"На три сантиметра взрослее" - читать интересную книгу автора (Левинзон Гавриил Александрович)

СОВЕТЧИК

… Что же значит «я»? Без теплых связей бытия? ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ

Первые воспоминания о Виктории! Чтоб они не потускнели, чтоб с ними не произошло то, что бывает со старыми фильмами: треск, темень и никакой видимости, — я время от времени устраиваю им генеральный смотр: я забочусь, чтоб ничего не затерялось — ни одной черточки, солнечного блика, улыбки, слежу, чтоб сохранился узор на платье Виктории и не разбились раньше срока ее светозащитные очки с сиреневыми стеклами. Я впускаю вас в этот заповедный уголок моей памяти — ничего не трогайте, не переставляйте и не вздумайте смеяться.

Слышен стук каблучков. Это меня обгоняет Виктория. Мне скоро четырнадцать, я перешел в седьмой класс, перед началом учебного года иду в школу за учебниками, а меня обгоняет женщина, останавливается и говорит:

— Ба! Я тебя узнала.

От неожиданности или еще от чего-то у меня замирает в груди. Я уверен, что вообще-то такого не случается, что мне здорово повезло, раз вот такое приключилось: со мной заговорила красивая нарядная женщина. Она снимает очки с сиреневыми стеклами, встряхивает головой, и опять у меня в груди замирает — в то время я был нервным мальчиком. С испугу мне кажется, что в лицо ей долго смотреть нельзя, я перевожу взгляд на очки: она ими поигрывает.

— Ну да! — говорит она. — Это ты.

— Меня весь город знает, — отвечаю я и стараюсь вдохнуть побольше. — Я тот, который ходит с авоськой.

— С авоськой? Неужели я обозналась! А с гусенком разве ты не ходил?

— А! — говорю я. — Так вы меня знаете по гусенку? Но это же было в позапрошлом году.

Однажды мама принесла с рынка живое мясо. Вообще-то мы живого мяса не покупаем, но тут она принесла, и я зашел на кухню посмотреть. Он вытянул шею, зашипел, злющая морда у него была, но я все равно разглядел, какой это симпатяга. Он за три дня ко мне привязался. Я шел к двери и не оборачивался. Я знал, что он за мной семенит, мой дружище Пашка; он мог за мной ходить целый день, хоть ему не очень-то удобно было на своих коротких ножках. Тогда все в городе меня знали. Это была такая радость для населения! Я ходил с ним в парк, и он плавал в пруду — я его не торопил. И когда мы шли по улице, я знал, что люди думают: «А вот идет этот симпатичный мальчик с гусенком».

— А где он теперь? Подрос?

— Лучше не спрашивайте, — отвечаю я. — Запаршивел. Какая-то болезнь прицепилась. Пришлось его отдать женщине из села.

— Ай-я-яй!

— А что было делать? Он же был совсем больной. Она обещала его пристроить со своими гусями.

Обещать-то обещала. Но не обещала же она, что они его не съедят. Правда, она мне показалась симпатичной женщиной. Но кто не ест гусятины? Язвенники. Да еще я: боюсь съесть своего друга.

— Да, — говорит она. — Грустная история. А теперь ты ходишь с авоськой? Попроси, чтоб тебе купили портфель.

— А что в портфель влезет? Две курицы второй категории?

— Второй категории?

— Чаще всего продаются второй категории. Первой категории мне только раз попались — одно название. — Я стараюсь вовсю, потому что по глазам ее вижу, что ей смешно. — Нет, с портфелем нельзя. Я же покупаю на всю родню и на всех друзей дома.

— Понятно, — говорит она. — Тогда смирись. Пусть тебя утешает, что ты помогаешь многим.

Я киваю и опять спохватываюсь, что на нее долго смотреть нельзя.

— Проводи меня к директору.

Я догадываюсь, что она будет работать в нашей школе. Перед дверью директорского кабинета она мне кивает. Я не могу решить, уходить или подождать ее. Подожду: может, это еще продлится — то, чего не бывает. Она выходит вместе с Павлом Егоровичем, тот цветет прямо-таки: разобрался, что такое не каждый день случается. Она подходит ко мне.

— Ты меня ждешь? Не жди. Я надолго. — Опять кивает.

Павел Егорович оглядывается на меня и со смехом что-то говорит Виктории. Понятно, прошелся на мой счет. Довольно ехидный человек. Но мне не обидно. Целый день мне радостно: произошло такое, чего почти не случается. Это самое удивительное в Виктории: она умеет поступать так, что дух захватывает. Еще несколько воспоминаний из моей коллекции.

Вот она ведет урок. А вот я на третьей парте. Я не выполнил домашнего задания, а она ведет третий или четвертый урок в нашем классе, и я еще не знаю, что есть такая педагогика, которая очень смахивает на самбо. Ответы в задаче не сходятся.

— Бушуев, а что у тебя получилось?

Я встаю и по привычке вру. Так полагается. Ну, что особенного — не выполнил: некогда было. И я вру, хотя и знаю, что она не поверит.

— А я думал, что сегодня алгебра.

— Да? Ну иди, решай алгебру. Иди-иди.

Ты выходишь к доске и тут спохватываешься, что этого не надо было делать. Мальчики, девочки — все наслаждаются.

— Не понимаю, — говорит Виктория, — как можно так безнадежно, так глупо врать? Ноздревщина! Черт знает что! — хмыкает. — Так унизить себя из-за какой-то двойки. — Опять хмыкает. И мои друзья, девчонки-мальчишки, тоже хмыкают. Мне хочется завопить, что я вообще-то стою выше этого. Никогда я не унижал своего человеческого достоинства! Это я просто так! По привычке! Неужели она не понимает? Хочется это кому-нибудь объяснить, ну хоть прохожему.

Я прихожу домой. «Почему ты такой бледный?» Я кричу: «Больше в школу не пойду!» Из глаз моих льются скупые мужские слезы.

На следующий день оказывается, что я ее взял в советчики. Не знаю, как вы, а я без советчика не могу: мне нужно быть уверенным. Не подумайте, что я чуть что — бегаю к ней советоваться. Я советуюсь мысленно. Нужно только представить себе, что ты и твой советчик — это одно и то же лицо, — и тогда сразу же решение приходит.

Сколько у меня до Виктории перебывало в советчиках! Одно время даже был фараон Рамзес II — я его взял для интереса: хотелось посмотреть, что из этого получится. Он был неплохим советчиком, только при его правлении я слишком часто дрался. Был у меня в советчиках и философ Фрэнсис Бэкон — после того как я прочел о нем книжку. Хороший был советчик, ничего не скажешь, я здорово при нем поумнел, но вот беда: у меня появилась привычка ходить по улице в глубокой задумчивости, взъерошивать шевелюру и по-идиотски прикладывать палец ко лбу. Пришлось его заменить Жаном Габеном из фильма «Сильные мира сего». Никто у меня до Виктории долго в советчиках не задерживался: один слишком стар оказывался, другой — слишком серьезен, третьих я отвергал за некрасивость или еще за какой-нибудь изъян, четвертых трудно было себе вообразить, поэтому они не могли давать советов; многим я дал отставку из-за профессиональной непригодности; помню, при одном таком, профессионально непригодном, я начал говорить так: «Прекратите эти безобразия!» Кошмар! А на первый взгляд он был таким хорошим советчиком. В общем, я взял в советчики Викторию и ни разу об этом не пожалел, хоть иногда я до того забываюсь, что начинаю держать руки, как она. Мама уже заметила: «Как ты держишь руки? Ты что — певица?» Но эти маленькие неудобства не стоит принимать всерьез. Советоваться с ней приятно. Она дает дельные советы. Чего ж еще? Правда, однажды я замечаю, что это опасный советчик.

Это связано с моим названым.



— Юра, что делает Феликс?

— Я его не видел со вчерашнего дня, — отвечаю я. — Наверно, лежит на диване.

Она останавливается в коридоре у окна, и мы продолжаем разговор о моем названом. Вчера она была в белой блузке, а сегодня — в кремовой, это само собой замечается.

— Мне Анатолий Трофимович рассказывал о вчерашнем. Это очень неприятно.

Еще бы… Я бы на месте моего названого после того, что случилось, вообще бы в школе не появился: при всем классе, при всех мальчиках и девочках он на физкультуре отпраздновал труса — не прыгнул в воду с трехметровой вышки. Ну, если б он еще сказал: «Боюсь, не буду», — это б еще не так страшно. Но он же невероятное выкинул. Поднялся на вышку в своих гигиенических плавках, в которых еще замороженный человек учился плавать, и ломался там, наверху, пока ребята по одному прыгали. Он подходил к краю, потом отбегал, подпрыгивал по-клоунски — чего он только не выделывал! Все думали, что он дурачится. Да он и сам все так представлял. Но когда все прыгнули, мой названый начал спускаться… Спускался он, жалкий человек, с ужимками — он все еще надеялся это шуткой представить. Только никто уже не смеялся, некоторые девочки отвернулись.

Мой названый даже не подошел к нам, не стал в строй, и физрук ему ничего не сказал. Мы вернулись в школу, а он приковылял домой и, конечно, залег на диване. Когда мой названый в отчаянии, он первым делом ложится на диван. Как-то он пролежал на диване больше суток.

— Как ты к нему относишься? — спрашивает Виктория.

— Вообще-то неважно.

— Заметно, — говорит Виктория. — Помоги ему. Такое может на всю жизнь пришибить.

— Он добрый, — говорю я. У меня, оказывается, и для моего названого находится похвала. Я сам не понимаю, чего вдруг мне вздумалось его нахваливать. Виктория пристально смотрит на меня, я вижу, она тоже старается понять это.

— Ну да, — говорит она, что-то решив. — Теперь ты должен ему помочь… Ему нужда победа. Хоть какая-нибудь. Ну, придумай же!

— Я его заставлю прыгнуть с вышки.

— Смотри не утопи. Позвони мне потом.

После уроков я иду к моему названому.

— Почему тебя нет, когда твоему брату плохо? — встречает меня Нюся.

Мой названый лежит на диване — спиной к человеку, который пришел ему помочь.

— Нюся, оставь нас одних, — говорю я.

Нюся уходит, но мой названый еще долго не соглашается повернуться ко мне лицом. Наконец он поворачивается: я вижу потеки от слез, под глазом прилипло перо. Но не будем улыбаться.

— Феликс, — говорю я. — Это неприятно, но поправимо.

Он начинает плакать.

— Юра, — говорит он, — я трус. Зачем мне жить? Я хотел повеситься, но не могу…

Тут я замечаю, что у него в руке веревка.

— Давай сюда веревку, — говорю я. — Все равно ты не повесишься. Давай сюда! Ты что, не понимаешь, какая это комедия?

Я забираю веревку и начинаю трепать моего названого за плечо. Сами собой выговариваются дурацкие словечки: «Ничего… это чепуха… мы с тобой это исправим!» Но моего названого нельзя жалеть: он сразу же переключается на свою двойку по геометрии.

— Юра, — хнычет он. — Юра, ты мой единственный друг. Ответь, как мне жить?! Все меня двойкой попрекают. Все попрекают! А никто не поинтересовался, почему у меня эта двойка!

— Брось сочинять, — говорю я. — Ты брось это! Все интересовались.

Как это ему пришло в голову, что мы друзья? По-моему, он чересчур серьезно воспринимает наши отношения.

Я вожусь с ним. Откуда берется терпение? Я объясняю ему, как решать задачи по геометрии, заставляю его сделать все уроки на завтра. И я догадываюсь, о чем Нюся с замороженным человеком говорят в другой комнате: «Юра к нему относится по-братски». Брр!

Я спрашиваю:

— Почему ты решил, что мы друзья?

Он удивляется:

— Юра, так я же больше ни с кем не бываю. Да ты же мне больше, чем друг: ты мой названый брат. Только к тебе я могу прийти со своим горем.

Он и правда приходил ко мне со своим горем — со своим жалким дневником, какие только у двоечников бывают, и со своими жалкими тетрадками, в которых от восемнадцати листов половина осталась. Он приходил, и я решал с ним задачи, его единственный друг: «Ну и тупарь же ты, братец! Это же проще пареной репы».

В тот же вечер, довольно холодный и ветреный, я привожу моего названого в бассейн. Здесь ни души.

— Раздевайся, — говорю я, — будет тебе хоть какая-нибудь победа.

— Юра, холодно.

— Не так уж холодно, — отвечаю я. — Люди в тридцатиградусный мороз сигают в воду.

— А ты?

Он здорово меня злит. Но я сдерживаюсь. Я тоже начинаю раздеваться.

— Кому нужна победа, мне или тебе? — спрашиваю я. — Ну, идем, я первым прыгну.

Мы поднимаемся на трехметровую вышку. Я смотрю вниз: три метра — это уже высота, потом я смотрю вверх: выше всего солнце, чуть пониже — восьмиметровая вышка, а еще чуть пониже — пятиметровая. С пятиметровки я раза три прыгал, в последний раз ушибся об воду — и больше меня не тянет оттуда прыгать. Я начинаю подниматься на пятиметровку.

— А ты отсюда будешь, — говорю я. Я стою на пятиметровке. Прыгун я никудышный: умею только солдатиком и спадом. — Это тебе не с трех метров, — говорю я. Потом возвращаюсь к лесенке и начинаю подниматься на восьмиметровку. Что меня туда тащит? Может, хочется удивить моего названого? Нет, тут все дело в советчике: она, видите ли, прикинула, что моя восьмиметровая победа будет равняться трехметровой победе моего названого. Теперь вместе со мной стоит на вышке и глаз с меня не спускает: «Прыгай!»

— Для кого это я делаю? — кричу я сверху. Я сейчас злой. Никто, кроме меня, не понимает, что такое восемь метров. Сейчас-то я на высоте! Еще на какой! И зачем мне вот тут, в бассейне, понадобилась справедливость? Ведь мог же я сделать вид, что она к этому делу не имеет отношения. Стоял бы внизу и подбадривал моего названого. Ну и советчик мне попался!

Я лечу. Этот полет продолжается с час, а то и дольше. Я вижу крышу нашей школы, школьный двор, вон два пацанчика бегут, один спотыкается и падает. Сколько еще лететь? Только бы войти в воду вертикально. Я здорово ушибся. Всплываю я тоже очень долго, ложусь на спину; мне кажется, что, если лежать неподвижно, боль внизу живота пройдет. В это время сигает мой названый. Я не смотрю, как он добирается до бортика. А надо бы: это такой пловец, что за ним нужен глаз.

— Победа! Победа! — кричит мой названый. Я не смотрю в его сторону. Медленно плыву на спине. Я жду, что наконец-то перестанет болеть. Моему названому не терпится со мной поговорить, я на него цыкаю. Я растираюсь полотенцем, одеваюсь. Откуда ни возьмись, появляется сторож. Между прочим, очень грубый человек. Он подталкивает нас к выходу.

На улице боль отпускает меня. Я смотрю на моего названого: он рассказывает о своем подвиге, как будто пересказывает фильм. Я оборачиваюсь: вот эта вышка, не такая уж высокая. Люди с двадцатиметровых прыгают. Хорошо, что такой здесь нет, а то с моим советчиком я мог бы сигануть — опасный советчик. Думается мне об этом лениво: я еще не понимаю, до какой степени опасный и трудный.

Я провожаю моего названого до дома, потом звоню Виктории. Голос у нее по телефону звонкий, она довольна, она говорит, что надо в классе рассказать о том, что он прыгнул, она завтра займется этим, я тоже должен это сделать, только надо умно, как будто невзначай, — у нее такой звонкий, такой довольный голос. И теперь, когда я на три сантиметра старше и кое-что смыслю, мне хочется спросить, часто ли встречаются люди, которым не все равно, прыгнул ты с трехметровой вышки или нет?

Дня через два Нюся отправляется к Виктории домой — с тысячей благодарностей и с букетом цветов. Меня она просит сопровождать ее: «Ты же у них свой человек».

Виктория принимает цветы и благодарности. А Нюся исполняет песенку «О людях хороших». Сразу же она дает понять, что Виктория входит в их число. Что она сделала с этими беднягами, хорошими людьми! Она их посыпала сахарной пудрой. Но этого ей показалось мало: она их поверх сахарной пудры помазала медом. Я сижу в кресле и думаю, что ведь это совсем нетрудно быть хорошим малым, хоть их и обмазывают сладостями. Нюся уже рассказывает о том, какая у них чудесная, дружная семья. Я слушаю. Снисходительно. Себя я тоже отношу к хорошим людям и уверен, что всю жизнь буду таким.

До невезучего дня еще далеко, много месяцев.



У таких дней есть свои приметы.

До звонка пять минут. Я несусь в школу большущими шагами — как Гулливер по Лилипутии. И вот замечаю: меня обгоняет лилипут — непочтительный шестиклассник, толстенький, на коротких ножках, он ими перебирает так быстро, что можно подумать, он из мультфильма. Я прибавляю скорость, нагоняю толстячка и, чтоб он не зазнавался, легонько, честное слово, легонько, шлепаю его по затылку. Никогда я не был истязателем малышей. Я его любя по шапке и говорю:

— Не обгоняй старших!

— Я, между прочим, тоже умею! — кричит он мне вслед. — Ну погоди!

Я пропускаю мимо ушей эту угрозу: мне и в голову не приходит, что это всерьез. Но у самой школы толстячок из мультфильма, откуда ни возьмись, выныривает и — тоже меня по шапке! Это первая примета невезучего дня, но я не придаю ей значения. Я несусь за ним по лестнице гулливеровыми шагами, вбегаю в класс — он бегает по партам, ныряет под стол, его друзья из 6 «Б», все, как один, вреднющие люди, нарочно появляются у меня на пути — и я оказываюсь в дурацком положении. А тут еще входит Виктория.

— Мальчики, кто обидел Бушуева?

Мальчики смеются, девочки тоже не отстают, я начинаю торопиться — как это неприятно, вот так идти, под хохот, человеку с достоинством. У самой двери я оборачиваюсь: Виктория держит в руке мелок, готовится начать урок и смотрит мне вслед, как смотрят учителя, знаете, когда им пора объяснять, но что-то мешает; но это только один оттенок взгляда, а нужно отметить хотя бы еще два: насмешку и в то же время доброжелательность, у нее это здорово совмещается. Я затворяю дверь, а этот кадрик «Виктория с мелком» покрепче припечатываю в памяти — это для моей коллекции.

А невезучий день продолжается.

Вообще-то я человек не злопамятный. Но не могу же я спустить наглому шестикласснику. На перемене я охочусь за ним. Он носится по коридору, а я несолидно бегу следом, спотыкаюсь о чью-то ногу и падаю. Девочки из 8 «А» смеются. Я делаю вид, что мне самому смешно.

На следующей перемене я подкарауливаю шестиклассника возле столовой. Я загоняю его в угол и легонько, но не так легонько, как в первый раз, а чуть посильней, в общем, как следует угощаю его. Он кричит мне вслед:

— Ну погоди! Я тебе устрою.

Девочки из 8 «А» продолжают за нами наблюдать. Небось, думают: «Злопамятный тип». А шестиклассник плетется за мной и выкрикивает угрозы. Я уже не рад, что связался с этим коротконожкой.

— Ты всегда такой храбрый? — кричит он. Я надвигаюсь на него. Вы подумайте, не убегает! Что он делает с моим авторитетом? Без всякого удовольствия я ему отпускаю еще одного леща, а он начинает кричать еще пуще. К счастью, звенит звонок, и я, как самый примерный ученик на свете, тороплюсь в класс, я тороплюсь, и мне некогда выслушивать его угрозы.

После третьего урока он опять, откуда ни возьмись, появляется за моей спиной, отвешивает мне пинка, и, когда я пускаюсь за ним, он уже далеко, он убегает, поглядывая через плечо, и вообще бежит он по-деловому — разве поймаешь человечка из мультфильма?

Но самое неприятное происходит на четвертом уроке. Злой от всех этих происшествий с шестиклассником, я перелистываю сочинение. Вот оценка: 5/3. 5 — за содержание, 3 — за грамотность. Это можно пережить. Но вот красными чернилами: «Сбавляем темпы. Почему?» Тетеньке за сорок, а она такое пишет. Ладно, я и это стерплю. Но все же интересные вещи у меня в тетрадях написаны. Я изучаю. Вот пятерка и надпись: «Так держать!», а вот тройка и рядом: «Стыдно тебе, Юрий Бушуев!»

— Мне надоело.

Вот она, эта тишина предконфликтная.

— Что надоело? — спрашивает добрая Неонила Константиновна.

— Мне надоело, — говорю я, — что вы пишете глупости в моих тетрадях.

Вот и все. Можно же одним словом такой конфликт устроить, что вся школа взволнуется.

Неонила плачет. Она уходит с урока. Тут, конечно, находятся девочки, которые за нее вступаются. Ладно, промолчим. Скоро в класс прибегает посыльный — пятиклассник, возбужденный поручением: «Бушуева к директору!»

В приемной директора секретарша стучит на машинке, она взглядывает на меня, как на противного типа, еще и отворачивается с таким видом, что и это обидно. Они с Неонилой подруги: обе какие-то жалобные, я их встречал в кино и в парке вместе — мороженое на палочке едят; с обеими наш директор разговаривает так, будто они в чем-то провинились, можно подумать, что они сестры.

Я вступаю в кабинет директора. Павел Егорович сидит за столом и ощупывает бумаги на столе, хлопает по ним. Он проговаривает сердито: «Безобразие!» — и продолжает что-то искать. Я стою, мне приходит в голову, что уж слишком близко я подошел к столу. Я пячусь, в это время Павел Егорович поднимает глаза и во второй раз выпаливает: «Безобразие!» Сейчас он приподнимает на столе все, что можно поднять, и дует на то место, где стояли чернильный прибор, пресс-папье, откидной календарь, лицо у него становится красным, вдруг обе его руки ринулись к краю стола — как за зверьком, и ухватили что-то, что он искал, какую-то штуковину: стерженек и четыре проволочки, похоже на таракана; в это самое время он проговаривает свое «безобразие» по-новому, не так, как в первый раз, и не так, как во второй. Интересно, как он в четвертый раз будет это говорить. Он заворачивает «таракана» в бумажку, прячет в карман и скороговоркой мне напоминает, что я сын достойных родителей. Опять он что-то ищет на столе, нет, наводит порядок. Он намекает, что поступил бы со мной иначе, если бы я не был сыном мамы и Улановского. Да знаю ли я, чего заслуживаю?! Интересно было бы узнать, но ведь не скажет. Что-то ищет! В карманах на этот раз. Сигареты, оказывается, закуривает и как будто переводит дыхание от гнева. «А мы еще тебя отличили!» Меня в самом деле «отличили», только вчера — приказом по школе и поездкой в Москву в зимние каникулы. Нас таких человек двадцать набралось: похвалили за успехи в учении, в спорте, за активное участие в самодеятельности, а меня за то, что я «лучший математик». Это ужасно! Так и зачитали по радио, из того самого радиоузла, который недавно помог оборудовать Улановский: «как лучшего математика». Вот и Виктория насмешливо улыбалась утром — конечно, из-за этого. Я не лучший математик в школе, просто ученик с пятеркой по математике. Это каждому понятно, кроме Павла Егоровича. Но ему, видно, захотелось сделать приятное «моим достойным родителям». Ведь Улановский — первый человек в родительском комитете школы, с тех пор как он устроил, чтоб завод, где он работает, взял шефство над нашей школой. Он все время для школы что-нибудь организует: радиопроводку и рабочих, автобусы для экскурсий, ремонт котельной, — и вот на меня сыплются милости: то меня отмечают приказом по школе, то ставят в пример, то в стенгазете моя фамилия мелькнет. И вроде бы нельзя сказать, что это незаслуженно. Но я же знаю, что в школе много таких ребят, как я, но их успехи отмечают пореже, в общем, Павел Егорович делает приятное Улановскому, подсовывает ему все, что может отыскаться полезного для нас в его директорской авоське. Теперь вот назначил меня лучшим математиком. С Викторией, наверно, не посоветовался, иначе б в Москву поехал Валька Кочевник. Уж лучше б он меня за успехи в учении отличил. Не так стыдно было бы. Но видно, ему что-то особенное хотелось сделать для Улановского.

Павел Егорович молчит. Значит, уже все сказал, пора уходить. Но я не ухожу. Я жду, что он скажет что-нибудь о Неониле, о том, что это подлость — так поступать. Не может же он так ничего и не сказать об этом?! Я стою. А может, он забыл, из-за чего я здесь? Он с удивлением смотрит на меня: понятно, время говорить: «Больше этого не повторится, Павел Егорович».

— Я надеюсь, до твоего сознания дошло? — подбадривает он меня.

Я решаю уйти молча и поворачиваюсь к двери, в это время входит секретарша с какой-то бумагой, а в приемной я вижу Неонилу. «Чтоб больше мне не жаловались!» — кричит мне вслед Павел Егорович. По-моему, это он кричит для Неонилы. Неонила отворачивается от меня. Как им удается так обидно это проделывать? Виктории, наверно, уже нажаловались. Еще с ней предстоит разговор.

Она после уроков входит в класс. За ней Павел Егорович идет, как и полагается идти за лучшим педагогом. Не знаю, как это получается, что он за ней так идет. Но мы это видим. Они пришли по пустячному делу — так это Виктория изображает.

— Мальчики, — говорит она, — кто-то разбил окно на первом этаже.

Это не мы. Мы не собираемся распространяться об этом: не мы, и все тут.

— Видите, не они, — говорит Виктория. Она воображает. Прохаживается по классу, и всем понятно, что она уже забыла об этом пустячном деле. О чем тут говорить? Мои мальчики не стали бы врать из-за какого-то там окна. Вообще-то, я терпеть не могу воображал. Но эта — совсем другое дело. Как бы мне научиться вот так сразу забывать о «пустячных делах». Мы воображаем вместе с ней. Один из наших надувает щеки, будто это резиновые шарики, другой смотрит на директора так, будто тот заявился к нам нагишом. Мы, слава богу, никому не позволяем устраивать в классе дознания — Павел Егорович уматывает. Виктория уходит следом за ним — нарядная, как всегда, — в дверях оборачивается и делает мне знак: идем-ка со мной. Ну, хоть бы посмотрела, послушался я или нет. Редкая воображала.

Она нагружает меня тетрадями, мы выходим из школы и идем как ни в чем не бывало. Знаю я ее привычки: она набросится на меня, когда я зазеваюсь. Это же самбистка. Я начеку.

Она приводит меня к себе домой, отыскивает в стопке мою тетрадь с контрольной по алгебре, быстро просматривает: шариковая ручка носится над строчками, я жду, что она сейчас споткнется и оставит красную пометку, но ручка все несется, только кое-где приостанавливается — и дальше.

— Все правильно, — говорит Виктория. Она отбрасывает тетрадь небрежно, и больше мы о достигнутых успехах ни слова. Она берет из стопки другую тетрадь: Вальки Кочевника. Кочевник — не то, что я: он талант. Виктория в этом уверена. Он тоже в дружбе с Викторией, но он талант, а я нет. Я уже пробовал себя потрясти — не обнаружится ли какой талантик: ничего нет, одни способности.

Виктория проверяет его тетрадь. На середине листа ручка останавливается. «Попался, — думаю я. — Наконец-то ты попался, жалкий талантик!» Смотрю на ответ — сходится. А где же решение? Тут должно быть вычислений почти на страницу, а у него всего три строки — это пример на преобразование алгебраических дробей, повторение.

— Неправильно, — говорю я. — Совсем не то.

— Смотри, что он придумал. Вот умница!

Что он придумал? Здорово придумал! Теперь кажется, что это совсем просто: первые две дроби заменяешь тождественными алгебраическими суммами, получается пять дробей вместо трех, но две сразу же взаимно уничтожаются, две оказываются подобными — дальше нечего делать.

— А я не заметила, — говорит Виктория. — Досадно.

Мне тоже досадно. Мне бы раз в жизни так решить пример.

Виктория откладывает тетрадь Кочевника. Мою — так отбросила. Кочевником она гордится: она его приручила. Его фамилия Анциферов, «Кочевником» его прозвали после того, как он за одну четверть три раза ухитрился перекочевать из одного параллельного класса в другой: везде валял дурака и с классными руководителями ссорился намертво. И вот Виктория его приручила, и теперь он у нее в талантливых.

— Ай-яй-яй, — говорит Виктория, — подбирала пример, а этого решения не видела. Когда-то я такие вещи сразу замечала… Мне предлагают работу в НИИ. Бросить вас, что ли? Вот стала бы я ученой дамой, и мне не пришлось бы читать нотации.

Я молчу, мне начинает казаться, что проверку контрольных работ она нарочно затеяла. Чтобы показать мне, что я просто обыкновенный ученик, а Кочевник талант, и, значит, в Москву должен ехать он. Неужели она считает, что мне не помешает напомнить об этом? Обидно. И если уж на то пошло, почему Павел Егорович с ней не посоветовался?

— Я не поеду в Москву, — говорю я. — Я откажусь.

Она кивает: ну, понятно, а как же иначе? Я уже привык, что всегда у нее на лице несколько выражений. Сейчас лицо выражает: попробовал бы ты поехать! Но это не обидно, потому что проступает еще одно выражение: она довольна, что я поступил так, как она ждала. И дружелюбие — это третий оттенок, постоянный. Но я же знаю, что это дружелюбие до тех пор, пока я на высоте. Другим она меня не признает, не захочет знать, я в этом уверен, хоть я и не припоминаю, чтобы она когда-нибудь нам говорила о том, что человек должен вести себя так, а не так. Об этом любит поговорить Павел Егорович. Но вот странно: чувствуется, что Виктория всегда уверена в том, что хорошим человеком стоит быть, что выбора просто нет, а Павел Егорович, по-моему, в этом не уверен.

— Что ты наговорил Неониле Константиновне? — Молчу. — Свинство. Вот так мне помогают мои мальчики. Вчера Ракитинский, сегодня ты.

Герочка Ракитинский ляпнул на уроке про брачное ложе. Он без разговоров о брачном ложе дня не может прожить.

— Она глупости в тетрадях пишет…

Виктория прерывает: есть у нее такой жест. Тоже мне главнокомандующий — прерывает.

— Ладно, иди, — говорит она, — тошно с тобой разговаривать.

Неужели не выйдет в переднюю проводить? Это бывает всегда одинаково: она выходит в переднюю, опирается плечом на дверь, руки скрещены на груди, обязательно отставит ногу и посмотрит на туфлю — в то время, как ты одеваешься. Ты торопишься, потому что она не заговаривает — о каких-то своих делах думает. Потом, когда ты уже надел пальто, берется за дверь, чтобы закрыть за тобой.

Она и на этот раз выходит. Вот посмотрела на туфлю.

— Послушай, ты всегда такой герой? Всегда в лицо правду говоришь? Или только добрым и беззащитным?

Вот оно — самбо. Она не смотрит на меня, когда я открываю дверь. Презирает.

По дороге домой мне все время попадаются несимпатичные люди: какой-то мужчина со злорадным лицом, женщина со вздернутым подбородком — это она его всем назло вздернула, сразу видно; да и сам я не очень приятный человек, я это знаю. Вот идут две девочки: ясно, им неприятно мимо меня проходить. Что-то переменилось на планете. Я запускаю камнем в кошку — редкое попадание, прямо между ушей. Мне этого мало. Я жду, не появится ли кошка опять из парадного.



Что можно сделать с человеком одной фразой? Уничтожить!

Оказывается, Виктория права: по-геройски я себя веду только со слабыми. Память мне подсовывает сколько угодно примеров.

Вот один, самый неприятный: с Андрюшей Колесниковым.

Я иду по школьному коридору и вижу, как Андрюша Колесников, зажав между колен пятиклашку, отпускает ему шалабаны. Я стараюсь пройти побыстрей. Сам я не избиваю малышей, я принципиально против избиения маленьких детей — таковы мои убеждения. Но сейчас я прохожу мимо. Здесь пора привести физические данные Андрюши: рост 1 м 90 см, вес — 86 кг, первый разряд по борьбе, на физкультуре без всяких тренировок толкнул ядро по второму разряду, любит играть мускулами и отпускать шалабаны: «Пойду пошалабаню». В шестом классе мы с ним подрались, вернее, он меня побил, а я во время этого битья размахивал кулаками, чтоб было засчитано дракой. С тех пор я с ним не связываюсь, Хоть он, когда идет навстречу, прет на меня, как танк. Я этого не замечаю. Правда, не я один: он, ко всему, еще злобный тип, и если кого бьет, то всерьез.

Я все еще охочусь за кошкой. Прохожие поглядывают на меня насмешливо, как будто догадываются: только что произошло разоблачение человека, которого все принимали за славного малого.

Как азартно ты гонялся за шестиклассником! Почему бы тебе за Андрюшей Колесниковым не побегать? Нет, от Андрюши лучше отвлечься. Это может плохо кончиться. Лучше уж припомнить, как я испугался собаки. Вскарабкался на дерево, а собака оказалась совсем безобидной: подбежала, взглянула вверх и завиляла хвостом. Конечно, этому можно найти оправдание: я еще совсем малыш, вот на мне синие шортики; губы — пухлые, а глаза — испуганные. Это можно не засчитывать. Но все равно что-то во мне осталось от того страха — привкус позора, что ли, мало хорошего, что ни говори.

А вот воспоминаньице куда неприятней: я иду домой дальней дорогой, только чтоб не встречаться с тремя типами, которые поклялись меня побить, оказывается, и это не забыто, осталась позорная отметина, и теперь ей самое время болеть.

Наконец-то появляется кошка. А! Не вытерпела! Но она тут же убегает — узнала. Придется прекратить охоту. Еще долго я слоняюсь по улицам. И чем же заканчивается этот невезучий день? Встречей все с тем же шестиклассником из мультфильма. Он не один. Он что-то рассказывает шестикласснице с белыми лентами в косичках. Может, он ей рассказывает, как дал мне пинка? Шестиклассница замечает меня, толкает его в бок и что-то говорит, наверно: «Убегай, он тебя отлупит!» Толстячок из мультфильма смотрит на меня, потом оглядывается — вот бы убежать! Но он не из тех, кто драпает на глазах у девочки. Он остается. Ему ужасно хочется, чтобы кто-нибудь за него вступился: он озирает улицу, балконы — никого.

Но не такой уж я злопамятный. Я не могу его отлупить при девчонке. Да мне и не хочется его бить.

— Привет! — говорю я. — Объявляется перемирие.

Приятно чувствовать себя великодушным. Но нужно уточнить: дело не только в великодушии — ну их, этих мужественных шестиклассников. И как ему удалось меня одолеть? Есть же люди, которым это удается, самое трудное. Попробовать, что ли?



— Что случилось? У тебя похоронный вид.

— Отстань.

— Что?!

— Ладно, — говорю я. — Ты же видишь. Иди спать.

— Что я должна видеть?

— Иди спать.

Это мой разговор с мамой вечером следующего дня.

А вот что произошло днем.

На перемене я с вызовом встал у него на дороге — он не заметил и прошел мимо; на следующей перемене он, не глядя, отстранил меня, я ударился плечом о стену — а он прошел, и даже нельзя было понять, заметил ли он меня. Вот это, что он меня даже не заметил, как-то нехорошо действует на меня, я чувствую, что обмякаю, — вы замечали, какой несчастный вид у проколотого мяча, как он сморщивается, когда из него выходит воздух? Во мне больше не было пылу. Да это же танк! Разве может человек драться с танком? Он же меня изувечит. Ну, хорошо, я стану хорошим изувеченным мальчиком — разве можно такой ценой?

Почему бы не установить цены поумеренней? Я ее спрашиваю, моего советчика. Пришибла человека, а теперь молчит. Ну что в ней хорошего? Воображала! Неужели я обязан со всеми драться? Что же мне, и Теофило Стивенсона вызвать на бой, если он кому-нибудь шалабан отвесит? Нелепость какая-то… Переменить советчика, что ли? Сказала бы «не связывайся», если ты такой хороший советчик. Сама вон спит по воскресеньям до двенадцати. Что я, не знаю? Нет, это тут ни при чем. Лучше так: сама воображала, а от других требует невозможного. И за очкарика замуж вышла. Нет, про очкарика я думать не буду. Вот так сделаем: сама пирожки с вареньем любит, а от меня требует, чтоб я с Андрюшей дрался. Нет, тоже не то! Куда же ты? Не хочет разговаривать, обиделась.

Теперь вот страшно. Начинает казаться, что со мной происходит то же самое, что с Венькиным отцом. Как-то я наблюдал за ним на родительском собрании. Он выступал, мило улыбался, все он делал так, как сделал бы хороший человек: приглаживал шевелюру, со вниманием выслушивал возражения — но все равно заметно было, что он гад, что всех дома тиранит, что Веньку никогда не отлупит между делом, а обязательно к кровати привяжет. Но может, мне это видно было, потому что я знал, какой он? Нет, этого не скроешь! Он старался, разводил руками, как миляга, а родительница одна — рядом со мной сидела — насмешливо улыбалась. Не скроешь! Может, и со мной то же самое: прикидываюсь, а всем уже давно видно.

Советчик мой прекращает давать советы — смотрит с одним и тем же напряженным выражением лица или ни с того ни с сего начинает презрительно улыбаться, а то еще смотрит так грустно, так сочувственно: пропащая твоя душа!

И ничего мне не удается, что бы я ни делал: я подхожу к Кочевнику, чтобы сообщить, что не поеду в Москву, а он мне слова не дает сказать, конфузится — это он-то, насмешливей человека я не знаю — и начинает молоть какую-то чепуху; потом и вовсе меня избегает — делает вид, что не замечает, даже когда мы идем навстречу друг другу.

Но самое неприятное, что со всех улиц сбегаются собаки, чтобы полаять на меня. Как будто я единственный прохожий. Как-то за каких-нибудь полчаса меня облаивают три собаки. Нужно что-то делать.



Я завожу с Улановским разговор о справедливости.

— Как ты думаешь, — спрашиваю я, — откуда она берется, несправедливость?

— От несправедливых поступков!

Улановский удивлен, что я этого не понимаю. И доволен: все же посвятил меня в тайны жизни.

— А что, — спрашиваю я, — есть люди, которым нравится совершать несправедливые поступки?

Улановский находит разговор важным — отодвигает свои бумаги, он готов не заниматься своим учебником: я так редко даю ему возможность заронить в мою душу что-то стоящее.

— Сложный вопрос. Большей частью люди совершают несправедливые поступки, полагая, что они справедливые. Ну, есть еще такие, которые считают, что несправедливость — нормальное явление. Как тебе объяснить?.. Они считают, что мир таков, и не им его переделывать…

— А вы с Павлом Егоровичем?

— Ты меня, кажется, знаешь, — говорит Улановский. Сейчас он похож на моего названого: когда они огорчаются, у них нос длинней становится. — А Павел Егорович — милейший человек и трудяга. Что ты к нам имеешь?

— А как ты, — спрашиваю я, — такой поступок находишь: талантливый человек, занявший первое место на олимпиаде, никак не отмечен, а в Москву как «лучший математик» еду я. Этот несправедливый поступок откуда взялся?

Улановский начинает ходить по комнате. Он поглядывает на меня с опаской, как будто я собираюсь в него из рогатки выстрелить. Он подбирает слова, а потом как бы зачеркивает и начинает сначала. Трудное дело: нужно мне доказать, что некоторые несправедливые поступки сами собой совершаются — ну, так, как травка на лугу растет: зеленеет, и все.

Я должен понять Павла Егоровича. Сколько ему на ремонт школы было выделено? Шестьсот рублей. А сколько требовалось, чтобы такую школу, как наша, в порядок привести? Пять тысяч! Ведь фасад уже был до того замызганный, что ни одну комиссию нельзя было за километр подпускать.

— Я сделал почти невозможное, — говорит Улановский, — я эти пять тысяч на заводе в порядке шефской помощи выбил. Из них две тысячи наличными. Эх, ты не поймешь, что это значит. Вот Павел Егорович и решил хоть как-то отблагодарить. Разве это так уж страшно?

— Вот и выросла травка, — говорю я.

— При чем тут травка? Не умничай! Хотя я себя сейчас поставил на место того парня, который на олимпиаде отличился. Он что, не в чести?

— Строптивый человек, — объясняю я, — Нагрубить может. Если что не по нем, молчать не станет.

— Ну вот, видишь. Он же сам виноват. Как можно отличать грубиянов!

— За успехи в математике, — подхватываю я.

— Ладно! — говорит Улановский. — Не думай, что ты один это понимаешь. Иди. Я сейчас буду по телефону говорить. Как фамилия этого парня?

На телефонный аппарат Улановский смотрит с отвращением: кажется, нелегкое дело я ему задал.

В другой комнате я прислушиваюсь.

— Здравствуйте, дорогой Павел Егорович! Хочу вас порадовать: я раздобыл для вас трубы…

Дальше я слушать не могу — ухожу на кухню: наведение справедливости, знаете ли, щекотливое дело.

В этот же день у мамы с Улановский происходит разговор о случившемся — я по лицам их вижу. Вырабатывали, конечно, линию поведения. Скоро я узнаю, что это за линия.

Перед сном мама заходит ко мне в комнату.

— Что это у тебя такой вид, как будто ты все лучше других понимаешь?

— Да? Не знаю, какой у меня вид: я читаю.

— А я вижу. Не вздумай воображать! Между прочим, Улановский мне сегодня сказал, что в тебе очень развито чувство справедливости. Мы рады за тебя.

— Завтра постараюсь еще чем-нибудь вас обрадовать.

— Не ломайся! Вот тебе пять рублей. Только учти, когда у тебя не станет матери, ничем твоя справедливость не будет вознаграждаться.

Она целует меня и сразу же суровеет: не слишком ли прав я оказался?

— Ты будешь последним дураком, если вздумаешь из-за этого задирать нос перед нами.

Уходит. Я смеюсь: отпустило, легче задышалось. Кажется, можно жить. А вот и мой советчик объявился. Наконец-то. Что скажешь? Не отвечает. Зашла посидеть молча.



По радио передают увертюру к «Севильскому цирюльнику», вон по улице бежит песик, добродушное создание, замечает меня, но и не думает лаять, он бескорыстно виляет хвостом — все это приметы везучего дня. А тут еще меня нагоняет мужественный шестиклассник, Генка Щукин, так мы его теперь будем называть, — и протягивает мне яблоко. Теперь мы с ним в большой дружбе, и я чувствую, что он готов сделать для меня почти невозможное.

Но главное везение впереди, а пока так себе, мелочи: Кочевник первый здоровается со мной — видно, он это решил заранее, — на следующей перемене он доводит задуманное до конца: нагоняет меня в коридоре и бормочет:

— Слушай, не так уж важно, кто поедет в Москву.

— Ты поедешь! — Он опять конфузится. Я его понимаю.

Что еще? В этот день обнаруживается, что парта, за которой я сижу, приятна на ощупь; на Виктории в этот день новые туфли; Улановский едет в командировку — и в пятом часу я выхожу из дому, чтобы купить ему в дорогу колбасы. В магазине, что рядом с нашим домом, такой, как нужно, не оказывается, я иду в другой магазин. Итак, начало пятого — время главного везения; я сворачиваю за угол: развороченная мостовая, две кучи щебня, привезенные для ее ремонта, и метрах в двадцати две фигуры, прислонившиеся к клену, — Генка Щукин и Андрюша Колесников. Чтоб Генка не лягался, Андрюша зажал его ноги своими, чтоб не мог вырваться, обхватил его одной рукой и — щелк да щелк, отпускает шалабаны. Я встречаюсь взглядом с Генкой, и вот тут, когда становится ясно, что отступить просто невозможно, мой советчик начинает беспокоиться, раньше мне не приходилось ее видеть такой суетливой. Каких только она мне советов не дает, пока я приближаюсь к Андрюше.



Улановский:

— Ты что, по-прежнему увлекаешься защитой посторонних?

— Да нет. Это для собственного удовольствия.

Он спокоен, но это только видимость: плешь выдает — покраснела. Я опасаюсь, что он сейчас ринется в школу выяснять, кто это разбил мне голову. На повязку с проступившей над правым глазом кровью они с мамой смотрят с одинаковым видом: будто эта повязка сейчас заговорит и все им растолкует.

Мама (в третий раз):

— Я пытаюсь понять и не могу: как это можно изо всех сил запустить камнем в голову человека? Три сантиметра правее — и он бы тебя убил. Что сказала врач?

— Не волнуйся ты так. Я первый начал.

Ее почему-то сердит то, что я говорю «я первый начал». Она отходит к окну. Мы с Генкой в самом деле начали первыми: после того, как Андрюша ткнул меня под ложечку так, что не охнуть. Генка начал обстрел с кучи щебня, а я поддержал. Андрюша всего раз запустил в меня — и вот. Но сейчас я уже молодцом.

— Так что же сказала врач?

— Это был мужчина. Ничего не сказал. Только наложил швы.

Вечером начинаются визиты.

Наташа:

— Юра, но ты хоть раз ему съездил?

— Съездил, конечно, но не так удачно.

— Ну, ничего, — говорит она. — Все-таки ты ему тоже съездил.

Владик с ней согласен. Мне вспоминается, что в этом семействе два одинаковых чемодана, — я улыбаюсь, провожая их к двери.

Тут же я впускаю моего названого. Этот является ко мне, как к имениннику. Он молча целует меня. Наверно, по дороге решил, что вот так и должен поступить названый брат.

— Кажется, к тебе собирается Виктория.

Никак не пойму, как это мой названый все узнает: сведения к нему сами стекаются.

— Ты больше ничего не знаешь?

— Колесников хромает. Ты ему здорово угодил в коленку.

Сидит молча: похоже, чего-то ждет. Интересно, чего? Наверно, что я вызову на бой Теофило Стивенсона. Он считает, что самое время это сделать: в глазах спокойная гордость за меня.

А вот и Виктория. Проходит в комнату и, прежде чем сесть, смотрит зачем-то в окно.

— Я должна была это предвидеть. И что меня дернуло тогда тебе такое сказать!

Глаза блестят, и уж в них-то никакого сожаления, в них даже какие-то искорки появляются: что-то во мне она разглядела, вот только сейчас. Ее глаза мне больше нравятся, чем разговоры о несовершенстве педагогики. А какие советы давала! «Не торопись!», «Подходи спокойно!», «Нападение должно быть неожиданным!» — тактик нашелся. А Андрюша взял и ткнул меня под ложечку. Переменить советчика, что ли? Мне тактик хороший нужен. Не могу же я каждый раз подставлять голову. Вот болит. И чего это она все в окно поглядывает? Ах, вон оно что — муж на улице ждет. Она месяца три как вышла замуж. Никак не могу привыкнуть. Что ж тут особенного? Не за меня ж ей было замуж выходить.

— До свиданья, мой мальчик!

«Мой мальчик» — это уж чересчур. Дала все-таки маху. Это с ней редко случается. В глазах все еще искорки — она взволнована. И что она такое во мне разглядела? По-моему, ей тоже хочется спросить: а ты ему съездил? Не знаю, какие у меня дальше будут советчики, но таких красивых, как эта, уже не будет — это точно.

Мы остаемся вдвоем с моим названым.



И тогда произошел последний достопамятный случай: мы сидели молча, и у моего названого было все то же выражение на лице — спокойной гордости за меня, и неожиданно для себя самого я спросил:

— Послушай, у тебя есть советчик?

Тут же я спохватился, что он не поймет, о чем я. Но он посмотрел на меня все тем же взглядом, в котором спокойной гордости ничуть не убавилось, и ответил, даже не промедлив:

— Виктория.

— Да? — взвился я. — Что ты хочешь сказать?

Да что он смыслит в Виктории? Но не мог же я ему признаться, что мне досадно, что еще кто-то взял Викторию в советчики.

Ну погоди! Она тебе надает советов. Ты еще не понял, кого в советчики взял. Думаешь, она тебя пожалеет? С восьмиметровки будешь прыгать! За слабых вступаться придется! Да мало ли что еще.

— Виктория, — повторил он. — Уже давно. С тех пор как я прыгнул с вышки, помнишь?

Возможно, у меня в глазах тоже начало вспыхивать и гаснуть, потому что я разглядел моего названого в новом свете. Так вот чьими советами ты пользуешься? Ну, держись! И я сказал себе: в конце концов человек выбирает советчика, какой ему нравится, — не запретишь же.