел. Косится. Ты знаешь, это он Клепу услышал! Точно услышал! О, май гот!" Ездили в лес. Погода сказочная: солнечно, градусов 18, ветра нет. "Лес", ясно дело, битком набит, но к трем набежали тучи, закрапало. Народ смылся. Однако дождь так и не разразился, и опять распогодилось. Дамы пошли гулять, а мы с М. остались вдвоем, немного пьяненькие от вина, от озона, от грусти, делились своими разочарованиями… М.: "Дело даже не в том, что получается с женщиной или не получается, а просто их нет. Их нет вокруг, будто выход на них закрылся. То есть нет выхода на новых женщин. А те, кто нас постоянно окружают, уже… почти не женщины…" Я вдруг увидел, а уж сколько знакомы, что М. похож на Кафку. Тот же напряженный взгляд, горький извив губ… Чеченцы стоят насмерть. Достойно восхищения. Вот, наглядно – героизм целого народа. Их, как скот на бойню, не загонишь. Хочешь, чтоб евреи были, как чеченцы? Честно говоря, нет. По ТВ дискуссия, удивляются-возмущаются, почему это "русские" не хотят "сливаться" с израильтянами? С какими? Что это такое, израильтяне? Нации-то нет. Салат общин, вывихнутые "коленки". Восток нас слопает. Всосет, как Солярис. Топь Востока… Мерзость… Крутили по телеку "Машеньку" Райзмана. Мамина молодость ("второй курс…"). И чем-то трогательно…


22.1. Инспектор опять явился и опять выразил недовольство. Не доходчиво объясняю. Не пользуюсь современными средствами демонстрации. Еще раз придет. Заработает он у меня мел в жопу. Кто его, интересно, навел… Сегодня взорвали тремпиаду /перевалочный пункт для солдат/ у перекрестка Лид. 20 солдат погибло. Показывали теперь аккуратно, разбросанные куски тел в морду не тыкали: после взрыва автобуса на Дизенгоф власти критиковали телевидение за "жестокие кадры". Ну, как водится, объяснили нам, почему они это сделали. Чтобы помешать делу мира. Рабин на импровизированной пресс-конференции от легкого испуга (что народ возмутится) ляпнул, что погибло "мизерное количество" солдат (миспар заум), это был "прямой эфир", потом этот отрывок из всех сводок новостей вырезали. А испугался наш вождь зря. Народ смирный. Максимум – повизжат немного, как одна баба в телекамеру: "Ани истерит ми кета зе!" (Я от всего этого в истерике!). Остановиться, как президент намекнул им, тем более повернуть назад, они не могут, это означает отказ от власти. В таком шатком положении задержаться, можно утерять контроль, один выход: еще быстрее вперед, под откос, может в конце взлетим. На воздух. Все эти хитрые еврейчики, которые в самолете на Вену уговаривали меня держаться от евреев подальше, лучше с гоями, оказались правы, они знали свой народ лучше меня. А я накололся. Маху дал. Сглупил. Романтизм-то до добра не доводит. Недели за две до отъезда, когда пил горечь вечеров, ночей и людных сборищ, Миша повел меня на литературную вечеринку к Казарновскому, читали там всякое, один русский писатель с рыжей бородищей читал про прополку сорняков на приусадебном участке, Миша шепнул: он с тобой поговорить хочет, по еврейскому вопросу, ты не против? Отчего ж, говорю, вопрос важный. Мы удалились с писателем в отдельную комнату, где он, разгладив бороду, начал так: "Я вот тут роман пишу о русской жизни. Ну а какая может быть русская жизнь без евреев. Так у меня есть один важный персонаж, еврей, но мне не хватает натуры, я всегда эскизы с натуры готовлю к картине… вот, так нет ли у вас знакомого, такого настоящего еврея? Что значит "настоящего", говорю. Пиши хучь с меня! И подбоченился. Не, говорит, вы… не еврей. Мерси, говорю, за комплиман, однако… Да я знаю, вы уезжаете, и я это приветствую, но это только подтверждает… в общем, мне нужен совсем другой персонаж. Ну, любопытно все-таки, говорю, что ж такое "настоящий еврей"? Понимаете, говорит, это такой еврей, который весь день бегает за золотишком, а вечером в синагогу идет и усердно молится. Вот, думаю, антисемит, тудыть его растудыть. Аж озлился. Нет, говорю, я таких в своей жизни не видел. Ну, я и говорю, что вы не еврей, сказал он благодушно. Было уже семь утра, народ еще читал, курил, зубоскалил, вдруг завыли гудки, я подошел к окну, мороз схватил стекло по краям, на улице темно, фонари горят, застыли голые деревья, дым от заводских труб – аллея фаллосов, и под ними, бесконечными цепочками, угрюмо опустив голову, бредут по белому снегу черные тени. Письмо от Саши Макарова. В Москве выглядел больным. Мы сидели в редакции, где жена работала, гигантский дом, бесконечные коридоры, пугающая безлюдность, окна во всю стену, залиты дождем, внизу хитросплетения железнодорожного узла, высоко сидели, всю Москву видать, пили итальянское вино с конфетами (купил в ларьке по дороге), сынишка ее, лет шести, играл на компьютере, кабинет был огромный, советский, и было такое чувство, что мы пируем в брошеных дворцах.


24.1. Вчера был мой вечер в Иерусалиме, в библиотеке Форума. Вроде надо отметиться, все-таки книжка вышла… Собралось человек 35, почти все знакомые, приглашенные. Многие не пришли: Зингеры, Малер, Вайскопф, Генделев, Тарасов, Гольдштейн. Принимали тепло, отчасти благодаря выставленному закусону с пивом и водочкой. Потом поехали к Вернику, с Барашем. Выпили, пели песни. О стихах не говорили. Слишком мы "чужие". По поэтике. Когда я на вечере, на вопрос о "любимых", помянул Баратынского, Тютчева, Фета, а на вопрос, кто из нынешних-тутошних повлиял, сказал: "Тарасов", то Верник переглянулся с Барашем, а Камянов аж подпрыгнул и попросил повторить роковое имя. Я повторил. – Ну, конечно! – взвился он еще выше. – Тютчев, Баратынский, Фет и Тарасов! (А вообще я, хам, свинья, должен был хоть поблагодарить приятелей, вечер-то с подачи Верника вышел.) В "пополитике" профессор – спец по террору (кажется, Шпринцак), заявил, что мы должны быть готовы к ежегодному закланию жертв на алтарь террора и мира, он даже назвал цифру – 150 человек. Сказал, что это неприятно, но не смертельно для нации. А нынче, кстати, 50 лет освобождению Аушвица-Освенцима. Вот он, их хваленый "гуманизм", ценность человеческой жизни. Жизнь индивидуума для евреев ничто, только жизнь рода. Род должен выжить. Но если так, то почему не в бою? (Потому что бой – игра, а евреи "на жизнь" не играют. Помните этот анекдот: еврея грабят – кошелек, или жизнь!, а он – дайте подумать…) А вот совсем свеженькая история "левака-профессора": милейший человек, застенчивая улыбка, сама толерантность, жена – художница, бездарная и беспутная, он все понимает, но толерантность не помогает, сбежала художница, встретил его на пятидесятилетии Г. и случайно коснулся политики – тихий профессор впал в бешенство, неистовствовал в ненависти к пионерам-поселенцам, "правым", Биби. А уж религиозных – и не упомяни! И вот – оставил работу и уехал в Индию, к своему гуру, оказывается давно уже у него учился-приобщался.


26.1. По русскому ТВ крутили фильм о Якубовском. Эдакий "еврей Зюс" при новых русских князьях. Нагл, быстр, энергичен, хваток, и все в превосходной степени, типичный израильтянин, только с русскими ужимками уголовными.


3.2. Карлейль пишет: "Я считаю эту книгу (книгу Иова) величайшим из произведений, когда-либо написанных. Читая ее, действительно чувствуешь, что эта книга не еврейская… Благородная книга, общечеловеческая книга!" Вот мудильо! "Иов"- книга не о герое, а о еврейском мучительном уповании "поговорить, наконец, со своим Богом начистоту"! Иов – враг Иисуса. Хоть и оба еврейские декаденты. Но Иов, взбунтовавшись было, к Богу вернулся, ибо куды денешься. А Иисус пошел до конца, объявил себя Богом, Бога-отца тем самым отстранив, так сказать, от дел. Конечно еврейство принципиально антигероично. И в этом смысле противоборство еврейского мира и арабского, преданного поэтике героического, является принципиальным, с глобальными последствиями. В Каире собралась "четверка", "коалиция мира". Перес, как Сизиф, продолжает толкать вверх свой страшный камень. Камень мира. Будто надгробие мечтает возвести на вершине. А все-таки, как он не пыжится, есть в нем что-то провинциальное… И Бегин о нем сказал точно: "не умен, а смышлен".


5.2. Прочитал в "Вестях" интервью Бараша и стихи из нового сборника, интервью Гольдштейн брал. Стихи понравились. Решил порадовать, позвонил и сказал, что понравились. Лирическая тональность и апокалипсичность мироощущения, и про Флавия, что жуткая и личная книга. "А интервью? Идеи, которые я там развиваю?" Тут я сморозил, что никаких чой-то идей там не уловил, ну, в смысле чего-то нового, так-то оно все, конечно, путем… и зарапортовался. Он скуксился, так что радости большой не вышло. И еще я ему сказал, что по-моему Флавий – это античный Эренбург. Но он не врубился. Взялся за Розанова. Еще в пору романтической молодости попалась "Кукха" Ремизова, потом уже "Опавшие листья", но сразу, с "Кукхи", увлекся, что-то "свое" учуял. Подражать пытался. Вот это отношение к себе, как к литгерою, почти объективное, порочно-любознательное. "Я – гнида." Явился Зюсик. Разыгрывал радость жизни: "Я – счастливейший человек!" Приехал добровольцем в израильской армии поработать, за паек и ночлег, пока в Бостоне квартплата с жильцов идет. Божьего человека из себя строит, исповедуя йогу, иудаизм собственных компиляций и каких-то американских синкретических гуру. Любит гаденькое: "Толик мне говорит, ты, Зус, навозный жук, хи-хихи-с, а я говорю да, я навозный жук."


6.2. Вчера ночью прижалась ко мне сзади, мяла, лапала, хватала за цицки: – Наум Исакыч Цыцкес! Долго ржали, не могли успокоиться. А иногда я обниму сзади, войду, и лежим, не шевелясь, долго-долго, даже вздремнул однажды. "Вот так я люблю, – говорит, – душа в душу."


8.2. Только что звонок. Через моря и океаны. "Скучаю". "Летом приеду". "Как прошел вечер?" А вообще, все это – уже не то бесконечное письмо к тебе, которое я писал когда-то, письмо-дневник. Какой-то выходит судовой журнал. Судовой журнал ковчега на мели…


9.2. Вчера у продлавки сумасшедшего видел, подозреваю, что русский. Стоял, застывши, протянув руку в позе Ленина – Гагарина: "указывающий путь к звездам". Постоит, потом руку поменяет и вновь застынет. А может стебается? "Идея богочеловека исламу принципиально чужда". "Пространство сакральных зданий ислама покоится равновесно и благородно в неподвижности, отвечающей внутренней природе вещей… здесь нет устремленности к идеалу… Особое значение имеет пустота. Пустота даже самой богато орнаментированной мечети связана с концепцией факра нищеты в духе." "Для мусульманина Прометей – безумец, который, не ведая что творит, грубо вторгается в Божественные предначертания." (Из книги "Исламское искусство и исламская духовность" Сайеда Насра)


12.2. В пятницу нам была оказана честь, мы были приглашены в кафе "Габима" на празднование 65-летия П. На чествовании присутствовали великие отказники и борцы. (В соседнем крыле праздновал свое прибытие на Обетованную землю театр "Современник".) Моя в недоумении – за что такая честь? Может ему супруга наша приглянулась, и старый султан еще не забыл свои похвальные привычки? В субботу утром П. позвонил, якобы поблагодарить меня за подарок (преподнес ему "Энциклопедию оккультизма", интересуется мистикой, печальный удел стареющих рационалистов), беседовал с супругой, которая имела неосторожность (или еще чего имела) пригласить его в лес, на наш традиционный пикничок. (Зима нынче выдалась безоблачная, теплая.) Он, как старый подпольщик, четко и подробно выяснял маршрут, время и место встречи, все записал, даже марку, год выпуска и номер машины. По дороге супруга, чувствуя мое раздражение, оправдывалась тем, что хочет "завязать нужные связи", причем для моей же пользы. Довольно идиотское положение – наблюдать за тем, как охотятся за твоей собственной женой. Сразу вспоминаешь товарища Пушкина, который, глядючи на такое, потерял чувство юмора и наделал делов. На юбилее великого борца разговорился с несколькими знакомыми. Все смотрят на ситуацию однозначно: государство обречено. Обидно, конечно, что я не оригинален. Обидно и страшновато. Можно сказать – уже расхожее мнение. Почти пошлость…


13.2. Я люблю стихи, похожие на барельефы, на монастыри в скалах, когда каждое слово врезано в строку непоколебимо. Хотя иногда нравятся и изменчивые, похожие на игру бликов, в каждом вроде никакой важности, а вместе – сияющая рябь…


13.2. Может моя принципиальная ошибка в том, что я исхожу не из того, что есть, а из того, что должно быть (по моему, естественно, мнению)? Лет 13 назад мы организовали в Азуре "свою партию" и победили на выборах, ну, что значит победили – получили одно место из тринадцати, но это была, конечно, победа, и немалая, со мной тут же связался Ильяшив, он тогда был мэром, и предложил встретиться, собственно, это я прошел на выборах, поскольку был на первом месте, он хотел личной, интимной встречи, но я не согласился. Встретились с ним небольшой группой. Он с ходу предложил нам шесть мест в ЦК партии Труда, сказал, что он друг Переса, что пойдет на следующих выборах в Кнессет, и наверняка пройдет (ему не хватило 2-3 мандатов для партии, он шел, кажется, сразу за Фимой Файнблюмом), и что ему нужны образованные (сам он был футболистом, местным кумиром, видный такой мужчина, и не глуп), толковые и энергичные ребята, что мы себя доказали, и, конечно: кто к нему "пристегнется" далеко пойдет. А я ему (прям краснею, вспомнив): "Все это хорошо, но надо бы сначала прояснить так сказать идейную платформу, сможем ли мы сотрудничать, если речь пойдет о судьбоносных для народа решениях?" Он брови свои центурионовские вскинул, но делать было нечего, пришлось выяснять идейную платформу, мы были все, как один, за целосность страны, а он – за партийную идеологию компромисса. И попытался нам объяснить, что вообще-то он, как и мы, за, и арабов бы сам, своими руками, но ребята, это же не реально, вы же умные люди, надо же исходить из реалий. А я ему: исходя из реалий мы бы (мы бы!) и государства не построили бы, и что исходить надо не из реалий, а из целевых установок. Когда есть цель, вот тогда надо включать расчетный аппарат и исходить из реалий, чтобы ее достигнуть. Он буквально остолбенел, потом как-то внутренне опечалился и отчалил, промямлив, что мы еще встретимся и поговорим. А исходил бы я из реалий, был бы сейчас послом в Россию, ну, или захудалый удел какой, генеральное директорство вшивой госкомпании, получил бы от бывшей пролетарской партии. Ну вот, а "целевая установка", особенно когда речь идет о "великих целях" (иначе и не интересно), приводит только к "вечной неудовлетворенности" и разлитию желчи. А все это я к тому, что зачем требовать от евреев, чтобы они были викингами? Не лучше ли признать, что они другие, понять в чем именно, и даже найти в этом "другом" свой шарм. Шарм ля жид.


17.2. Сегодня наблюдал душераздирающие сцены собачьей любви: у нашей Клеопатры течка, и ее с утра сторожит у подъезда пушистенький пуделек беспородный. Уж он ее и туда лижет, и сюда, и вся она к нему тянется, хвостом дрожит, а я, гад, шикаю на него, отгоняю, и других собак тоже, он боится, отскакивает. А она потянется к нему, потянется, но видит, что он все шарахается, и разочаровывается, отворачивается, потом и сама злобным лаем гонит. А мне всех жалко, но ответственность перед новой жизнью, как и Мише, брать неохота. Наблюдать, конечно, интересно, вот так и литература "наблюдателей жизни" – интересно, но интерес какой-то этнографический. Мама нашла письмо, первое, которое мы написали из Вены. Ровно 17 лет назад. Жена читала с влажными глазами, а как дошла до приветов тем, кого уже нет, совсем расплакалась. 16.2.78 Дорогие Мария Наумовна и Исаак Ефимович! Вот мы и в Вене. Просто не верится, что мы уже не в России. Не успели опомниться. В самолете все было в лучшем виде. Нас потрясающе накормили, дали подносик каждому, там была курица, закуска, кофе, печенье.В общем, вдруг ощутили себя господами, а не товарищами. Нас обслуживали советские стюардессы. С нами вместе летели молодые 30-летние ребята, они почти все собирались в Америку. Когда мы прилетели, нас встречала девушка представитель Израильск. организации Сохнут, группа наша сразу разделилась, процентов 70 летело в Америку и только 30 – в Израиль. Попросили отдать визы. Потом нас всех посадили в маленький автобус и охраняя повезли в гостиницу. В гостинице вся обслуга израильская, кормят тут потрясающе вкусно и сытно. Вчера, когда мы приехали, нас сразу же покормили обедом, потом в 18.30 был ужин. На ужин дали очень вкусный салат из помидор и болгарского перца. Поселили нас в одну комнату с одной женщиной и девочкой 13 лет. Женщина очень приятная, она в Москве работала переводчицей англ. яз. Я только сейчас начинаю приходить в себя, нас может быть отправят в пятницу утром или в понедельник. Нам разрешили бесплатный разговор с Москвой и телеграмму в Израиль. К сожалению погулять по Вене не удастся, как мы и предполагали. Гулять здесь тоже, в общем, негде, ходим по гостинице, она большая, напоминает большую больницу. Очень чисто. Погода в Вене получше чем в Москве, вчера, когда прилетели был 0 градусов. Снег. Рыбу вы положили зря, она не кошерная и вносить в столовую ее нельзя. О, ля-ля! Да, весь наш груз, который мы сдавали за сутки и то, что мы взяли в ручную кладь летит с нами в Израиль. С собой отдельно в сеточку надо взять полотенце, зуб. щетку, мыло, халат, тапки, это затем чтобы потом не рыться в вещах, не искать, еду никакую брать с собой не надо. Да, мы тут едим израильские апельсины. В общем, все ничего, скорее бы в Израиль. Здесь есть телевизор, спорт. комната с теннисным столом, комната для чтения, вся литература, отражающая жизнь Израиля. Здесь есть на этаже душ и умывальная комната. Да, мы попробуем послать посылки – Вам и Зусу. Ну вот и все наши новости. Вчера мы ужасно нервничали, а сегодня уже вроде все успокоилось. В пятницу вечером будут зажигать свечи. Дорогие свекры, я обязуюсь писать Вам каждую неделю, т.к. понимаю все Ваши переживания. Только теперь я начинаю понимать насколько скудно мы были обо всем информированы, поэтому постараюсь, чтобы Вы обо всем имели верное представление. Илюша бегает по этажам, благо здесь длинные коридоры и много лестниц. (Илюшиной рукой) Мы летели на самолете. Кагда мы летели на самолет. Нам дали поднос с закуску и кофе. С самолето был видно деревушку. Когда мы приедем в холон я буду писать. Илья Вот такие дела. Пишите нам тоже почаще, задавайте вопросы. Не нервничайте; держались Вы молодцом. Я буду Вам подробно описывать нашу жизнь. Всем, кто будет звонить, большой привет. Оставляю место для Наума. Целую Вас крепко. Будте здоровы. Не забудте отправить нам лекарство в коробочке, самовар и мои лаки. Дорогие мои! Это дело стоило затеять хотя бы из-за тех ощущений вкушения запретного плода, о котором столько думал и трусил. Когда я вышел из самолета, увидел немецкое небо, немецкие буквы и спокойно переговаривающихся австрийцев, окрыляющее чувство свершившегося чуда закружило голову. И именно в этот момент я почувствовал, какой жалкой низостью раболепной, трусливой души были все страхи, "философии", "объяснения" о том, что "везде все одинаково". Пусть даже так, но мы можем быть разными. В самолете подобралась приятная компания. Со многими познакомился и даже успел подружиться. Передай Игорьку, что Каток оказался малый весьма практичный и ловкий, Лене до него далеко. Как-то осел Леня, потерял энергию. В аэропорту мы разделились: 30 проц. в Израиль, остальные – "прямо". "Прямиков" никто не встретил из Хаяса, всех встречал представитель Сохнута. "Прямики" испугались, что их "затащат" в Израиль, сбились в кучу и (неразборчиво)… ать визы. Потом все-таки отдали. Сцена была противная. Потом нас посадили на автобус и повезли в замок. Дорога гладкая, как стекло, рыжие весенние перелески, талый снег, гнезда в голых ветвях. В Австрии наступает весна. От аэропорта до замка австрийские полицейские с автоматами. Короткие стволы, немецкие лица. Начинаешь понимать, что израильтянин – это серьезно. В замке решетки, охрана, высокий забор. Обидно быть рядом с Великой Веной и не иметь возможности выйти погулять, тем более, что знаешь, что "прямики" гуляют сейчас по площадям, ходят в театр, кино, вообще что хотят то и делают. Но что делать. Есть вещи и поважнее. Еще один недостаток: в одной комнате несколько семей. Отдыхаем. В библиотеке все, что крупицами попадает в Москву – читай – не хочу! Телевизор. Вчера был бой Мохаммеда Али со Спинксом, хорошие мультики, пошловатые фильмы. Показывали израильский фильм Калика. Фильм из пантомимических новелл в исполнении Веденского. Смотрел с большим интересом. Неплохо. Борис Михайлович звонил вчера, ждут. Все просьбы я выполнил, всем большой привет. Целую вас, тебя мама, и тебя, папа. Все будет хорошо. Наум Да, чуть не забыл! Что здесь совершенно сказочно, это жратуха. Я никогда (неразборчиво)… такую вкуснятину. Свежие овощи, апельсины, грибы, очень вкусное мясо, картошка, твороги с чесноком и без, пирожные, и совершенно непонятные но очень вкусные супы. Так вкусно, что все время жрать хочется. 17.2.78


19.2. Вчера в 12 примчался взмыленный И. Драил свою новую квартиру, случайно закрыл дверь – ключ внутри. Пришлось отвезти его домой за другими ключами. Все время истерически хохотал. Просто безостановочно. Я ему, в стиле Берчика: – Эта квартира совсем тебя доконала. И тут у нас начались просто судороги смеха. В этих судорогах мы выкатились на улицу, пугая тихих евреев, идущих в синагогу на дневную молитву. Гольдштейн подметил в "Катилине" Блока элементы "постмодерна", оргию эклектики. Заинтересовавшись, прочитал. Нечто восторженно несуразное. Тут тебе и "социальные противоречия", и "ветер новой эпохи", то бишь Христа, который еще не родился. Ну какой он, Катилина, "большевик", или революционер, просто авантюрист из разорившихся аристократов, публика шибутная и колоритная. А на дворе 18-ый год. Блок пытался вписаться в новый ландшафт. Малодушие под маской истомленности по священным безумиям… Историософское мление, мифопоэтическую игривость и прочее культуроложество не люблю. Хоть и сам грешен. Легкий хлеб. И к постмодерну, извиняюсь, никакого отношения это не имеет. Старый, милый декаданс, с его тягой к легендарным мерзавцам. Арт нуво. А постмодерн – это когда прикидывающийся идиотиком играет на свалке культур кубиками выброшенных поэтик, строя из них причудливо уродливые, потешные крепостицы. Где ты, Шварцбард?! Где ты, Гриншпан?! Где ты, Кенегиссер?


25.2. Инспектор с меня слез. Случайно, на пятый раз, урок вышел удачно. Ну и слава Богу. Ж., в учительской на большой перемене, торопливо запихивая бутерброд и запивая чаем, принесенным из дома, в цветном термосе: "Посмотри, посмотри на этих цилечек! На этих трясогузок! Посмотри, как они жопами трясут! Послушай, как орут! Не доебали, ну не доебали же!" Вечером у нас состоялась великая зустречь трех Александров (Бараш-Верник-Гольдштейн) и трех Ир (все жены – Иры). Опять мучался: везти – не везти Гольдштейна. Дать ему самому добираться – значит выставить его шекелей на 30 (субботний вечер) на такси, может он не так уж жаждет приехать, в то же время поехать за ним, а потом, соответственно, отвезти обратно – это оказывать царские почести, решит, что "подъезжаю". После воистину мучительных колебаний все же решил забрать его, ну и потом отвез. Вообще-то я очень хотел с ним подружиться, он умен и сведущ, с ним интересно было бы обсудить прочитанное, ума набраться. Кроме Тарасова и поговорить не с кем. Гольдштейн деликатен, что в нашем зоопарке совсем уж редкость. Я сам деликатен и легко раним. В общем, то ли эта наша деликатность была виною, но мы оказались лишены непринужденности, даруемой независимостью: он все боялся, что мне что-то из-под него нужно, может приставать стану, чтоб он статью обо мне написал, а меня его настороженная застенчивость тоже несколько раздражала, целку из себя строит, и жену чего-то не показывает (и на этот раз не взял на сборище). В общем, обстановка была несколько скованной, только Верник "шумел" во главе стола. Мы с ним пили водку, супруга наша, "блондинка", как он ее величает, поддерживала, да еще Ира его пила бренди, Гольдштейн деликатно лакал винцо, Бараш было начал с водки, но быстро отстал, а его Ира, рыжая длинноволосая дива, только символически пригубила. Посреди пьянки позвонила супруга Гольдштейна (Верник поморщился: "уже зовет!"), а моя – обратила внимание, что он все время смотрел на часы. Бараш (он сильно и как-то внезапно поседел, развод повлиял?) рыгал юмором: "из ворюг в греки", "небогатое наше Гило", "сказка о рыбаке и Ривке", миловался с подружкой: за ручку держал, гладил, волосы на палец накручивал. Верник настойчиво объяснял Гольдштейну, какой хороший поэт Чичибабин и как важно про него написать, а потом пошли пьяные излияния про "глыбищу Бродского", и даже "глыбищу Пушкина" (признак того, что говорить не о чем), и кто под кого "канает". Супруга попробовала завести светскую беседу: – А вы пойдете на Биренбойма? – 451 градус по Биренбойму, – тут же отрыгнул Бараш. – Вот на Биренбойма, понимаш, у нас жабки не квакают, – сказал Верник. А ты запаяйся! – ласково рявкнул он на залаявшую Клепу. Только Верник догадался фотоаппарат принести для увековечивания, но в аппарате том один кадр остался. Ко всему я еще запел. "Где-то на поляне конь танцует пьяный." Бараш тут же: – Конь ты мой опавший! Особенно над этим, "конь ты мой опавший", мы жутко ржали.


3.3. Сегодня у меня день рождения. Сорок восемь. Чувствую себя неважно. Сердце. Вчера началось. И не пойму что. Какая-то огульная млявость. Жарко сегодня. Гулял утром по парку с собакой. Она болеет, воспаление после течки, льет из нее неудержимо. А в парке никого. Безветренно. Картина покоя. Девочка с косичкой кружится на площадке для роликов. Вспомнил девицу, которая в августе 91-ого перед баррикадами у Белого Дома кружилась заморской бабочкой… Надо бы ролики купить, кататься утром в парке. Сердце вот только… Жрать стал много, опять вес набрал. В Москве убили Листьева. Все в шоке. Телевидение прекратило передачи. Убитый был несомненно очень ловким человеком, высоко метил: хотел стать генеральным директором новой телекомпании. Такое место не может быть "не схваченным". Что-то не поделил, или пал жертвой разборки на высшем уровне. По нонешним временам вещь естественная, сами горы трупов по ТВ показывают. Но уж очень нагло, не таясь, замочили любимца публики. Народ обиделся – посадили на место. Кто-то сказал: в этой стране только убийства делаются профессионально (тоже преувеличение для красного словца), кто-то завизжал: нас опять хотят затащить в дерьмо, вновь прозвучало инфантильное "что делать". А наши придурки обсуждают, сколько беженцев Израиль готов вернуть на территории. Один генерал говорит: "Да сколько угодно, не в Тель-Авив же, а к ним, в автономию, пусть они и ломают головы." Умница. Сразу видно, что еврей. Один такой умник гордо сказал по поводу визита Бразаускаса, который тут прощения просил у еврейского народа: где теперь Литва и где Израиль! Да, но Литва, хоть и под русским сапогом, но осталась и останется, а Израиловка исчезнет, будто и не было. Вчера ходил с женой утром в бассейн. Нежились в джакузи, парились в баньке. Из газетных перлов Глории Мунди: "Бабеля всегда вдохновляла любовь над трупом". Была передача о Фриде Кало, жене Диего Риверы. Баба яростная, вцепившаяся в жизнь. С изуродованным, урезанным телом приговоренным к неподвижности и безнадежной борьбе с болезнью. Портреты коммунистических вождей. Вот за что влюблялись в коммунизм – пафос борьбы, вызов жизни. Коммунизм – это молодость мира. Кажется была любовницей Троцкого. Когда ж это успела, интересно, когда Троцкий у Риверы гостил?


5.3. Брачные танцы птиц. Колгота их мятущихся скопищ. Забеги по воде парами. Почему мы зовем красотой жизнь этих толп? Что восхищает в ней? Разве есть в этих танцах "высшая цель"? Руководители Рабочего движения, склонявшиеся с конца 30-ых к силовому решению арабо-израильского конфликта, черпали свою решимость в русских и советских традициях, взять хотя бы Табенкина.


6.3. Выгуливал Клепу и встретил знакомого, он профессор из Института геофизики, где я три года директорствовал, у него молодой фокстерьер Томми, огромный, добродушный симпатуля, прыжками носился вокруг, а Клепа гнала его от себя грозным лаем старой девы. Профессор с левым уклоном. Ну что страшного, говорит, если мы вернемся к границам 67-ого года? Рисую ему сценарий: во-первых, вернутся миллионы беженцев и потребуют возвращения в Яффу, Акко, Рамле и т.д., во-вторых, арабы Галилеи потребуют автономию и устроят нам в Галилее Боснию и Герцеговину… Ну, прервал он меня, в это я не верю, арабы Галилеи слишком хорошо живут. Ну а беженцам мы скажем нет. Французы, говорю, в Квебеке живут не хуже, а требуют независимости. А что касается нашего "нет", то ответом на него будет террор и джихад. Вы забываете, сказал он, что у них уже будет собственное государство и им придется нести ответственность. Что, бомбить будем? Ну, если придется. Бомбим же в Ливане. И вы готовы, говорю, бомбить их дома, убивать женщин и детей?! Готовы?! Он пожал плечами. Ну вот, говорю, если готовы, то пора, а если не готовы, то сами себе логично объясните, что ничего бомбежками не добьешься, и, вообще, силой ничего не добьешься, что нужно искать политическое решение, то есть уступать, уступать, уступать! Логика капитуляции она самая понятная, естественная, так сказать естественнонаучная… Тут он спохватился, что на работу пора, и мы растащили собак. А еще на встрече трех Александров всплыла интересная тема о праве художника считать себя "солью земли". Бараш припомнил воспоминание кого-то о Бродском в ссылке, как тот, оберегая себя, не решился на какой-то поступок, и при этом сказал про другого, который решился, что тому, мол, рисковать легче, мол, человечество от его гибели не пострадает. Нет, началось с Пастернака, Гольдштейн сказал, что тот "хитрил" и "берег себя", разыгрывая наивняк, а Ира Верник сказала: "Вот я только что случайно взяла у вас, Наум, с полки книгу о китайских мудрецах и случайно раскрыла на притче о том, как мудрец и простолюдин шли долго и остался у них один кусок хлеба, кто съест, тот выживет, мудрец и говорит простолюдину, ну что твоя жизнь, она не важна государству, а моя важна, отдай мне хлеб. А тот говорит: а кто это может знать, чья жизнь важнее? И тогда мудрец отдал ему хлеб и умер с таким замечанием: при жизни мне удавалось быть более убедительным." А я сказал, что мне противно "освящение" собственной жизни на основе таланта. Талант это не привилегия, а крест. А Пастернака и Бродского вообще не люблю.


8.3. Да, в героях есть что-то грубое. А может мой поворот от героического сионизма к жалкому Галуту надо довести до конца, до любви к слабости? Есть ли в слабости красота? О, да, утонченнейшая. Так может не надо играть в конкистадоров, Бог с ней, с державностью, дали бы просто жить в тишине и печали?… Да, хорошо быть слабым, пока очко цело. Звонил Миша, завтра Вика прилетает. Ладно, встретим. В ящике сразу два письма, от тебя и Инны. И еще от Иосифа, позавчера только говорил с ним по телефону. Опять Москва нахлынула. Вчера был вечер Глозмана. Я не успел. Жену делегировал. Купила книгу. Роскошно издана, что подозрительно. И точно, я-то думал, что его стихи никакие, а они дурные. Лига полулюбителей-полубездарей с культурным багажом. "Когда задумчивый Гомер Вдруг расстегнет Свой интерьер." Жена: а мне нравится. Вот… – она долго искала – вот: И крыльев нет, и на ногах, как гири, Дела, любовь и суета сует…" Долго и добросовестно объяснял какая это хуйня. Слушала внимательно. В конце полусогласилась: "Да…" Но уцепилась за другое: – А вот это: "рыбой пахнут мелкие монеты"? Я тоже всегда так думала. – И у тебя небось предки рыбой торговали на Привозе. Обиделась. Наум, привет!… Ввиду спешки (а также по другим, никак не связанным с тобой причинам) я настроен снова уклониться от "умных" разговоров, хотя твои рассуждения о героическом выглядят местами занятными и, во всяком случае, провоцирующими. Как-нибудь собирусь с мыслями и попробую порассуждать на эту тему по второму заходу. Особенно интересным показалось мне замечание о том, что при всей героичности воинов-чеченцев, мифы о них пишут русские. Так это или не так, но тут есть о чем подумать. Спасибо за приглашение. Что славно погуляли бы – не сомневаюсь, и съездить, конечно, хочется, но пока ничего определенного сказать, к сожалению, не могу. И даже не в деньгах дело. Я в последнее время как-то безнадежно стал запаздывать с выполнением своих серьезных замыслов – все время что-то отвлекает, и самое неприятное, что я отвлекаюсь как-то слишком охотно. Какой-то психологический изъян обнаруживается. А может не только психологический. Печально, что, судя по твоим письмам, у тебя тоже сплошные беспокойства. Может перемелется? В любом случае, надеюсь, что ты-то к нам до конца года выберешься. Книжка твоя в "Гилее" лежит (в других местах я ее не видел, но специально не разыскивал). Судя по тому, что продавщица не смогла назвать ее цену (она куда-то ходила, спрашивала, оказалось 1300), ажиотажного спроса не наблюдается. Но это общая картина практически для всех поэтических сборников. Пишу "почти" для перестраховки: на самом деле не знаю ни одного, чтобы так уж расхватывали. Разве что Тимура Кибирова, но я к подобного рода передразниванью совершенно равнодушен. На счет отзывов ничего сказть не могу, я практически нигде не бываю и литературных газет и журналов не читаю. Сам не знаю почему, просто не могу себя заставить. Что касается узкого круга, сейчас эти вопросы как-то не обсуждаются. Знаю только, что Ирине – жене Гены – сборник так понравился, что она хочет заставить Гену издать что-нибудь у Белашкина, и даже деньги дает, но у него какая-то аппатия. С эротическим романом ты меня удивил. Может дашь почитать? Или это большой секрет? Мои романы (переводные) не столь эротические, сколько просто любовные, хотя и с откровенными местами. Меня самого беспокоит то удовольствие, какое я получаю от этой "работы": наверное это графоманский зуд, которого я за собой раньше не знал. Зосим прозволь откланятся. Привет жене и детям. Иосиф Посылки?? 5 – 6 (посланы 22 февраля)

1 Митицуна. Дневник эфемерной жизни 13000

2 Пришвин. Дневник. Т.2 6500

3 Аммиан Марцелин. Римская история 18000

4 Розанов. В темных религиозных лучах 5000

5 Леви-Стросс. Первобытное мышление 9500

6 Вяч. Иванов. Родное и вселенское 9500

7 Вельфлин. Основные понятия истории искусств 14000

8 Филон Александрийский. Иосиф Флавий 11000

9 Леви-Брюль. Сверхъестественное в первобыт. 23000

10 Хомяков Т.2 6500

11 Гиббон 15000

Итого 130000


Данные книги куплены на полученные дивиденты в январе 30 д. Курс доллара 21 января составлял ровно 4000, так что после этой покупки ты остался мне должен 2.5 долл. Посланы книги через месяц на дивидент полученный в феврале. Стоимость пересылки не изменилась 25000 за трехкиллограмовую бандероль. Курс 22 февраля… (и т.д. еще много расчетов) Итого у меня осталось… (и далее все коммерческое)


10.3. Встретил в аэропорту Вику с подружкой. Никто из официальных лиц не явился. Я предложил свои услуги и отвез их в Иерусалим, в коммуналку ВИЦО, где паслись пенисионеры (во, описка-пиписка!), к ее "другу" Леониду Яковлевичу, довольно шустрому старикану. Пока они ахали и тараторили, я прочитал рецензию, которую она написала на мою книжку. "Всякий образ созданный пером Ваймана основан на некой меланхолической медитации, ощущении неудержимости бега времени, призрачности красоты и стоящей за всем этим всевключающей и всепоглощающей вечности!" Во, блин! "Но не надо думать, что поэт – отвлеченный метафизик." Леонид Яковлевич уговаривал остаться, чайку попить, но девочки рвались погулять, видимо, рассчитывая на ресторан. Привез их в центр, погуляли по Бен-Егуде, кружились по боковым улицам, народу было мало, свет тусклый, я все не решался зайти в какое-либо кафе, инстинктивно знаете ли, под предлогом, что нигде пицц не было, а вначале спросил, хотите пиццу? и они очень захотели. – Может сюда зайдем? Здесь не дорого? – деликатно спрашивала Вика возле каждой двери. – Тут пицц нет, – отвергал я, прочитав меню. Шатания наши приобрели маразматический характер, одурев от запахов и усталости девочки нагуляли злобный аппетит, И. вспомнила, что в самом начале, на Бен-Егуда, видела пиццы в витрине и мы пошли обратно, что всегда плохо. Разговора путного тоже не получалось: в предчувствии расплаты еврей был скучен. – Ладно, не обязательно пиццу, – попыталась Вика уйти от своей голодной судьбы, – можно рыбу. Есть что-нибудь дешевое из рыбы? – Дешевых рыб не бывает, – ответил я и испугался своей грубости. Наконец, Вика решительно указала пальцем на первую попавшуюся затрапезную забегаловку: – А давайте сюда зайдем, здесь очень мило. – Это диетическая, – говорю. "Диетическая, говоришь?", – прочитал я в их глазах, – "Ну, хрен с ней, давай диетическую." Мы зашли, обслуживали пацаны в кипах и девочки в длинных юбках, оказалось, что даже пиццы в наличие, полусъедобные, взяли по пицце, голод не тетка, салаты, Вика с восторгом откопала какую-то китайскую травку, "сегодня ж Пост", ну да, я и забыл, что она соблюдает, и пиво. Вика спросила, понравилась ли мне рецензия, я извивался, пытаясь не задеть, потом И. спросила меня про мою раздвоенность, ну в смысле между Россией и Израилем, уж очень им после еды захотелось видеть меня раздвоенным, а я что-то жалкое бормотал о любви к русской архитектуре. Потом вернулись в коммуналку, уже к одиннадцати, и тут уж от чая с пирогом, Леонидом Яковлевичем приготовленным, не отвертелись, даже винцо красное бухнули, в армии его зовут "молоток", по субботам выдают, и пьют его, терпкое, сладкое, только русские. Леонид Яковлевич, фронтовик, рассказал о мечте поехать в мае в Россию, на пятидесятилетие Победы, достал гитару ("молоток" бил безотказно) и запел о дождях, пожарищах, о друзьях-товарищах, пел задушевно, но безбожно драл струны, тут бы, по Сорокину, самое время перейти к оргии с непременным отрезанием голов комсомолкам, но вместо этого я отнял у старика гитару и спел "Как-то по прошпекту с Манькой-таки я гулял, фонарик на полсвета нам дорожку освещал…" – вызывающе сбацал. Но ревнивый Владимир Яковлевич гитару у меня забрал: "Очень сильно вы по струнам бьете, где я потом новые достану?" Я-то думал, что как встречу ее, повезу в "Александр", по первому разряду закусим, а там может что и обломится, а вышло все… постно. Подружка эта, блин, все поломала. Да, в понедельник пригласила меня на ярмарку, у ее стенда стихи почитать.


11.3. Сегодня 26 лет нашему т.ск. браку. Утром, глядя на солнце (встали рано, собрались на Кармель, прогуляться): – Когда я была совсем маленькая, мы жили в Вильнюсе в полуподвале, и у нас были ставни. И вот я утром просыпаюсь, а кровать стояла под окном, и сквозь щели ставен, ставни были старые, прорывался солнечный свет, и казалось, что сумерки надо мной проколоты солнечными иглами, и в них кружилась пыль, я называла это "солнечный снег"… Когда мы едем куда-нибудь долго, она задирает ноги к ветровому стеклу, и распахивает. Юбка, конечно, взлетает, из проезжающих машин заглядываются. Аварию сделаешь, злюсь. Разбитые ступни крестьянской девки, с кривыми пальцами. Ствол ноги к щиколотке и лодыжка припухлые. А я люблю ногу беговую, сильную, с узкой лодыжкой… Гуляли с М. и Н. по Кармелю, по долине Алона, умиротворяет. Н. курит сигарету за сигаретой, а М. алкоголь из фляжки потягивает, очень в последнее время язвителен, раздражителен, желчен.


14.3. Вчера читал стихи у стенда издательства "Согласие" на ярмарке. Было с дюжину дам. Профессионалок. Читал с огоньком. Жена ревниво глядела, как я принимал скромные дары женского одобрения. А жена Вознесенского ей и говорит сочувственно: "Трудно быть женой поэта?" "А ваш муж тоже поэт?" – влепила жена по наивности. То-то было радости среди профессионалок. Вечером пришло письмо от Берчика, тоже о книге. Я начинаю думать, что может быть она действительно удалась?


25.2. Дорогой Ноша! Получил твою бандерильку. Еще подумалось: "Э-ге-ге, тяжеленькая штучка…" Спасибо за книжку. Первым делом, как водится, проверил обложку. Поцарапал ее ногтем. Оказалась очень даже неплохой! Плотной и немного скользкой. Хороши также обе твои фотографии. Пишу обо всем подробно, так как знаю, авторы любят, чтоб об их штукенциях во всех, можно сказать деталях. Каждый штришок важен, знаю, знаю… Потому и несколько задержался с ответом – изучал превнимательнейше! Сначала, уж не обессудь, об отрицательных моментах. Есть стиши, посвященные Гандлевскому, Фридману, Файнерману, так тому, несколько! А мне, который тебя, без преувеличения, с пеленок воспитывал, ни од-но-го! Обидно, понимаешь! Значит, никакого влияния не оказал?… Но постарался отбросить личное и быть бесприсстрастным. И вот что я тебе скажу понравился сборничек, понравился! А "понравился" – это главное, т.к. "вкусовщина". История, любовные переживания, впечатления от посещаемых мест, личное время (а старость – не радость), пестрят картинки, рябит воздух, контрапункт всему голова. Перебив в конце многих, выведен в прием, чувствуется, что ты сам доволен. Кое-что по горячим следам, пока не забыл, а что-то не успело отстояться. Сообщаю тебе о крупном событии местной литературной жизни. Опубликовался тут намедни мой рассказик в "Октябре" за?12. Москва, сам понимаешь, гудит. Получил даже гонорарчик в 50 ам.дол. При случае переправлю вам экземплярчик. Озрик традиционно темнит, имею в виду его предполагаемый отъезд. Все зависит от мамы. Но думаю, что "процесс пошел". Так что в недалеком будущем в вашем полку прибудет, а в нашем взводе убудет. Спасибо за приглашение. Конечно, хотелось бы подъехать, но неизвестно пока, как сложится, надеюсь на приличную литературную премию. Не думаешь ли ты снова в первопрестольную? Глядишь, и новая книженция появится. Давно не было известий от Игорька. Пожури его при случае, как следует, пожури. Привет всем домашним. Пиши. Обнимаю. Дядюшка Бо


15.3. Старший нанялся переводчиком к группе русских телохранителей, проходящих здесь курс обучения у израильской военщины. Работают на крупную финансовую структуру, хозяин – еврей. Подружился с ними, совершенствует русский: "Да я три года в зоне миской брился!" "Начальник у них, Федорыч, лет под пятьдесят, они все к нему уважительно: доброе утро Федорыч, такой шкаф с пробитой башкой, стриженный, я думал уголовник, а он полковник КГБ, бывший." Да, теперь я понял: героизм – это театральное действо. Оно возникает в отчаянных ситуациях, когда конвенциональные средства жизни исчерпаны и выход только в средствах искусства. И тогда герой выходит на историческую сцену, как на театральную, и приносит себя в жертву, для того чтобы народ кончил от "катарсиса".


16.3. С ранья завелся: поехал в банк, снял деньги, потом к Сегалю-электрику, оставил ему машину, карбюратор почистить, от него пешком до автобусной остановки, дождило, от Центральной автобусной станции двинул на Аленби, зашел в "Машбир", отоварить билетики на 100 шекелей, подаренные к Пасхе горсоветом, рубашку присмотрел симпатичную, брюки и спортивные штаны, а в кассе выяснилось, что билетики-то в "Шекем" (почему я решил, что в "Машбир"?), можно было, конечно, бросить все, но пожалел рубашку, приглянулась, да и штаны уж поизносились, в общем выложил кровные, пошел по Аленби дальше, заглянул в "Стемацкий", стал книги набирать, но опомнился, взял только "Дневники" Троцкого, записал названия остальных, для Иосифа, потом завернул в тупичок, где секс-шоп, мыслишка была накупить хуечков и фильмец позабористей, для поднятия духа, но чой-то не решился зайти, потом позвонил Гольдштейну, стал в гости напрашиваться, на улице ветер свирепствовал с порывами дождя, к тому же он мне "Сентиментальное путешествие" должен был, но Гольдштейн идею визита отклонил, бережет логово, а погулять согласился, мы встретились у здания Эль-Аль, перед этим я зашел к Сове, он сидел в милицейской фуражке и лопал суп из армейской миски, как три дня не евший, брызгая на книги, седые редеющие космы были распатланы и падали в миску, борода в капусте, напомнил Зюса после пары недель правильного питания, тоже, зайдя в гости, в щи зарывается, зашли еще двое, рассказали анекдот (про Прокофьева?), как его алкаши пригласили на троих сообразить и он согласился с горя, а потом, когда "а попиздеть", спросили кем работает, он говорит: композитором, ну алкаш и говорит ему: ну, не хочешь – не говори, посмеялись, а у меня похожая была история, я на бензоколонке черножопому одному врезал, ну не так уж прям врезал, но, в общем, стушевался черножопый, нехуй поперек дороги машины ставить, плечики у меня крутые, череп бритый, усы как у Стеньки Разина, так что вся бензоколонка, а там одни русские, зауважала меня, один из них, не в тот раз, а потом, немного заискивая: а ты чем, говорит, в жизни этой занимаешься?, я говорю: стихи пишу, ну, он и заржал, хорошая, говорит, шутка, ладно, не хочешь – не говори, ну вот, так с Гольдштейном мы зашли в тесную забегаловку, ветрище дул жуткий, взяли по кофе с круасоном, отдал он мне "Сентиментальное путешествие", я стал соблазнять его поставкой дешевых книг от Иосифа и список подсунул, он клюнул, Шелера отметил, Манхейма, Вебера, поговорили о книжной ярмарке, о Кибирове, который на поэтический фестиваль приезжает, о Кибирове было высказано нелестное предубеждение, также и о "Трепанации" Гандлевского (бросте вы эту трепанацию!), я, соглашаясь с его оценкой, не преминул похвастаться старым знакомством и тем, что еще в рукописи имел честь, потом, по дороге в "Шекем" на Ибн-Габироль, мысль отоварить билетики все не оставляла меня, увлеклись рассуждениями о дневниково-мемуарной прозе, как, быть может, единственно возможной сегодня, он признался, что сам пишет подобное, я признался, что тоже, и тут же возникла неизбежная настороженность, не прочитаем ли мы друг о друге через некоторое время в прозе, причем нелестное, тем более, что говорилось о том, что проза такая обязана быть откровенной до беспощадности, умной, чего там еще? не помню, мелькали имена Розанова, Лимонова, Айгорна (а, вот, вспомнил: культурно оснащенной), тут я ему и про свою книжку ввернул, давно дожидался момента, но он отреагировал слабо, видать, она его не вдохновила, на Дизенгоф прошли сквозь поток людей – карнавал, Пурим, распогодилось, карнавал вблизи выглядел жалко: тесно, замусорено, а главное чем-то озабоченно, не радостно, у "Шекема" расстались, и я пошел туфли поглядеть, но обувной отдел у них закрыли в связи с переучетом, двинул пехом до улицы Шауля Царя, там уже отстроили торговый центр после пожара, но секс-шоп исчез, полчаса ждал автобуса, а в автобусе оказался рядом с боевым мужичком лет за 70, он все косился на портреты вождей в "Дневнике" Троцкого, попросил дать посмотреть, ну и заговорили о Троцком, Сталине, о Великой Войне, даже по-русски он пару слов вспомнил, я спросил его, не из коммунистов ли, уж больно сведущ в политике, хас ве халила, говорит, мол, не дай Бог, я сионист, и понес про ячейки в Польше, как они с коммунистами воевали, и как, когда в СССР бежали и был приказ всем беженцам явиться для регистрации, коммунисты все явились и загремели в лагерь, а он с друзьями не пошел и этап миновал, знал он с кем дело имеет, ну и другие подвиги рассказал, потом Бегина дураком обозвал, с чем я охотно согласился, хотя и понял уже откуда ветер дует: МАПАЙ аист'ори, боевики рабоче-крестьянские, не преминул спросить, как он нынешнюю ситуацию оценивает, за это ли боролись, кандалами гремели, махали шашками? Нет, мужик верил железно в извилистый курс родной партии, разволновался, кричал, что правые народ запугивают, а мы сильны, как никогда, в конце пути злобно пожелал мне крепкого здоровья и долгих лет жизни, а я от конца ул. Соколова, через район коттеджей, дотопал до Сегаля-электрика, заплатил ему 165 сикелей за чистку карбюратора и новую пластмассу на задний фонарь, уселся на верного "Форда" и – домой. Вечером супруга должна была из Иордании возвратиться.


18.3. Анита пишет о военно-патриотическом воспитании молодежи в начале сороковых годов на мифе о Масаде. Мол, когда в 42-ом Роммель наступал в Ливийской пустыне, и евреи обсуждали что делать, если немцы ворвутся в Палестину: эвакуироваться с англичанами или, окопавшись на горе Кармель, дать гадам последний бой, тут они и вспомнили рассказ Флавия. Когда я в отрочестве собирал по крупицам историю евреев (Фейхтвангер, энциклопедии, разрозненные тома Ренана, Греца, Дубнова, добытые в причудливых приключениях), с замиранием духа, как историю тайного ордена, к которому принадлежу от рождения, миф о Масаде мне нравился меньше других, я сомневался в героичности массового самоубийства, недоумевал, почему мечи были направлены на своих жен и детей, чтоб их от рабства избавить (а може жены были б не прочь?), и на себя, но не на врагов. В фильме Монти Пайтона "Житие Брайана" есть эпизод: группа еврейских "революционеров-комикадзе" (да-да, именно "кОмикадзе"!) несется к месту казни соплеменников, римская охрана разбегается, распятые радостно ждут освобождения, но отряд, приблизившись к крестам, синхронно кончает жизнь самоубийством. Командир при этом объявляет, что они отряд самоубийц во имя освобождения от римского ига, вроде пародии на Масаду. (На днях покончил с собой замминистра обороны и бывший начгенштаба, был болен раком, средства массовой информации изогнулись в благостной скорби, и ни одна сука не сказала, что генерал, покончивший с собой на посту – в разгар битвы за мир! – потому что он смертельно болен, просто засранец. Уходи в отставку, тогда и стреляйся сколько угодно.) Героизм – это жест, эстетский жест. Вчера возил Вику и И. в Тверию, по иисусовским местам.


20.3. На ярмарке познакомился с Т., она редактор самого интересного в Москве журнала, и с О., вольной издательницей. Думал их тоже взять в Тверию, но наткнулся на дипломатические трудности и вовремя догадался, что лучше общаться с каждой в отдельности, если хочешь дружить со всеми. С Т. и О. мы мило посидели в кафе Синематеки, девочки расслабились, О., крупная, деловитая, оказалась разговорчивой, рассказала, как ее дважды чуть не изнасиловали в подъезде, шубу порвали (я тут, конечно, вспомнил анекдот про знаменитую певицу, которая в театр прибежала растерзанная и рассказывает, что ее трое хулиганов взяли в подъезде, говорят спой, а не то выебем, ну?! спросили хором в театре, а вот я им спела!, но не стал рассказывать, О. была натурально взволнована), как мамашу чуть не изнасиловали, топором чуть не зарубили, случай спас, в общем, какая ужасная у них жизнь, и как она была в Германии и в Соединенных Штатах, пейзаж навел на легкий разговор о Булгакове, о русско-еврейских культурных узлах, Т. больше молчала, она мне нравилась, в ней не было наигранности и на все хватало ума. Погуляли по Старому городу, который мне порядком поднадоел в последнее время, фотографировались, потом я их развез по домам. А сегодня договорился встретиться с Т. на Алленби, перед этим у нее был с Гольдштейном аппойнтмент, он что-то ей передать собрался. Спросила, не возникнет ли неловкость, если разговор ее с Гольдштейном еще не закончится к моему приходу? Я уверил, что ни в коем случае, наоборот, я и Сашу рад повидать. Когда подошел к месту встречи, они еще беседовали. То есть Гольдштейн что-то взахлеб, с необычным для него возбуждением говорил о литературе, а Т. смотрела по сторонам и кивала. Я по наивности думал, что он теперь откланяется, но он думал иначе, и началась игра, в которую я больше всего играть не люблю: кто кого переседит (так четыре года назад, в Москве, я уж настроился Милку трахнуть, сразу приглянулась мне под дождем, в сверкающем плаще, стройная, договорился, пришел к ней с дефицитной закусью, а у нее старый друг сидит, "сейчас уйдет" шепнула, ну, я ждал, ждал, всю мою закусь, гаденыш, слопал, и армянский коньяк выпил, и все вроде за сионистскими разговорами, Мила собиралась уезжать и занималась в моей группе ивритом, а "друг детства" тоже как бы интересовался, в общем я озлился и ушел, а в следующий раз, ну, простил ее, нарушая все правила, уж очень хотелось, снова, значит, договорился, набрал закуси, поперся, только разложил все товары – друг детства звонит, да не по телефону, а в дверь, меня как однополчанина привечает, опять к закуси тянется, и опять мы сидим-сидим, а на дворе комендантский час, этого несчастного ГКЧП, она говорит: ну что ж, будем как-то устраиваться, тебе я тут постелю, тебе – тут. Ну уж нет, говорю, я пойду. И ушел. Бешеному коту и комендантский час не указ. До дому добрался кое-как, пронесло. Два собакевича подкинули, обсуждали по дороге сколько стоят щенки бульдогов, дуберманов и "афганов". Потом она мне звонила, объясняла, жаловалась, что он "всегда так", друг детства этот, следит за ней, а когда развелась, так чуть ли не каждый день приходит, но, как мудрый русский народ говорит: кого ебет чужое горе?). И пошли мы с ней втроем, чуть ли не рука-об-руку, через старый Тель-Авив, а он по своему примечателен, есть всякие домики с завитушками, на что я и пытался обратить внимание высокой гостьи, но Саша все жужжал ей про какие-то рукописи, вот не взяла бы, вот не почитала бы, зашли в "Сюзан Делаль", сели кофе попить. Тут мы с Сашей наперебой стали ей ученость показывать, я свою концепцию толкал об обреченности еврейского государства в силу отсутствия института жертвенности в еврейской цивилизации, начиная с мифа об Аврааме, а значит она, цивилизация эта, антигероична, а значит антиэстетична, а значит и антигосударственна, государство – это форма, а не функция, а значит и обречена. Что жертвенность есть некая глубинная составляющая человеческой психики, и что Христос пытался вернуть евреев к жертвенности и что из этого евреям вышло, а Гольдштейн про большевиков толкал, об их пафосе преобразования мира и человека, о том, что их революция была ницшеанской, а не социалистической, что они великую цивилизацию создали и великое искусство, и что родись он тогда, конечно бы стал большевиком. Т. наши крайности не понравились, она сказала, что большевики – это ужасно, и углубилась в семейные исторические предания, а меня, когда особенно вдохновенно стал катить на евреев бочки, пристыдила: "Наум, не грешите", кругом была тишина, пустынное утро рабочего дня, уютное кафе, вдалеке море, и я подумал, уж не переборщил ли в самом деле? Потом мы пошли к морю, Гольдштейн все зудел, не закрывая рта: а вот почему про этого не напишут?, а вот есть ли об этих материалы?, а вот хорошо бы про тех вспомнить и сопоставить, Т. ему: ну вот и напишите, и сопоставьте, Гольдштейн все повторял рефреном, видимо ужасаясь собственной смелости, что ему уже пора, что его ждут, но все не уходил, на рынке Кармель мы застряли, Т. искала себе дешевые туфли, купила, мы вышли на Аленби, и я завел их к Сове, там сидел в уголочке Илюша и читал, мы поздоровались, Илюша спросил, это твоя жена? я сказал: нет еще, это был резкий выпад, пан или пропал, Т. поперхнулась, натужено пошутила, что мол вот улетать скоро, а то б непременно, ага, думаю, попал, инстинкт еще не отказывает, и уже вообразил себе как в Москву приеду и… Перезнакомились, Сова мне альбом Мессерера подсунул, шикарный, Илюша показал Т. – свои "Блики волны", она заинтересовалась, особенно его рисунками, почерком, сказала, что они готовят материал по визуальной поэзии, стала книжку выпрашивать, но Илюша не дал, последняя, взамен сел ей стихотворение сочинять, она листала книжку и отмечала понравившиеся страницы с рисунками, я писал номера страниц, обещая сфотографировать и послать, Гольдштейн поглядывал на часы, и вдруг, Илюше, эдак начальственно-раздраженно: "Ну, скоро там у вас?!" Я поразился: – Саша, да вы что?! Какое грубое вмешательство в творческий процесс?! Гольдштейн смутился и засмеялся: – Да, действительно, самому смешно. Тем временем и мне пришел срок откланяться. Т. возвращалась в Ерушалаим. Я сказал, что завтра может приеду, на Кибирова. Нет, сказала, Кибирова я пожалуй пропущу, а вот в четверг будет на Штраусс 17 семинар, с русской кафедрой, приходите. Ладно, говорю. Страшный сон приснился: дал я Володе почитать дневниковые эти разудалые стриптизы, а он вернул, рот кривя брезгливо, и слова-то не сказал, а ясно стало, что чушь, и так "плохо" стало, стыдно до тошноты, что я проснулся в ужасе, можно сказать в холодном поту. А на часах ровно три. Так и не заснул до утра. Вчера под Хевроном обстреляли автобус: двоих убили, есть раненые. Ося Сарид говорит: это нас не остановит. Вас и не собираются останавливать, вас просят поторопиться. Поселенцы к Рабину обращаются, как русские мужики к царю-батюшке. А он по собственному признанию готов пожертвовать меньшинством (тем более политическими противниками), ради большинства.


21.3. Иисус и Ницше. А они не так уж и далеки, если разобраться… Роман-дневник должен быть романом созревающего для самопожертвования. Но мне ближе хроника. Хроника – дитя нашей робкой жизни, где, конечно же, нет и не может быть места подвигу. Подвиг – удел божественной нищеты духа. Блаженны нищие духом, ибо они войдут в царствие небесное, жертвуя собой. Барух Гольдштейн, Барух Гольдштейн, ты совершил немыслимое! И не печалься, что будто кануло все и растаяло. Чтобы сдвинуть духовную массу нации, нужно отдалиться от явления на десятилетия, оно должно обрести мистический смысл. В твоем подвиге есть все компоненты такого смысла: место, время, способ и результат. Распятие Христа мало кто помнил, пока Павел не провел энергичный маркетинг и не превратил евангелия в бестселлер. Должно прийти Слово и дать явлению вечную жизнь. Евангелие от Гольдштейна. Евангелие от мести. Опять через евреев дать новое, жестокое Благовещение миру. Вот бы Господь сподобил…


24.3. Стиральная машина стучит, как пулемет вдалеке. Мама смотрит "Санта Барбару", иногда переключает на Шумейко в Думе. Расстроилась, теща ее достала, выясняла где мы, куда пошли, мол, мама не хочет ей говорить, а мама: да я не знаю, я никогда не спрашиваю, если им надо, они сами говорят, как это вы не спрашиваете, возмущалась теща. А мы ходили Клепу выгуливать в наш Хулонский лес. Утро прохладное, облака скопились, обещают дождь. Народу никого, жена радуется на цветы, да, цветет все, шиповник распустился, белый, розовый, пурпурный, "смотри, "анютины глазки"!, я обожаю "анютины глазки"!, как бабочки наколотые, посмотри, такие бархатные, посмотри!, ну а-балдеть! деревья цветут! ну прям рай неземной! когда мы приехали, как раз весна была, я послала Асе, она тогда была беременна, эти цветы, написала ей: "Ася! Здесь деревья цветут!", а это, посмотри, какое чудо!" – Это что, ромашки такие огромные? – Нет, это не ромашки, похоже на астры, и цвет мешагеа (умопомрачительный.)! Смотри, колокольчики! Целое поле! Как красиво! А посмотри, деревья какие, будто ракушками облеплены, я думала это грибок, а это кора такая, прям целые рога из коры, почки красные… Потом мы побрызгали Клепу от блох и она каталась по траве, носилась, толстая, пышно-кудрявая, как медвежонок. Перед выходом позвонил Т., чтоб ниточка не прерывалась, вчера-то я не доехал, так может в воскресенье что-нибудь образуется (убрал звук в телевизоре, мама все равно на кухне), а у нее идея, еще смутная, сделать номер журнала посвященный 3000-летию Иерусалима, вроде "Иерусалим в русской литературе", я говорю, ну, может и нам, смертным, место найдется, может быть, говорит. А вечером я собрался поехать на этот семинар, совместный с "русской" кафедрой, но позвонила Вика и сказала, что она тоже там будет, и мне расхотелось ехать, опять нужно было раздваиваться, а я дико устал после работы и педсовета, сплю по-прежнему плохо, да и намотался в Ерушалаим в последние дни, в общем, расхотелось тащиться, позвонил Володе, он говорит, что собрался на фестиваль поэзии в театр Хан, там "все должны собраться", а потом планируется пьянка с Кибировым, у Даны, ну, это я не мог пропустить, пустился в путь, торчал по дороге в пробках, на семинар так и так опоздал, поехал к Володе, он открыл не сразу, в салоне сидела длинная девица беспризорного вида, лет двадцати, впрочем, я в таком возрасте уже путаюсь, как в молодости не чувствовал возраста "стариков", они "подкуривали", из динамиков плыл балдежный писк и птичьи крики, "хочешь курнуть?" спросил Володя, не, говорю, я уж так как-нибудь, помру, не отведав, уж извините, ежели смущаю своей девственностью, не, говорит Володя, все в порядке, они передавали друг другу самокрутку, Володя качал головой, балдежная музыка скреблась-цокала, обмыли кости Кибирову, который Володе резко не нравится, слишком просто, говорит, я так нахожу его весьма изобретательным, какая нахуй изобретательность! возмутился Володя, Волохонский – изобретателен!, ну, не скажи, человек километрами гонит и все преловко, только сплошная ирония угнетает, девица, заскучав, свалила, а мы поехали в Хан, по дороге досталось "скользкому" Гольдштейну, "невыносимому мудозвону" Генделеву, только о Дане он отзывался тепло, оставили машину на стоянке у Синематеки, в театре собрался уездный бомонд: известные поэты, разные там ешуруны и захи, красивые женщины, пресса, Дана была в бархатном черном, с декольте театральным, хоть слюну глотай, вела беседу с нежной красоткой славянского типа, оказалась польской поэтессой, Дана представила Некода: "Мой муж, художник", "А мой муж тоже художник", – нежно прожурчала по-русски полька, а тут и сам "тоже" подплыл, молоденький, востроносенький, а поэтесса-то, полечка – пепел и алмаз, век свободы не видать, но никто мне на шею не бросился, и мы вышли с Володей в фойе, он приладился к наушникам послушать запись Лескли, который в прошлом году умер от спида, великого санитара джунглей, и вдруг налетел кто-то, чуть с ног не сбил: "Нема?!!", и на шее повис – Зюс, обслюнявил всего, еле осадил его, пытаясь унять восторги."Вот здорово! Вот это встреча! Вот неожиданность! Давай потом встретимся!". Я пробубнил что-то невнятное, а его уж и след простыл, ускакал, растворился. Зашли в зал, народу битком, с полтыщи, первым читал Арон, показалось, что он перегибает со всеми этими "хуями" и "жопами", да еще фекальные элементы добавил, завоняло жалкими потугами на эпатаж, впрочем некоторых девиц еще задевало (одна, сморщившись, шепнула соседке: "йихса, магъиль!"(фу, противно), не, все-таки жопа – это узкий жанр, впрочем, как и ирония. Потом выступил араб, такой лондонский араб, английский почти без акцента, из Йемена, весь был закутан в белейший саван, читал по-английски и по-арабски. Артист. Напомнил Бокштейна. Кружил по сцене, махал белыми рукавами, маленький, а голос зычный, он его искусно модулировал, изображая то шепот пустыни, то базарный крик, то материнскую колыбельную, "война, как невеста, что ждет тебя, рыцарь…", о Мекке выл и Дамаске, и вдруг стены пали, и я увидел, как корабли плывут в Константинополь, а поезда уходят на Москву, и мы не в осажденной крепости, а на странном перекрестке, где ветра мира встречаются и спорят друг с другом, и пусть страшно тут, ненадежно, пусть и обречено все, а что и где вечно? – гуляйте, войте ветра, пойте свои песни… Араб этот оглушил, увлек, и все остальное можно было уже не слушать, но мы еще по инерции посидели, еще сексапильная израильтянка читала, хорват из Сараево, чех Голуб, израильтянин из Англии вещал смешное, народ смеялся, потом еще одного арабуша объявили, местного, тут мы с Володей отчалили: пьянка с Кибировым отменялась, они с Генделевым, Генделев его опекал, не пришли, Володя захотел, чтобы я заехал к нему и почитал последнее, я был уж почти в отключке, но поехал, по дороге он сокрушался, что Дана действительно важничает, что года через полтора и руки ему не подаст, раньше, подлил я масло в огонь, нет, возразил он, она меня очень ценит, очень ценит мои тексты, много говорил о ней, уж не влюблен ли, такие павы важностью да недоступностью вожделение дразнят, как-то, давно уже, он удивил меня интересным предложением, мы сидели в кафе, и я жаловался ему на угнетающее мещанство жены, а он вдруг: одолжи мне ее на некоторое время, я ее перевоспитаю, я даже испугался, представив себе это перевоспитание, болт у него, доложу я вам, дай Боже, рекомендую. Генделев тоже подъезжал, слюни пускал – глаз не сводил, в наглую, я говорю: ты что, с супругой нашей познакомиться хочешь? он губки трубочкой сложил и сладенько так: "Хочу-у." Ну, познакомил я их, и почувствовал, что взволновалась супруга, ох, взволновалась. Тянет ее на темпераментных, как меня на хромоножек. В общем, с этими поэтами только зазевайся. Тексты были в новой для него манере: короткие, в одну, две, три строки, стихи-касания, это был недурной ход, мне понравилось, не скрыл одобрения, его раздуло от гордости, но я и "прошерстил", не отказал себе в удовольствии, на удивление он мирно воспринял, даже кое-что согласился исправить – небывалая уступчивость. Потом мы чайку попили с финиками, тут вдруг Дана позвонила, чего он ушел, даже привет мне передала, а может у них роман? К часу я вернулся домой и долго не мог заснуть, к тому ж живот воротило, не с фиников ли? А во вторник я поехал с супругой на Кибирова. В библиотеку Форума. Я-то думал в воскресенье поехать, послушать его на фестивале, позвонил Вернику, может вместе, но у него занято было, позвонил Барашу, Бараш сказал, что не пойдет, 50 шекелей платить? Что б послушать коллегу? Безобразие. В эСПэ всегда пропуски давали, тут Генделев обещал чего-то, или скидку… Верник? А ты что, не знаешь? Ира очень тяжело больна, в больнице, какие-то энцефалитные осложнения, вообще боялись за нее, но сейчас вроде лучше. Я стал звонить Вернику. Дозвонился. Да, Ире немного лучше, но он сам приболел, температура 38, и дочка еще заболела. В общем, обвал. Ну и сказал про вечер в библиотеке. Маленький зальчик был набит битком, человек 80 втиснулось. Увидел Бараша, Игнатову, Беззубова, Добровича, посол Бовин примостился в углу, согбенный, с палочкой между колен, старый, больной и печальный человек, Вайскопф взял на себя вступительное слово, Каганская в первом ряду, Вайс кивнул мне, Даны и Малера не было, Тарасов не собирался, много молодежи, атмосфера праздничного ожидания, явился Генделев, он теперь всегда появляется, как главное лицо, когда все уже собрались, Вайскопф тут же ретировался из президиума, уступив ему место, Генделев уверенно мямлил, мол, ну что ж, надо что-то вам сказать, вот я вам и скажу, что у нас замечательное событие, приехал живой поэт, обычно к нам являлись посмертно, говорил долго, народ стал переглядываться, наконец Генделев речь свернул и отдал микрофон гостю. Кибиров, он похудел, держался уверенно и непринужденно, уже в ореоле славы, читал длинные иронические поэмы, эпический соцарт, юмор изобретательный, каскадами, слушается весело, публика "понимающе" смеялась, но слишком много цитат, слишком много иронии, и опять, как у Гандлевского, благожелательные упоминания своих, прежде всего Гандлевского, пинки Евтушенко, он у них вроде пажа для порки, Рождественскому, тут перегнул, обсмеял физический недостаток, заикание, потом пошел лягать во все стороны, досталось аж Кугультинову, Черненко, все это было уже неинтересно, прочитал одну попытку "серьезного": лирическое стихотворение, любовное, описание акта, метафорическое-импрессионистическое, но не выдержал "высокой" ноты, сорвался в "клубничку", и тут же, будто почуяв промах, вернулся в вираже к привычной иронии. А вообще, по легкости-ловкости, даже виртуозности, по количеству, чувствовалось явление, настоящий гений версификации, да еще и умница… В перерыве протиснулся к нему, он беседовал с Каганской, курил, еще какие-то бабы при барыне толкались, напомнил ему о себе, да-да, конечно, помню, к вам еще собака моя все приставала, да, Сережа просил передать вам его заметку о вас для "Ариона", где-то она у меня была…, наверное в номере оставил, но мы с вами еще встретимся? Сережа? ничего, денег нет, вот проблема, крутимся…; у духовной матери русской общины сделалась недовольная физия, мол, путаются тут разные, бабенки поднажали, и я не стал с ними толкаться у тела, а Кир Бюратор, как его на той пьянке Рубинштейн обозвал, крикнул, что позвонит, Сережа ему дал телефон. На ступеньках у выхода толпились, курили, обсуждали, поздоровался с Гольдштейном, Вайскопф извинился, "я не смог тогда прийти на ваш вечер", "ну ничего-ничего", говорю, Генделев тоже извинился, чего это они, пришлось и его утешить. Кибиров второе отделение не затянул, в "самозабвение" не впал, Гольдштейн остался брать у него интервью, перед этим Каганская провела с ним "летучку", давала наказ: замечательно, давно такого чудесного вечера не было, Гольдштейн неопределенно покачивал головой, народ еще толпился, обсуждая, уходить действительно не хотелось, но обсудить оказалось не с кем, пришлось с женой, на обратном пути. А в среду мы с Л-ми и С-ми пошли на последний фильм Альтмана "Одеть что-нибудь", вообще-то я суетливость и гротеск не люблю, но тут возникло ощущение яркокрасочной, бессмысленной феерии жизни, жизни – как фестиваля мод, когда каждый выходит на ее сцену чтобы себя продемонстрировать и на других посмотреть. Потом зашли в "Александр", сожрали по салату и винца выпили, а на обратном пути прогулялись до галереи Амалии Арбель, там должна была быть выставка китайских художников, современных, но никаких объявлений не было, улица была пустынна, жене улочка понравилась: "Прям Барселона!"


25.3. Ночью шел сильный дождь, налетал порывами, даже с градом, резко похолодало. И утром (где-то с пяти я уже не спал) холодный ветер бил в щели штор и белая сетчатая занавес с нехитрым узором стояла под углом к окну, как парус, и трепетала. Я залюбовался ее лицом в сумраке утра, она потянулась, не удержался и обнял ее, поцеловал, "опять…", закапризничала игриво, "прям какой-то замкнутый круг…" А потом, мечтательно глядя на плывущую в воздухе занавес: "Когда за окном утром дождь… – это и есть счастье." Вчера было интервью Рабина по ТВ. В отрепетированный момент у него затряслись в злобе губы: "Ликуд в союзе с Хамасом и исламским Джихадом пытается свалить правительство. Он действует с ними заодно." Придворный телеведущий Сегаль, аж завернулся винтом и, наклонившись к Рабину вплотную, почти шопотом, испуганно заворковал: "Зе хамур меод ма ше ата омер!" ("Ты ужасные вещи говоришь!") Но Рабин закусил удила: "Да, они заодно, Хамас убивает евреев чтобы Ликуд поднял бучу и свалил правительство." Сегаль стал оглядываться. В главе "Масада – миф героизма" Анита Шапиро явно злится на героизм и выносит ему приговор: "Масада и Тель-Хай закончились поражением." Ничтожества, хотят напугать народ героизмом, мол он ведет к поражению, будто не понимают, что суть героизма не в победе, а в жертве. Победа жалкая радость смертного. Героизм трагичен, а посему бессмертен. Ну иди, объясни это благовоспитанным кретинам с мозгами засранными слюнявым гуманизмом. "Когда немцы наступали в Египте и англичане готовили планы эвакуации Палестины (им-то было куда – в Ирак), перед Ишувом (поселенцами) встал вопрос: эвакуироваться? сражаться? остаться и покориться? Были в Ишуве такие (кто же интересно, что за обобщения для историка?), что считали, как и лидеры еврейства в Европе, что немцы захотят воспользоваться производительной силой Ишува, и, если только евреи будут прилично себя вести и не станут устраивать провокаций, они переживут и немецкую оккупацию." Но у "активного" течения в социалистическом движении, как она пишет, не было иллюзий на счет немцев (а вот на счет арабов – сколько угодно!), и стали появляться "идеи последнего боя". Галили, 5-ого июля 42-го года, на Совете колхозного объединения в Эйн-Хород, требовал "проявить еврейское национальное достоинство и не погибнуть с позором", Берл сетовал в своей книге, что "еврейский героизм не существовал в течение поколений". Анюта, конечно, замечает, что это была "не лучшая книга Берла", и что "обычно он отличался более тонким вкусом", что он пытался провести водораздел между "трагическим героизмом евреев Галута" и "победным героизмом на родине, образца Тель-Хай". Что ж, он был пропагандистом, а не философом, пусть себе проводит водорозделы, но героизм всегда трагичен в личном плане и всегда победоносен, то-есть вечен, в родовом. "Перед лицом возможной немецкой оккупации побледнели все рациональные (?!) соображения, настал час истины, когда Ишув был призван оставить расчеты и соображения стоит-не-стоит, а встать лицом к лицу с еврейской судьбой." Это должно быть крайне неприятно стоять лицом к лицу со своей беспощадной судьбой. Евреи таких противостояний не любят. А в теплой печурке виться? В героизме есть восторг прорыва в трансцендентное, восторг, наверное испытываемый актером перед выходом на сцену, если это смелый актер. Но евреям этот восторг чужд. А русским не чужд. И арабам, видно, не чужд. Саша Гольдштейн возражал, что арабы-"герои" массами сдавались американцам во время битвы в Заливе, но дело же не в том, что арабы, или русские – герои, а в том, что они героизм любят. А евреи не любят. Анита так очень не любит, считает, что от него все беды, от его нерациональности. Это военно-патриотическое воспитание на примере Масады в конце концов выводит Аниту из себя: "В 1945-ом комсомольские вожди перегнули по части прославления Масады… Ведь они знали, что на самом деле народ давно забыл Масаду и в памяти о ней не нуждался в течение поколений." Вот, блин, знаток народа. Солженицын вещает по ТВ, пугает Россию гибелью, и физической, и духовной. Может и по делу пугает, а уж страсти не занимать, но звучит нелепо. Вот была, говорит, великая русская литература, ну, если отбросить там революционных демократов, всяких вырожденцев и т.д., а сейчас – нет, вся вышла, и не удивительно, время такое, во время революции тоже ничего не писали (?!), Бунин только дневники писал, и все. И вроде смешон своими гневными проповедями, а есть в этом отчаянии что-то пугающе понятное, близкое… Болит, болит, я знаю… Наш брат, правый. Кто-то его русским Хумейни назвал.


23.3. Позвонил утром Т., попрощаться. Обрадовала, сказала, что книжка ей понравилась, что скачок по сравнению с предыдущей. Так что, говорю, может и на рецензию могу рассчитывать? Можете. Вот это было бы славно, это был бы прорыв. Вчера были у М., думали – так пригласил, а оказывается – тезоименитство. Были однокашники, и по школе и по консерватории, сослуживцы из оркестра, много хорошей выпивки и музыкальных историй: "отдал я ему халтуру в Бейт Лесине, играли они Баха, и где-то с середины скрипач на два такта вылез, так они и доиграли, а В., ну ты знаешь В., так он сидит и с каждым сбоем тихо и в такт: " еп-твою-мать… еп-твою-мать", "а в Баку тогда Хейфец приезжал, Пятигорский, и у них тоже, ну Хейфец уже старик…", "а мы тогда играли квинтет, а певица была из Армении, а ударник вылез и всю первую половину обосрал, а Ж. все ждал, так нервничал, что во второй половине не выдержал и тоже вылез, уж я не знаю, как мы доиграли, а певица, когда кончили, публике поклонилась, и нам – сволочи! – смачно так, с армянским акцентом", потом про вина пошел разговор: "…мы как-то во Фрейбурге давали концерт, и нас повели в местную знаменитую винодельню, один такой маленький аккуратненький немец водил нас по подвалам, давильни показывал, бочки, потом привели в дегустационный зал и стали в стаканчики с такой красной полоской наливать всякие их разные "букеты", полагалось глоток-другой сделать, а остальное в такой большой кувшин посредине стола вылить, ну к концу кувшин уж был полон, а мужичек этот все спрашивал, ну, как этот букет, как этот, а у нас было в оркестре несколько, которые не любили, когда им полный стакан не наливают да еще допить не дают, так они в конце этот кувшин с опивками взяли, взболтали, и на троих разлили, старичек посинел, удрал, даже слова не сказав", а от вина к воспоминаниям перешли ностальгическим: "а вообще в России, конечно, другая совсем публика, вот мы поехали как-то в Петропавловск-на-Камчатке, а оттуда нас еще повезли на автобусе, где-то сто километров, в деревню Елино, ну думаем, е-ка-ле-ме-не, только б не убили, так ты не поверишь, в ихнем клубе битком было набито, человек 300 собралось, и как слушали! какое-то е-ка-ле-ме-не Елино…", " а раз мы в Якутске играли, за окном 50 градусов, форточки открыты, и такой, как клок ваты здоровенный у каждой фортки торчит и не двигается, и полный зал, а главное ведь понимающий народ, откуда?…, " а раз в Магадане звонят: на корабле вы не могли бы концерт дать? а где корабль-то? да тут рядом, километров 500 от берега, ну говорю, вот как причалит, тогда звоните…", в конце о торте кто-то сострил: "а, торт "Отелло", ты к нему вечерком с любовью, а он тебя ночью душит".


27.3. А может удрать, в Америку? И стать, наконец, настоящим евреем, скитальцем. И член на старость лет обрезал, чтоб стать евреем до конца. А то и в Россию вернуться. Хотя это пугающий вариант. Ведь в сущности я не из сионизма уехал, а от страха. Опять Солж вещал о гибели русского народа, графики приводил, растет, мол, кривая смертности и падает – рождаемости, что в роддомах половина детей появляются с ущербом, физическим, психологическим или духовным. Так и сказал, духовным.


30.3. Жду не дождусь каникул. От недосыпа, или еще от чего, не выдерживаю этих безмозглых кретинов, придурков, которых я должен обучать электронике. О, как я угнетен светлым их скудоумием, отважным невежеством, девственной наглостью! Омерзительнейший народишко. Вчера сорвали урок, распустив слух, что был теракт в Холоне /пигуа/. Разбежались с криками "смерть арабам!" На второй урок пришла треть, опоздав на четверть часа, валяла дурака, отчаявшись их унять, стал проверять контрольные, мол положил я на вас с прибором, делайте что хотите, когда уровень безобразия дошел до красной отметки, грозя залить соседние классы, а сор из избы выносить нельзя, пришлось встать, слегка гаркнуть, поставить двум недоноскам по нулю, такой хипеж подняли! за что по нулю, да мы ничего не делали, а ты плохой учитель, ты вообще нас учить не хочешь, мы к директору пойдем жаловаться, ну, в данном случае не страшно, это класс придурков патентованных. Пока шумели и урок кончился. Вот и славно. А то еще в последнее время полюбили выводить меня из себя свистом: только к доске отвернусь, кто-то свистнет, если обернешься, то так и будешь крутиться, как дурак, ничего на доске не напишешь, а если не обращать внимания, то такой разбойный свист организуют? держись, а если и на это не среагируешь, могут и мелом запустить, ну, не в тебя, а рядом. В конце-концов сорвешься, никуда не денешься, начнешь орать благим матом, последними словами ругаться, и тут же тишина, блаженные улыбочки – мапсутим, довольны, довели мудака. "Перестав говорить от лица мировых стихий, зримым совокупным иероглифом коих торчали оплаканные… изваяния, слово поэзии замкнулось в комфортабельных пределах подчеркнуто частной речи и сугубо персональных переживаний… Оно уподобилось одинокому рыцарю, у которого волею безжалостных обстоятельств отняты и сюзерен и прекрасная дама, и подвиги разом утратили смысл, потому что подвиг не персональная акция, но звено в системе структурных зависимостей… застыв на далекой обочине цивилизации, оно перестало быть силой и функцией…" Извини, Саш, может культуре и конец, что звучит у тебя во всех статьях как Carthago est delenda, но ты ей каждый раз устраиваешь "такой пишный похорон", что складывается впечатление, что тебе нравится сама церемония. И по существу я не согласен: и в подчеркнуто частной речи можно говорить "от лица мировых стихий", да так оно всегда и было, да и комфорт в ее пределах присутствует не всегда, и подвиг никакое не звено в системе структурных зависимостей, а самая что ни на есть персональная акция.


2.4. Позавчера в пятницу хизбалдуи обстреляли Север из катюш, убили пацана, который бегал по берегу с утречка. Радио наше поведало, что это в ответ на ликвидацию ихнего командира. Жиды подняли гвалт: мол, нарушены какие-то тайные неписаные договоренности, взаимопонимания, одни кричат – сирийцы виноваты, надо американцам пожаловаться, те должны им поставить на вид, другие говорят – что вы хотите от Сирии, она не виновата, это Иран виноват, он им оружие поставляет, третие говорят – а надо ли было вообще этого ихнего командира трогать, стоило ли. Вечером собрались у Гены с Аней, вся азурская компания, одного возраста, одного соцположения, одного призыва, ну кто на год раньше, кто на год позже приехал, вместе шли по дорогам житейским, абсорбировались, рожали сабрят, отдавали старших в армию, теперь женим их, хороним родителей… И тут "левые" и "правые" – пополам, и опять гневные споры, вначале вроде со смешком, а потом уж кто-то непременно "заденет", скажет, допустим, что жертвы неизбежны, террор всегда был и будет, и не только у нас, но и в относительно мирных странах, ну и тут начинаешь орать, что зачем же тогда без боя сдаваться, зачем уступать "ради мира", если сами же говорите, что мира не будет? Да и как это можно выражать согласие с тем, чтобы нас убивали?! А что, говорят, можно сделать? Деревни сжигать? Это же невозможно! Наконец, жены, чувствуя, что температура чересчур поднялась, вмешиваются с целью успокоения страстей. Тогда мы, старой тройкой, сели пулю писать, жены примирились – чем бы мужики ни тешились, лишь бы не ссорились – пошли мирные разговоры под чаек кто куда ездил в последний раз, кто в Гренобль на лыжах кататься, кто по Восточной Европе, кто в Скандинавию, кто в Таиланд. А вчера И. привез к нам Голина с семьей, они турне по Израилю совершают, 20 лет не виделись. Он пристроился в какую-то частную фирму по продаже электротоваров, живет – не жалуется, только, говорит, хозяин в карты с ним играть заставляет, выигрывать у него опасно, а проигрывать обидно, ставки приличные, зарплату продуть можно, рассказывал, как ездил в Питер отделение открывать, хотел на место распорядителя родственника дальнего взять, профессора, он кораблестроитель, спец по крейсерам, уже год зарплаты не получает, так профессор все мучался: вы поймите, ведь если я лавочником стану, и другие, то у России через 10 лет флота не будет! Я ему говорю: Юрий Моисеевич, ну и что? И смотрю на него, как на идиота, а он на меня.


5.4. Начались пасхальные каникулы. Младший огорчает: не умеет учиться, кончил среднюю школу (8-ой класс) плохо, на скрипке играть не хочет, целый день у телевизора… Директор одной иерусалимской школы отменил в своем учебном заведении преподавание тех частей Библии, где говорится о завоевании Иисусом Навином Обетованной земли, мол, он был жестоким захватчиком и нечего преподавать детям такие антигуманные главы. Ах ты, думаю, сука, на священные тексты купюры клеить?! А еще такой был случай со "священными текстами": сыну Н. бар-мицву справляли, в реформистской синагоге, там знаменитый рав служит, Авигдор Акоэн, он по телеку перед каждой субботой недельную главу комментирует, симпатичный такой "пелемень губастый", ну вот, роздали нам молитвенники, и в одной молитве, из Танаха, я обнаружил, что куска не хватает, на счет того, что "спасибо тебе Господь, что ты не сотворил меня женщиной", мы с М., после службы, по наивности поинтересовались у рава Акоэна в чем тут дело? Да, говорит, мы этот кусок из молитвы убрали, он звучит несовременно. Я обалдел. "Ну как же, – говорю робко, ведь это Писание, оно же Священное…" "У нас так принято," – оборвал рав возражения с неожиданной резкостью. Вчера было последнее занятие курса по усовершенствованию учителей, "дифференциальное обучение" называется. Учителей – дюжина, занятия ведет Боаз, лет 45, полный, излучающий терпимость и доброжелательство. У меня с ним "химия". Вчера я спросил его: "Эта твоя манера говорить, такая мягкая, как бы парализующая агрессивность, это профессиональное, или от природы? – Наверное во мне есть что-то женское. А потом, когда все с ним прощались, и я подошел пожать ему руку, он накрыл наше рукопожатие другой рукой и ласково погладил мою руку: "Спасибо. Я был очень-очень рад. Ты замечательный. Оставайся всегда таким, какой ты есть. Надеюсь, что мы еще увидимся." В этот момент я вдруг понял привлекательность мужчин в сексуальном контакте: они куда ласковей, куда непосредственней в знаках внимания, бескорыстней, если угодно. С женщинами же всегда игра, всегда поединок. Впрочем, может мне просто не довелось узнать безоглядной женской любви? Да и в сексуальных контактах с мужчинами Господь набраться опыту не сподобил.


6.4. Я, сколько помню себя, любил песни Средиземноморья: итальянские, испанские, а теперь даже греческие и всякие левантийские, полуарабские. По ТВ есть программа "Таверна", ведущий, рыжий такой, курчавый, неплохие номера подбирает. Вчера один "Зингареллу" пел, хрипловатым, царапающим душу голосом, крупный, царственный мужик в седеющих кудрях, куражистый, пел с двумя блядями и негром посредине, одна блядь маленькая, стройная, занозистая, другая – огромная лошадь, крашеная блондинка с марокканским мужеподобным лицом, пела не улыбаясь, ритмично покачивая огромными бедрами (юбчонки у обеих коротенькие), и это равнодушно-властное ритмичное покачивание-подразнивание вдруг повлекло-потянуло в тайны недр, подняло волну юношеской отваги, страсти овладеть, покорить, страсти злобной, почти мстительной, и страх, страх смертный, до самых пят, страх того, что ты обречен в этой схватке, что тайна эта – топь, смерть… И тут я вспомнил Боаза, который гладил мне руку, и подумал, что вот этот "страх перед бабой", страх "не удовлетворить", страх перед предписанной легендами необходимостью "произвести глубокое впечатление", "напугать" ее, как Юпитер, быком явившийся, может и заставляет мужчин искать утешения своего бессилия в странных и противоестественых дружбах. Когда мы варганили "Нес"/Чудо/, Эдик жил у Сильвы на антресолях, и мы там собрались на важное совещание, решающее. Дело в том, что денег не было, совсем, а своими силами мы начать кампанию не могли. И тут вдруг всплыл Фима, предложив объединение с его группой, мол, деньги есть, второе место при этом ему, с ротацией, ну и остальным: Дани, Софочке места через одного. Деньги обещал Текоа. А Текоа – это Перес. Видимо, была у "неутомимого крота" (так его Рабин назвал, хатран билти нилъэ) задумка толкнуть "правый" список русских, опутав его своими людьми, с тем чтобы оттянуть несколько тысяч голосов от Ликуда. Нам, "азурской мафии", оголтелым правым, эта задумка не нравилась, но мы были уже слишком глубоко в деле, "вождь" был за… Однако я собрался не о политике поведать, а вспомнил эпизодик. Я приехал раньше всех, Эдик похвастался большой статьей о его запутанной семейной жизни в "Ляиша", женском журнале, затем Фима приканал с Софой, красивой солидной дамой, обладавшей выдающимися женскими достоинствами, подъехали "азурцы", за легкой светской беседой ждали Текоа. Софа оказалась совсем новой репатрианткой, года два в стране, впрочем и мы – не на много "старше". Явился Текоа, малосимпатичный, разбухший от жира. До его появления мне было непонятно: ну что за дело видному израильскому дипломату, бывшему представителю государства в ООН, до такой шантрапы, как мы? А познакомившись, понял. Шестерка. Стали подниматься на антресоли. Хрупкая лестница закачалась под Софочкой и она кокетливо взвизгнула: "Ой, я боюсь!" Эдик, поднимавшийся за ней, поднял голову и, оглядев нависшую над ним грандиозность, мрачно буркнул: "Да уж, тебя напугаешь…" Стал вспоминать, и что-то не припомню у женщин открытой глубокой нежности. Для них "любовь" с мужиком – тоже схватка.


7.4. Остопиздело собственное нытье о гибели государства. Народ ему вишь не нравится. Да не такой уж он нюня, ну надули его леваки, прельстили счастливой жизнью, жизнью без врагов, ничего, очухается. Опять же спутник запустили, и довольно хитрый. Каникулы. Вчера младшего записывал в школу, не хотели брать, табель ужасный. И по поведению оценки – ни в какие ворота. Не ужился ни с училками-истеричками, ни с братией распиздяев. Мне ль его осуждать?


8.4. В последнем номере "Окон" кавалерийская статья Генделева о смерти поэзии вообще и израильской в частности, по поводу поэтического фестиваля. На вечере Кибирова шепнул в узком кругу: "Я им сейчас интервью дал по телевидению и статью написал, врезал им, мудакам, эта, из телевидения, аж поперхнулась." Хочется, ох, как хочется врезать "им" по первое число за невнимание, шрапнелью по поэтическим задницам. Глядишь и возмутятся, может и скандальчик какой захудалый выйдет. "Поэзия утратила свою позу… Все, добегались." ("Добегались" – это славно, это по-гусарски, хоть и в унисон с плачем Гольдштейна, они о конце поэзии и Культуры ноют, как я – о конце Израиля, кстати Генделев конец Израиля тоже "прозревает" мимоходом.) "Из поэзии ушел пафос." И верно, что "…хозяином ирония не работала никогда, рылом не вышла". "Итак, по моему разумению, поэзия 20 века утратила ею самой себе выданное право на позу… – позу на котурнах… Пафос вообще смешон. (Вот-те раз.) Но тем более пафос невостребованный. Например, отсутствие спроса на пафос у цивилизации…" Да кто она такая, эта "цивилизация"?! Да в рот ее ебать! Хочешь собственное бессилие объяснить смертью культуры?! "Израильтяне гнали на фестивале второсортное анемичное брахло." Так их. "Наших было много и "наши" были хуже всех… Величавый Амихай, договорившийся до божественной простоты учителя словесности в ФЗУ и томный свежий лаурят премии Бялика Визельтир со стихами из-под кашне…" (Стиль он себе накатал ничего себе, довольно лихой.) "Израильская поэзия монструально, почти гиньольно провинциальна, в самом худшем смысле. Вся эта поэтическая жизнь – Большой Театр Крыжополя." Ах, задира! Ну, в визг облаял! "Депатетизация – тепловая смерть стиха." Вроде и так. Но вот опять на ум приходит дальневосточное: Сверчок притаился В изгороди живой. Так жалобно поет, С осенними днями Обреченно прощаясь. Вот тебе "дневниковая", "подчеркнуто частная речь", но холодной ее не назовешь никак, и вырождения никакого я лично не ощущаю. А поплакать о конце, почувствовать себя последними, все любили. Басе вон тоже: Далекий зов кукушки Напрасно прозвучал. Ведь в наши дни Перевелись поэты. Отлягав местных мастодонтов хилой ножкой, пошел "метить" своих, как пес – свою территорию, навязывая себя в свояки Кибирову, Волохонскому. Кибирова произвел в эпики. А ведь по поэтике они ему совершенно чужие. Он лирик, с детской надменностью последнего петербуржца, местами даже трогательной. Волохонский – скорее аналитик, царство Аполлона, прохлада и свет. Кстати, явно недооцененный. Какой-нибудь Кублановский многотомными собраниями выходит, а книжки Волохонского в России изданной я что-то не видел. Что ему, по большому-то счету в плюс, в славу зачтется. Оська Сарид утром требовал эвакуировать Ницаним, и Перес – тоже, нельзя, говорят, безопасность поселению обеспечить. Так вы же мир подписали! Головы бы им поотрывать.


9.4. Спорил в лесу с Р., сыном Г. (Г. хвастал, что у Рабина был на совещании), который твердил заученное: "Америка лишит нас помощи, мы без Америки пропадем" (студент 1-ого курса, 19 лет, крупный, красивый, способный, злости – ни капли). Я говорю: вот Анита Шапира пишет, что молодежь 40-ых годов была проникнута такой уверенностью в себе, так ее воспитали!, что считала, что и англичан сможет выгнать, и арабов разбить, и государство построить, а сегодняшнюю молодежь воспитывают так, что без Америки – никуда. А где ж сила воли, ярость стремлений, свойственные юности? Р. пожал плечами. Г. миролюбиво подтвердил, что с теперешними настроениями, да еще с принципами экономической выгоды и личной безопасности государство не создали бы. Я говорю: зря ты так мирно с этим соглашаешься, думаешь государство раз уж создано, так навечно? Г. тоже пожал плечами. Он из тех, кто живет, как выгодно. Как выгодно сегодня. Потому что то, что выгодно сегодня, может быть уже невыгодным завтра. Еврейская диалектика. Впрочем честен, как думает, так и живет. А я вот думаю, как русский, а поступаю, как еврей. П. рассказывал о своих маневрах в Цомете. Приглашал поиграть в эти игры. Я вывернулся. И вообще неохота, да и Цомет – дохлый номер. Неожиданно позвонила А. Совсем неожиданно, я уж думал, что все. Двойной теракт в Газе, две адские машины, десятки убитых и раненых. Уф, домучил, наконец, "Меч голубя". И чего жевал это постную агитку школьной отличницы?


11.4. Утром играл с младшим в теннис, потом поплавал, потом поклацал с часок на компутере, потом позвонил Володя, сказал, что у него хреновое настроение, хочет встретиться. Встретились у "Стемацкого", покопались в книжках, кое-что отловили, я купил номер "Стрельца" с Mea culpa Селина, по горячей рекомендации Володи, Тимура Зульфикарова и Сарнова "Случай Зощенко", опять же Володя уговорил. Потом пошли к Дизенгоф-центр, Володя хотел "Личное дело" купить у Шемы. День был солнечным, Тель-Авив нарядным, мы шли по Ахад Гаам, реставрированные дома сияли, словно новые игрушки, Володя рассказывал о Зданевиче, я – о Розанове, свернули на Шенкин, я люблю эту улицу, есть в ней что-то послевоенное, нэпмановское, у сквера встретили Рут с импозантным уличным пушером, или дилером, как их там называют, шоколадный, с седым бобриком, Володе тоже сигаретка досталась, он тут же судорожно затянулся, и пустился в гневливый монолог о том, что окончательно поссорился с Генделевым, высказал ему все, что о нем думает, о его, Генделева, маниакальной газетной писанине, потом перешел на новую свою задумку, работу о "конце левантийской школы", посетовал, что это мешает написать по просьбе Даны о выходящем журнале, дошли до "Книжной лавки", и он послал меня на разведку, я выяснил, что Шемы нет, тогда он вошел, покопался, помял в руках книжку Пригова, но не купил, дорого, "здорово издано, и экземпляры номерные, цена подскочит", но все равно дорого, потом сели на Дизенгоф, на углу одного из переулков, спрятавшись от солнца за куст, заказали кофе. Полетели разговоры о "культурной ситуации", что иссыхает, потом на политику сбились – Володя всеми конечностями за мир и не видит в нашей уступчивости признака морального разложения и умственной слабости, я рассказал ему о французском документальном фильме, который видел на днях, о негритянских бардах Луизианы, затрапезных, гениальных, напевающих под гитару в заплеванных тавернах свои странные, прозрачные блюзы, сказал, что, по-моему, поэзия сегодня тянется к стыку жанров, с музыкой, с театром, что надо работать над новым синтезом, стихов, музыки и актерского действа. Потом мы прошлись до "Синематеки". Фильм, на который меня приглашал Н., был в семь, Володю краткая аннотация к фильму не заинтересовала, некто Александр Роднянский, документальные фильмы о конце империи. Я позвонил жене, она обрадовалась, я проводил Володю, по дороге мы немного поспорили о Лианозовской школе, о влиянии Сатуновского, который мне нравился, о Пригове, которым Володя восхищался, а я не очень, о Сапгире, в которого я вообще "не врубался", какие-то колченогие скрипучие механизмы, стихи его, а Володя утверждал, но не очень настойчиво, что "Сонеты на рубашках" – это хорошо, потом я вернулся к "Синематеке", перекусил в кафе, читая "Mea culpa", круто да мутно, за 10 минут до начала явилась сияющая супруга ("Боже мой, сколько лет мы в кино не были!"), и мы пошли в кино. Народу было человек 20, режиссер, импозантный молодой еврей, живущий ныне в Германии, крупный такой, напомнил мне Волгина по холености, почти изнеженности (нет, я вас, Игорь Леонидович, упаси Боже, не разоблачаю, на сколько я знаю, вы совсем не еврей, не обижайтесь, дорогой литопекун достославной поэтической студии…), да, была в его мягких чертах легкая брезгливость, снобизм советского аристократа, еще не до конца выветрившийся за несколько лет работы в Германии. Фильмы, как он поведал, уже демонстрировавшиеся по всей Европе, а в России и на Украине даже знаменитые, были сделаны по заказу немецкой телевизионной корпорации. Первый фильм "Прощай СССР" (дилеммы отъезда евреев) – о тех, кто уезжать не хотел (политический деятель, депутат госдумы, рассудительный Илья Заславский, театральный художник Краснов, пьяный работой, еврейский общинный деятель Спектор, собирающий экспонаты для еврейского музея, воспитательница Юля, ставящая спектакли с участием дефективных инвалидов в подвале на Остроженке, добровольно, "ну, как же я их брошу?", певица на идиш, прям Эдит Пиаф, и все это вперемешку с историей Бабьего Яра, памятника в Бабьем Яру, с долгим позированием стариков и старух на фоне живописно развалившихся местечковых изб, обзором заброшенных, разрушенных, поросших бурьяном еврейских кладбищ, опоэтизированных свидетельств конца эпохи, конца украинского еврейства). Старики были точны и ужасны, ужасны слепыми своими взглядами в объектив, как в бездну времен, взглядами людей, умерших задолго до смерти, с лицами, похожими на разбитые, треснувшие надгробные камни. Он показывал много лиц, молодых, старых, средних лет, совсем юных, много-много еврейских лиц, и я вдруг осознал, что слишком лихо и беззаботно швырял в них камни в бессильной своей ярости, и устыдился, ведь я же плоть от их плоти, это моя кровь, моя судьба, и… я даже люблю их, они беспомощны и затеряны, так чего уж тут камешками-то швыряться в детской резвости, ну, обидно, ну больно, ну стыдно за них, так что, лечить свою обиду, боль и стыд, жестокостью? Побойся Бога… Второй фильм был не так интересен (чувствовался немецкий заказ), о великих войнах века, о выводе советских войск из Германии, о "конфликте" между единственной выжившей еврейкой-свидетельницей и бывшим полицаем, которого через 45 лет откопали и приговорили к смерти, и тоже много лиц, колонны русских солдат, певших походные-прощальные, о, совсем другие лица, и опять мысль мелькнула, на животном уровне: а эта вот не моя кровь, не моя любовь, не моя судьба, слава тебе Господи… После фильма еще долго и возбужденно говорили, задел за живое, я даже поспорил с ним, не лучше ли было вместо долгих, искусственно неподвижных поз дать стоп-кадр, он резче, ударней, как пощечина, и в нем нет этого бесстыдства наблюдения за агонией. Ну и к другим моментам пристал, он меня выслушал смиренно, оценил разве что темперамент. Потом мы поехали к Н., выпить и доспорить. Встретился с А. Подались в Тель-Авив, в Дизенгоф-центр, в кино. Давно хотел посмотреть "Утомленные солнцем", вроде "надо", я Михалкова люблю за "Обломова", и за "Механическое пианино" (мы смотрели его с Мишей накануне моего отъезда, Миша вышел подавленный, а я сказал: "Какой тупик! Счастье, что я уезжаю." А впервые я открыл для себя Чехова в Пицунде, в конце мая блаженного 1972 года, когда лежал с температурой, голодный, в комнате полной теней акаций, и читал единственную книгу, найденную у хозяйки: "Учитель словестности"…) хотя по рекламному ролику, который по ТВ крутили – не обещал фильм. Поскольку я ничего не ждал, то смотрел с интересом, Котов правда раздражал, ну никак в Чапаевы не годился, зря взялся его играть, актер он неважный, всегда сам себя играет, эдакого советского ерника из недобитых русских голубокровных, Нарцисс, да, нравится себе, или сценарий надо было чуть изменить, дать образ начдива от интеллигенции, и конфликт с гепеушником, бывшим аристократом, вышел бы покаверзней, эдаким междусобойчиком русских застенчивых пауков-интеллигентов в сталинской банке, а то какие-то нелепые убийства праздношатающихся метафор России, потерявшей свой путь, малооправданное самоубийство героя, превращающее русскую похоть террора в пошлую мелодраму греха и раскаяния. Есть в фильме яркие сцены, но эта претензия на палимпсест, мол, не лаптем щи хлебаем, с экивоками на инцест и профинвест… В сущности лживо. Потом посидели в "Кто есть кто", поболтали чуток о фильме, понравился ей, прошли мимо столика двое мужчин и остановились, один был лет сорока, высокий, элегантный, с исключительно благообразным, можно сказать благородным лицом, я невольно залюбовался, а он вдруг посмотрел на меня в упор и в мягком взгляде больших карих глаз было столько доброжелательного удивления и почти женской заинтересованности, столько совершенно неожиданного для меня "движения навстречу", что я испугался и отвел взгляд. Они еще потоптались у тротуара (мужчина бросил в мою сторону последний, почти грустный взгляд) и ушли. Я был взволнован, сопоставил это с неожиданной лаской Боаза, а также недавний случай, когда я на улице случайно посмотрел на женщину, она шла чуть впереди, фигура была очень привлекательна, независимая походка, и, посмотрев на нее, вдруг почувствовал, буквально почувствовал, что мы – провода под током, что она моя, если только захочу, и она обернулась, остановилась и посмотрела, как этот мужчина, но я, конечно, прошел мимо. И я стал рассказывать ей, что в последнее время чувствую странную "заряженность", простой обмен взглядов с людьми становится опасным, я чувствую во взгляде своем странную силу, глядя на женщину, просто ей вслед, я будто охватываю ее всю, ощущаю, люблю, у меня никогда такого не было, и женщина это чувствует, я как бы натыкаюсь на братьев-инопланетян, спали шоры, я стал видеть вглубь, в страшную бездну чужого естества, которое волнуется мне навстречу, и мне страшно, будто все стены "безопасности", которые всю жизнь строил, чтоб других не задеть и самому не исцарапаться, пали, исчезли, естество людей обнажилось во всей своей беззащитности и пугающей заразительности. И ужасно весело от такой безграничной силы! Она посмотрела на меня и сказала: "Ага, есть в тебе это…" А вообще грустит. Понятно, иначе б и не позвонила. И мне хочется ее обнять, но она баррикад своих не разбирает, боится. Потом отвезла. На прощанье поцеловал. А теперь и сам грущу. А еще Разгон по русскому ТВ подал идею о лагерях Гулага, как о раскрепощенном мире, своего рода Рае, когда все худшее уже произошло, можно свободно общаться, как Карсавин с Ванеевым ("Два года в Абези", сага Гулага). Как же самое худшее произошло, если из 500 человек их этапа через год 50 осталось? Вернувшись, нашел супружницу в спальне, снял с нее малиновые ажурные трусики, поставил на колени, как класс, и надругался. Очки раздутой кобры, кожа в синих прожилках… Я смотрел на них с любопытством и ужасом зоолога, неожиданно поймавшего редкого гада… (конец третьей тетради)