"На три сантиметра взрослее" - читать интересную книгу автора (Левинзон Гавриил Александрович)ВАРИАЦИИ НА ЖГУЧУЮ ТЕМУЕсли вы живете в нашем городе, вы обязательно видели меня: я тот, который ходит с авоськой. Я такой один: все остальные ходят с девочками. Они назначают им свидания, простаивают с ними часами у парадного и говорят о чем-то таком, о чем полагается говорить парню с девочкой. Даже мой названый встречается с хохотушкой в смешном беретике. Я, как видите, исключение, и это меня угнетает. И если уж я по каким-то таинственным причинам не могу обзавестись девочкой, то от авоськи, казалось бы, избавиться ничего не стоит. Тогда бы я просто ходил по улице, хоть и без девочки, но и без авоськи — в моем положении и это было бы достижением. Но избавиться от авоськи мне не позволят. Скоро вы поймете почему. Авоська эта зеленого цвета, довольно вместительная: как-то я тащил в ней восемнадцать бутылок минеральной воды. Перед тем как отправить меня в очередной рейс, мама готовит на кухне пакеты. В это время она обычно рассказывает о Славике, сыне сослуживицы. Этот Славик в маминых историях все делает без напоминания: увидит, что пол на кухне грязный, — вымоет, увидит, что в ведре полно мусора, — вынесет. Мы начинаем наполнять авоську, сначала засовываем пакет с апельсинами — это для Шуры, потом со свиными ножками — это для Нюси, сверху мы кладем еще один пакет со свиными ножками — это наш, его надо пристроить в Нюсин холодильник. Я встряхиваю авоську, чтобы пакеты разместились как следует, и направляюсь к двери. — А я-то думала, — говорит мама, — что ты догадаешься вынести мусор. Я откладываю авоську и иду выносить мусор. Потом я ухожу со своей авоськой. Меня здесь знает каждый воробей из той компании, что посещает кормушку напротив наших окон. Хлеб и пшено в кормушку подсыпает старушка лет ста восьмидесяти. Она меня тоже знает. Стоит мне показаться — и старушка начинает пялиться на меня из окна. На маму и Улановского она тоже пялится. Как-то мама сказала: «У этой старушки не очки, а прибор для наблюдения». Недавно старушка заговорила: — А ты все ходишь? И что ты носишь в этой авоське? — Все, что выбрасывают, — ответил я, — апельсины, свиные ножки… Иногда я встречаю женщину с кошелкой. — А ты все с авоськой? — спрашивает женщина. — Угу, — отвечаю я. — А вы все с кошелкой? Женщина эта любит поговорить о нашей семье. Она ставит кошелку на тротуар и начинает рассказывать, как видела недавно нас в парке — меня, маму и Улановского. Мы ели мороженое, и сразу было понятно, какая мы чудесная, дружная семья. Ведь не всегда же так получается: мы все любим друг друга, хоть отец у меня и не родной. Когда-нибудь я спрошу эту женщину, почему ее так интересует наша семья. Может, она нам родственница, а мы об этом не знаем? Я иду дальше. Постепенно я перестаю замечать мужчин, стариков и старух, детей: я вижу только девочек. Можно подумать, что в городе только они и живут. И я один среди них — с авоськой. Моя авоська их чем-то привлекает, от авоськи их взгляд прыгает вверх и останавливается на моем лице. Они меня узнают: опять этот с авоськой. Интересно, что он в ней носит? Что? Кур второй категории, диетические яйца, ободранных кроликов, лук репчатый (пятьдесят копеек кило, зимой придется по рублю платить); Юра, купи побольше, вот тебе еще авоська, и Юра стоит в очереди и шныряет глазами, не выбросят ли еще чего-нибудь, — наш район напихан торговыми точками; так я поддерживаю хорошие семейные традиции, я уже до того дошел, что пробую капусту в магазине, я уже специалист по кислой капусте, на рынке женщины предлагают мне пробовать сметану с пальца, но до этого я пока еще не докатился. На улице, где живет мой названый, я встречаю двух девочек из нашей школы — как назло! Как будто они меня подкарауливают, две насмешницы, довольно хорошенькие. Они рассматривают авоську, переводят взгляд на мое лицо — похоже, сравнивают с авоськой. Кажется, я краснею, начинаю торопиться — спешу! Я придаю глазам выражение: меня, мол, и самого это смешит, но это слабая защита — вслед мне раздается смех. — Ты поняла, как надо заботиться о питании? — Милка, пошли домой: мне что-то есть захотелось. Я прихожу к Нюсе. Нюся хорошо к нам относится, но она считает, что не все в нашей семье так, как должно быть: мама плохая хозяйка, мы не ценим Улановского, вернее, недостаточно его ценим. Я не знаю, чем она измеряет — достаточно или недостаточно, но мерка у нее какая-то есть, это точно. Иногда Нюсе хочется нас подправить. С мамой она говорить не рискнет — выслушивать приходится мне. Я вытаскиваю из авоськи два пакета со свиными ножками. Нюся один из них разворачивает. — Ага, хорошо, — говорит она, — мне на работе говорили, что сегодня выбросили свиные ножки. Нюся кладет оба пакета в холодильник и начинает нас «подправлять». — И долго вы будете таскать продукты в мой холодильник? Уже давно пора отремонтировать свой. Все ждете, чтоб Улановский сделал. Ей нетрудно, говорит она, положить наши продукты в холодильник, хотя я уже два раза наносил убыток — ломал ручку холодильника своими «медвежьими руками». Нюсе невозможно не нанести убытка: гости проливают ей вино на платье, мастер из телеателье приводит телевизор в негодность, вместо того чтобы починить; приходит в дом почти незнакомый человек — и после него царапины на паркете; даже Улановский как-то нанес убыток — сел на коробку с елочными игрушками. — Пожалуйста, таскайте, — говорит Нюся. — Но зачем вам это? Твои родители зарабатывают вместе триста восемьдесят рублей; если бы мы столько зарабатывали, у нас бы уже были «Жигули». Это намек на то, что мама плохая хозяйка. Потом Нюся намекает, что мы с мамой не ценим Улановского: таких, как Улановский, на каждом углу не встретишь; Улановский почти ученый — надо это понимать и ценить. Да и не каждый взял бы в жены женщину с ребенком. Правда, некоторые считают, что Улановскому ни за что бы не видеть такой женщины, как мама, если бы мама не оказалась в трудном положении — с ребенком, больная (туберкулез — это не шутки) да еще морально убитая. И это тоже Улановскому ставят в вину: что он не плюнул на все это, а выходил маму и привел наш дом в порядок. А вот теперь говорят, что Улановский хитрый, воспользовался случаем. Нюсе, конечно же, никогда в голову не приходит, что нужно остерегаться мелких мыслей. Наслушаешься ее — и начинает казаться, что, когда люди женятся, они только и думают о том, как бы надуть друг друга. Я улыбаюсь. Нюся спрашивает, что это у меня за улыбочка на лице; она знает одного человека, который вот так же улыбается, а его взяли и заморозили на ста двадцати рублях. Это Нюся говорит о своем муже, замороженном человеке. — Ты, конечно, не уйдешь, не повидав брата? — продолжает Нюся «подправлять» меня. Однажды Нюсе пришло в голову перевести моего названого в одну школу, в один класс со мной: «Вместе вам будет лучше». Я понимаю, Нюся опасалась, что мы станем расходовать теплые родственные чувства на посторонних. С тех пор мы видимся с моим названым шесть раз в неделю, но я иду его «повидать», иначе Нюся может обидеться. Мой названый делает уроки. Тут же, над его душой, стоит замороженный человек и заглядывает в тетрадь. — Феликс, что ты тут написал? — ворчит он. Замороженный человек — это жалкое зрелище. Сверху сосед со ста сорока на сто девяносто рублей прыгнул, еще один сосед побил мировой рекорд: за полгода прыгнул со ста десяти на двести десять, а тут человека на ста двадцати заморозили — и никакой надежды. Он не может ни на минуту об этом забыть: Нюся не даст. Я заглядываю в тетрадь моего названого — там все не так, но я молчу, а то еще нанесу обиду всему Нюсиному дому: получится, что мой названый совсем уже никудышный, тупой малый — Нюся научила меня правильному обхождению с родственниками. — Вечером он разберется, — говорит замороженный человек. — Он устал и торопится на свидание с девочкой. Почему бы и тебе не подружиться с кем-нибудь? Мне становится понятно: то, что у меня нет девочки, — большой непорядок, что-то вроде нашей бесхозяйственности, эх, не умеем мы жить! — Феликс, ты бы его познакомил. Я злюсь. Меня подмывает ответить: «С такой же потешной, как у него?» Но я сдерживаюсь. Я в отчаянии. К черту авоську! Теперь мне понятно: как только я избавлюсь от авоськи, у меня сразу появится девочка. Ведь девочка и авоська — это несовместимо! «Повидав» моего названого, я возвращаюсь в кухню. — Сегодня выбросили апельсины, — говорит Нюся, — я и для вас взяла. — Она протягивает мне пакет. — А что у тебя в авоське? Я отвечаю — апельсины для Шуры. У меня появляется надежда, что Нюся засмеется. — Правильно, — говорит Нюся. — У Шуры маленький ребенок. «И ради этой комедии я ходил с авоськой и подвергался насмешкам», — говорю я себе, чтоб уверить себя, что больше с авоськой меня ходить не заставят. Теперь я иду к Шуре. В моей авоське два пакета с апельсинами для Севки. Два? Но может, только один? Я звоню маме и спрашиваю, как быть. — Оставишь им оба, — говорит мама. — У Шуры маленький ребенок. Когда мама была замужем за моим отцом, они с Шурой виделись редко, теперь же подружились. Мама любит рассказывать нашим друзьям о том, в каких она хороших отношениях с сестрой своего первого мужа. Дверь мне открывает Шурин муж. Я еще не рассказал, что это за человек: настоящий член общества взаимопомощи — чинит соседям замки, ремонтирует мотоциклы каким-то незнакомым типам только потому, что мотоцикл нуждается в ремонте; если у вас сломается приемник, он будет умолять вас позволить его починить — и вы уступите. Недавно он защитил диссертацию, и все: мама, Улановский, Нюся — признали, что он молодец. Об этом уже спето много песенок — хорошо, что Шурин муж их не слышал. — Привет, — говорю я. — Несу вам апельсины. — А Шура для вас купила свиные ножки. После того как мы вдоволь посмеялись, Шура выходит в коридор, звонит маме и пересказывает ей невероятную историю об апельсинах и свиных ножках. Потом Шура зовет меня к телефону. — Юра, — говорит мама, — запиши адрес. Отнесешь свиные ножки моей сослуживице. Понятно: это та самая, у которой чудесный сын Славик. Подходящий момент взбунтоваться. — Ты меня слышишь? — Не понесу! — отвечаю я. — Почему? — интересуется мама. — Не понесу! — ору я. — Никогда больше не понесу! — Погоди, ты вернешься домой, — начинает угрожать мама. — Передай-ка трубку Шуре. Я стою рядом с Шурой, и мне слышно, что ей говорит мама: — Шурочка, дай ему от моего имени трубкой по голове. И запиши, пожалуйста, адрес. Пусть попробует не отнести! У меня пропадает охота бунтовать: и мне, и Улановскому мама уже тысячу раз доказывала, что ее невозможно переупрямить. Я иду к маминой сослуживице и застаю там легендарного Славика. Я вхожу со своей авоськой, а он — подметает пол. Как мне повезло: я вижу человека, который все делает сам, без напоминания! Щетка, которой работает Славик, обмотана влажной тряпкой — какой аккуратист! Смотрите-ка, он из-под дивана выметает, хотя никто не напоминает ему об этом. Только почему он ехидно поглядывает на меня? Сколько раз мама рассказывала об этом скромняге: в этих рассказах он был трудолюбивым и приветливым, радушным и сметливым, аккуратным и внимательным, хорошим сыном и внуком, а вот о ехидной улыбочке ничего не говорилось, по-моему, ему полагается смутиться при моем появлении. Я тоже улыбаюсь, мы соревнуемся в ехидстве, пока мама Славика рассуждает о том, как мало на свете людей, которые бы могли вспомнить, что ты как-то обмолвилась: хорошо бы приготовить холодец. — Мальчики, — говорит она, — вот вам случай подружиться. Славик, проводи Юру. На лестнице мы перестаем улыбаться, у нас задумчивый вид, мы даже стесняемся друг друга. — Наслышан о тебе! — бормочет Славик. Я бы мог ему сказать то же самое. — Ты, говорят, необыкновенный! Он перечисляет. Продукты в авоське носишь! Отличник учебы и поведения! Умница! Начитанный! Слова грубого от тебя не услышишь! Мне уже все понятно. Представляю, как я ему надоел: каждый день меня ему в пример ставили. Через десять минут мы уже говорим о девочках. — Как у тебя с девочками? Нет ли свободной? Хотя что это он говорит? Ну такой, чтоб можно было познакомиться. Нет? Может, появится, так познакомь. Безвыходное положение! У них компания. У всех по девочке, а у него нет. Неудобно в иждивенцах ходить. Танцуешь, когда кто-нибудь из ребят отдыхает. Ребята не против. У них хорошие ребята. Но все же в иждивенцах неудобно. — Давай договоримся: если у тебя будет девочка, ты мне подбросишь, а если у меня — я тебе. У меня будет, вот увидишь! Для тебя! Для себя — нет! Я для них недостаточно хорош… Рост и вот это… Это же не лицо, а отпугиватель женщин. Но для тебя будет! У тебя была когда-нибудь девочка? — Была. — Честно? — Да откуда? — говорю я. — Вот, с авоськой хожу. — Так договорились? Твой номер телефона у моей мамы. — А твой у моей. — Точно, — говорит Славик. — Считай, что у тебя уже есть девочка. Славик вселяет в меня уверенность. Самое позднее в воскресенье она у меня появится: мы с моим товарищем Венькой кое-что задумали. Венька поклялся, что добудет для себя и для меня. У него уже было много девочек, правда, он их тут же теряет, но без сожаления: бывалый человек. …Удивительно, сколько их набирается в памяти — девочек, которых мне довелось видеть! Правда, среди них попадаются такие, что и вспоминать не стоит. Вот хотя бы эта, со злыми глазами, каждый раз без приглашения забирается в мою память. И что человеку нужно? Зато попадаются такие, о которых вспоминать одно удовольствие. Но пора вставать. В это утро я в первый раз надеваю свой синий блейзер. «Мама, ну как?» — «Замечательно! Улановский, ну-ка, скажи свое слово». — «Превосходно!» Я выхожу на лестницу, из-за дверей, из воскресных квартир, пока я спускаюсь, доносится: «Воскресенье — день веселья…» И правда: у прохожих такой вид, какой бывает только в воскресенье, даже ворона пролетает над улицей по-воскресному. А вот и Венька. — Здравствуйте, молодой чемодан! — кричит он еще издалека. Ужасно глупо. Сейчас о пиджаке скажет. — Вы посмотрите, какой пиджак приобрел! И это глупо. Но не надо злиться: мы же идем на улицу Полтавскую. На этой улице Венька прожил восемь лет, потом целый год он мне рассказывал о ней. Там ребята все компанейские, сердечные ребята; там живет Димка, мы его обязательно встретим, — тогда я увижу, какие ребята на улице Полтавской: ты хоть на коленях его упрашивай не угощать — все равно он тебя угостит. А вот и девочка: идет навстречу и делает вид, будто мы ее не интересуем. Знаем мы эти номера! Мы сворачиваем за угол — девочка; вон к остановке еще одна бежит, ух, как она бежит! Вон на балконе стоит, а вон переходит улицу, — точно, мы попали в город, населенный одними девочками. Тук-тук-тук, сзади и спереди стучат каблучки; начался дождь. Припустил. И вместе с дождем — тук-тук-тук — все чаще стучат каблучки, уже строчат прямо-таки — и тихо, попрятались кто куда… все девочки, только мы с Венькой под дождем. — Кинулись, — говорит Венька. Мы стоим под балконом, увитым диким виноградом, вздуваются и лопаются пузыри, по крыше выстукивает, в водосточной трубе бурлит; проезжает трамвай — из-под передних колес два водяных султана, а где-то уже солнце, вот оно в султанах переливается и отсвечивает в колесах; уже не вздуваются пузыри и выстукивает не изо всех сил, и только клокотание в трубе все еще сильное — почти от самой крыши в дырочку бьет струйка, разбрызгиваясь у тротуара. И вот тихо, перестало, и пахнет яблоками. Кому еще на свете так пахли яблоки! Женщина в белом халате — она стояла возле нас, и Венька перекинулся с ней словечком — уходит к лотку, отбирает яблоки покрасивей и кладет на весы. Мы моем яблоки под той самой струйкой, что бьет из-под крыши, и едим, огрызки издали бросаем в урну — оп-ля! С набитыми ртами вступаем мы на улицу Полтавскую и там, возле гастронома, встречаем Димку. — Здравствуйте, молодой чемодан! — кричит Венька. Он начинает рассказывать мне о Димке, хотя Димка стоит тут же. — Посмотри, как одевается товарищ, трах-тара-рах! Понял? Подожди, я еще расскажу, кто его папаша, трах-тара-рах! Венька — редкий матершинник. Димка краснеет и начинает жалобно тянуть: — Помидор, что же ты сделал в прошлый раз?! Я иду с девочкой, а он подскакивает и начинает разговор с матом. Помидор, что ты сделал? Она из интеллигентной семьи! — Да ладно, не плачь, — говорит Венька. — Что ты, трах-тара-рах, расплакался? — Мимо проходят две женщины, они убыстряют шаг; тут же я замечаю, что к нам быстро идет какой-то очкарик. Ясно, зачем он торопится, я дергаю Веньку за рукав, но поздно, очкарик рядом — бац по затылку. — Парень, погромче, а то ребенок может не услышать. Я замечаю девочку: глаза большие, в руке конфета в обертке. — Учтем… — говорит Венька хрипло. Видно, что он прислушивается: в голове порядочный звон должен стоять после такого подзатыльника. — Учтем замечание. Глаза у очкарика все еще злые. — Я, между прочим, молчу, — говорит Венька. — Все, больше ни звука. Мы салютуем очкарику и отходим. — Посмотри-ка на него, — продолжает Венька как ни в чем не бывало. — Видел, какие волосы? Самый блондинистый парень в городе. Он чуть что — краснеет. Ну-ка, покрасней! Димка и в самом деле краснеет. — Видел? В четвертой школе мы его прозвали Аленький Цветочек. Ну, давай, проси его на коленях, чтоб он не угощал, — все равно угостит. — Это всегда пожалуйста, — говорит Димка. Он достает из кармана конфеты и угощает нас. Мы прощаемся. Теперь мы идем знакомиться с девочками. Вчера Венька по телефону договорился о встрече. — Лиля — моя, дорогой товарищ, — говорит Венька и водит пальцем у меня перед носом. — А то мы знаем вас. Навстречу идут три девочки, две так себе, а одна просто загляденье. Вот если б Таня, Лилина подруга, оказалась такой же хорошенькой. Мы втискиваемся в телефонную будку, я все стараюсь захлопнуть дверь, но она отскакивает. Венька уже набрал номер. — Как не договорились? — кричит Венька. — Ты что, маленькая? Вчера же договорились! Вот так левые номера! Я приближаю ухо к трубке. — Это ты сказал, что придешь, а я не говорила. Если захотел прийти, так и стой, а мы с Таней еще не сделали геометрию. Сейчас, в будке, мне кажется, что встретиться с этими девочками — самое важное в моей жизни. Венька продолжает «уламывать»: его товарищ — что надо, они закачаются, когда меня увидят (подмигивает), договорились, через три часа. — Понял, как делается дело? Три часа мы слоняемся по городу, потом еще с полчаса торчим у парадного. Пора б им уже быть. Венька бормочет: — Это все Таня мутит — знаю я ее. Еще пять минут ждем и уходим. Но мы не уходим ни через пять, ни через десять минут. Почему мы не ушли? Уже, кажется, любому дураку все должно быть понятно. Я догадываюсь, какой у нас смешной, унылый вид. Наконец они появляются: Таня остается возле парадного (так я ее и не рассмотрел), а Лиля приближается к нам. Она меня оглядывает. Хорошо, что я в новом пиджаке. Она говорит: — Фи! Я думала, что у тебя хоть товарищ ничего. А он еще хуже тебя. Они с Таней шмыгают в парадное. Мне ужасно скверно. Я даже пугаюсь, что навсегда останусь вот таким, пришибленным, — разве может человек перенести такой позор? — Это все Танька, — бормочет Венька. — Ты как хочешь, а я с ней не здороваюсь. Что он говорит? Нужны им его здрасте! Неужели ему не ясно, что они с самого начала над нами потешались. Зачем им это? Почему я не ушел? Я злюсь на Веньку — всегда у него так получается. Потому что ведет себя по-дурацки. Разве так надо себя вести? Вот на тротуар плюнул. Что это Лиля сказала? Я парень еще хуже, чем он? Ноги у Веньки кривые, руками размахивает смешно, вот опять плюнул. Я вдруг противным голосом начинаю ему выговаривать, чтоб он не плевался — кругом же люди. — Трах-тара-рах! — Венька зло смотрит на меня. Конечно, я веду себя не по-товарищески. Мы идем молча до самого Венькиного дома. Прощаемся мы натянуто. — Ладно, — говорит Венька, — завтра увидимся. — И плюет на тротуар. Я слоняюсь по дому — как неуютно. Зачем они так поступили, эти Лиля и Таня? Очень хочется им объяснить, что так нельзя поступать. Надо же помнить об уважении к человеку. Я не могу заснуть, два раза выхожу на кухню пить воду. До чего ж по-дурацки я живу. Почему я не встречаюсь с девочками из нашей школы? Вот недавно я с одной из параллельного класса разговаривал. Сейчас мне понятно, какая это славная девочка. Никогда б она так, как эти Лиля с Таней, не поступила. Так почему же я с ней не встречаюсь? И как это получилось, что я с Венькой дружу! Ведь все, что он говорит и делает, — это же не то. Больше так жить нельзя. С этой мыслью я засыпаю. Утром меня будит мама. Заспанный, я плетусь в ванную. Мне кажется, что мир устроен неразумно, раз приходится так рано вставать. Из кухни доносится мамин голос. Мама перечисляет, чего я не должен забыть сделать. Что может измениться в жизни человека, у которого вот так начинается день? Видно, я порченый какой-то. У других все получается само собой, а у меня одни несуразности. Это еще раз подтверждается недели через три, а может быть, и позднее — месяца через два, во всяком случае до того, как мне позвонил Славик. Похоже, школьные вечера организуют для того, чтобы расстраивать людей. Танцы всегда начинаются с вальса. Его танцует Павел Егорович с какой-нибудь красивой девочкой — для наглядного примера. Остальные смотрят и не могут насмотреться. Танцует наш полный директор — элегантно, держит руку на спине у девочки — эстетично, улыбается — симпатично, кланяется — галантно, в общем, получается ужасно педагогично. Наконец, этот показательный танец кончается. Вот звучит другая музыка, но это пока для настроения — никто не идет танцевать, это как будто даже не полагается. Можно, правда, притоптывать или покачиваться, вот как эта восьмиклассница. Вот она прошлась в танце возле своей подружки, всего три шажка — разминка. Но как же она потом будет танцевать, когда настанет время! Выражение глаз у нее отсутствующее: куда-то унесла ее музыка; ее подружка тоже куда-то несется, по какому-то своему маршруту. Как им трудно сдерживать ноги! Музыка и меня подхватывает. Я разговариваю с Венькой, а сам несусь, озираю все до одной радости, какие будут в моей жизни. Сколько их мне наобещано! А вот уже другая мелодия, помедленней, но загадочности в ней побольше — томятся люди, но танцевать еще рано, только восьмиклассница с подружкой не выдерживают — их понесло! Это тоже показательный танец, но и сигнал — присоединяйтесь! И с третьего раза пошло: выделывают кто что умеет, у некоторых получается просто здорово. Откуда-то выныривает Венька с азартным лицом: «Кинулись!» Он «кидается» в угол и добывает партнершу; вот они прыгают друг против друга, вот Венька ей показал, как умеет выделывать ногами, а она ему: ну, это ерунда, посмотри, что у меня выходит. Людям весело. Но почему я не могу так веселиться? Что мне мешает вот так же, как Венька, неумело, но зато весело фантазировать при помощи ног. Попробую. Я присмотрел уже партнершу, ту самую девочку, с которой танцевал директор. Я пробираюсь к ней, а она поняла уже, что я иду ее приглашать, и начинает смотреть гордо, поверх моей головы. В последний момент я передумываю: мне кажется, что это наглость — танцевать с такой хорошенькой. Но если б я просто пригласил другую… Так нет же! На лице у меня гримаса появляется: это, мол, не то. Не может быть, чтобы я такое выкинул! Красивая девочка смотрит на меня насмешливо: как же, поверила я тебе. А я танцую с другой. С кем это я танцую? Понятия не имею. Уже я ей показал, как умею выписывать ногами, но она не смотрит. Она для себя танцует. И если мы сейчас запрыгаем в разные стороны и больше не сойдемся, то ничего, кажется, странного в этом не будет. И зачем я взялся дергаться возле этой девочки? Я даже не знаю, как ее зовут. И что это за лицо у нее? Разве такое должно быть лицо у человека во время танца? Она меня презирает. Как карманного воришку! Хватит, больше я не танцую. И зачем только организуют вечера? Вон стоит Валька Кочевник — мой одноклассник — с девочкой и рассеянно так, спокойно так смотрит по сторонам. А захочет — пойдет танцевать со своей красивой девочкой. Вот он взял ее за палец, будто портфель свой держит! Неужели для него это пустячное дело? Или прикидывается, хитрюга? Валька смотрит на меня, отводит глаза, опять смотрит, он на минуту отходит от своей девочки. — Слушай, — говорит он, — ты уже окончательно спятил. Иди посмотри на себя в зеркало. Я ему верю, иду в коридор и смотрю в зеркало на свое лицо. До чего же просто! Вот оно, вот в зеркале все видно: видно, что я весь свет презираю и заодно всех девочек и ту, с которой танцевал. Я оберегал свое мужское самолюбие, а она оберегала свое женское самолюбие — получился славный танец. Я шлепаю себя по щекам. Так. Усмешку из глаз я уже убрал. Теперь губы… Так. Нет, вот так. Трудная косметика. Я возвращаюсь в зал. — Ага, мы в хорошем настроении, — говорит мой классный руководитель Виктория. — Пригласи-ка танцевать Лелю, вон она стоит. — И Виктория проходит. Я иду к Леле, к Ленке Семилетко, она жмется в углу, а я с благожелательным лицом (оно отдыхает) подхожу к ней и приглашаю. Мы на месте «качаем качалочку», и я ей что-то говорю, чушь какую-то несу. Семилетку не узнать: румянец, блестящие глаза. Она хорошенькая. Правда, не такая уж… но все же… вот лукавство в глазах — и я держу ее за палец. Совсем обыкновенно! Будто это я несу свою авоську. Я могу ее держать за палец хоть целый вечер. Где Кочевник? Ухмыляется. Знаю, что он хочет сказать: «То-то же, слушайся старших». Потом меня отзывает Венька: — Слушай, что за лицо? Ну и лицо! — Что с ним?! Что за лицо? — Старательное, — отвечает Венька. — Ну, ты хитер. Старательное? Ладно. Теперь буду носить с собой зеркало. Мы на улице. Она держит меня за палец. Вот свет от фонаря. А она ничего. Что она говорит? Мило как говорит. Осторожно — это же Семилетка. Что ты делаешь? Ты что, не понимаешь, что это Семилетка? Скучная девочка, между нами говоря. У нее привычка сидеть на уроке с открытым ртом. Ну и что же? Это же девочка! Я ее уже поцеловал. — О боже! — говорит она и опять цепляется за мой палец. — О боже! — говорит она. У нее подвертывается нога. Она наклоняется, поправляет туфлю, пробует, не отвалился ли каблук. «О боже! О боже!» — сколько можно! Палец мой, между прочим, пора отпустить. Это что за недоверие такое? Я же не убегу. Так и нечего держать меня за палец. Если я захочу убежать, так это не поможет. Ладно, держи. Только где это видано, чтобы идти по улице и держаться за палец! Вот люди смотрят. Понимаешь, ты мне сегодня не нравишься. Извини меня, но что я могу сделать? Я не знаю, как это получилось. Черт те что получилось. Ты хорошая девочка. У тебя вот волосы красивые, глаза, у тебя лебединая шея. Это ничего, что ты сидишь на уроке с открытым ртом… Да не держи меня за палец! Он уже в суставе болит! А день мог быть и похуже: солнце это ни к чему. Вон ветер гонит луковую шелуху — где-то поблизости выбросили лук. — О боже! — говорит она. — Слушай, — говорю я, — давай-ка обходиться без бога. Слава богу, мы не верующие! — Как ты здорово шутишь, — говорит она. — «Слава богу, мы не верующие» — хорошо! Но я не собирался шутить. Разве я пошутил? Стоит человеку что-нибудь сказать, и все уже думают, что он шутит. — Сейчас мы будем смотреть киношку, — говорю я. — Ты не устала? — Нет. Да я хоть целый день могу ходить. А ты? — И я могу. — Да? А почему ты такой? — Какой? — Сама не знаю. Нервный. — Я не нервный, — говорю я. — Ты не обращай внимания. Надо держаться: никто меня не заставлял целовать ее под фонарем. — Юра, может, пойдем домой? — Чего домой? — говорю я. — В кино пойдем. Что дома сидеть? Навстречу нам идет парень из 9 «Б», с девочкой. Вот с какой девочкой идет человек! Ладно, я не смотрю — пусть идет. А вот еще девочка переходит улицу. Сравнивать я не собираюсь. До этого не дошел. Я покупаю билеты. Сейчас мы будем смотреть немецкий детектив. Она, между прочим, все еще держит меня за палец. Но я не обращаю внимания. Вон впереди девочка. Но мне нет до нее дела. Я просто говорю, что она там сидит, одна. Вот мы и посмотрели кино. «Ты не устал?» — «Нет. Говорят тебе: не устал!» Что за привычка переспрашивать? Мы идем в парк. — Юра, поцелуй меня еще раз. Так. Я уже понимаю, что произошло. Я испортил свой первый поцелуй — непоправимо. Я его столько ждал — и вот что у меня получилось: первый поцелуйчик. Лучше б я исцеловал все телеграфные столбы на Киевском шоссе. Грустно. Противно. Мерзко, товарищи! В параллельном классе есть одна девочка, Джулька Образцова. Я люблю вспоминать о ней. Ну почему я ее не поцеловал в первый раз? — Знаешь, — говорю я, — тут светло. Вон и люди ходят. Я уже не помню, что сам виноват. Да как она смеет так себя вести? — Юра, — говорит она, — я так и знала! Я так и знала. Почему ты сразу не сказал? О боже! Я так и знала, что это случайно. Я же чувствовала! Вот именно: случайно. Я молчу. — Юра, — говорит она, — мне казалось… Мне казалось, что ты в школе на меня по-особенному смотришь. Резинку на геометрии попросил. Она плачет. Я не понимаю, как это можно не думать о самолюбии. Это что-то не то, я ничего не понимаю. Зря, совсем зря я столько времени ходил с Венькой знакомиться с девочками — зачем мне это? — Юра, — говорит она. — Все, Юра, все! Я ухожу. Ты не виноват. — Она убегает по аллее, потом сворачивает — и напрямик по траве. Я хожу по парку. А! Черт с ним. Больше я об этом не думаю! Что делать? Мне ее жаль. Но что я могу сделать? Кто мне объяснит, как это получилось? Я даю себе слово забыть о девочках. По дороге домой я на них не смотрю и все же замечаю, что они на меня тоже не смотрят. Могли бы и посмотреть. Что я им, пустое место? Нет, вы подумайте: я иду по улице, а они делают вид, что меня не существует! И меня действительно не существует. Для девочек. Целых три дня. Потом я чувствую, что готов опять идти с ними знакомиться. Хоть с Венькой, хоть с кем. Не может же все время продолжаться вот такое невезение. Иногда я вспоминаю о Славике: человек в меня верил. Я в Шуриной квартире, в комнате в восемнадцать квадратных метров с дверью в общий коридор, где, между прочим, имеется телефон, который вскоре зазвонит. Я присматриваю за Севкой. Считается, что Шура с мужем ушли в театр — ха! На этот раз они выдумали театр, потому что больных сослуживцев они навещали уже три раза, друзей своих они уже встречали и провожали, на именинах были прошлый раз — на самом деле они просто слоняются по городу или точат лясы у друзей. Я давно уже об этом знаю, но не подаю виду. Мы с Севкой играем в лото, потом съедаем сосиски, которые нам оставила Шура. Что теперь? Я даю Севке пятак, он мне за это позволяет минут пятнадцать почитать, не больше: он теряет пятак, начинается скулеж. Я ползаю по полу, заглядываю под тахту, под шкаф и за печку. Севка, как будто так и полагается искать пятак, повторяет все следом за мной: я шарю в углу за тахтой — и он шарит, я под стол — и он туда же. Наконец мне это надоедает — я даю Севке другой пятак. А вот и зазвонил телефон — я выбегаю в коридор. Я не могу понять, кто это со мной говорит. Какой Славик? — Я взял номер телефона у твоей мамы. Алло, Юра! Что ты молчишь? Я свое обещание выполнил. Приезжай за девочкой! Красавица, каких мало! Скачи, мы возле моего дома. — У меня брат под личную ответственность. — Так придумай что-нибудь! Такой красотки тебе никто не подбросит. Скорей, а то уже зябнуть начала. Ты понял? Я отвечаю: понял. Я кладу трубку, вхожу в комнату и даю Севке еще один пятак. — Ты можешь побыть немного один? — А кто будет за мной присматривать? — Я буду. Только по телефону, понял? (Он собирается заплакать.) Мы друзья или нет? — Я уже в коридоре. Только б не заплакал — я бросаю ему последний пятак. — Там человек мерзнет, понял? — Он кивает. Я звоню ему, когда выхожу из трамвая недалеко от дома Славика. — Я хочу по-маленькому. — Так что же ты не идешь? Иди. — А я не достану свет включить. — Встань на табуретку. — А без света можно? — Можно, — говорю я. Он возвращается. — Я сделал без света. — Молодец! Я скоро тебе позвоню. Я вешаю трубку и несусь вверх по улице: надо торопиться! А то еще в самом деле озябнет. Валит густой мокрый снег, фонари в такую погоду светят странным светом, в этом свете снежинки играют в игру — кто быстрей, а в затемненных местах непременно что-то шевелится, хотя совершенно ясно, что там ничего нет, — я прыгаю через лужицы, и после очередного прыжка меня выносит на них — стоят в нише подъезда, и я уже разглядел: действительно красота! И рост! Она что-то напевает. — А где книжка, которую ты обещал? — спрашивает Славик и подмигивает мне. — Книжку он завтра принесет, — говорит она и продолжает напевать, теперь я уже разобрал, что это за песенка: «Я тебя могу простить, как будто песню в небо отпустить». — Понятно, — выпаливает она, — знакомиться пришел. Они со Славиком смеются. — Она уже начинает зябнуть, — говорит Славик. — Проверь. Я проверил: подошел и приложил ладонь к ее лбу — так мама проверяет, нет ли у меня жару. Они смеются, но мне не до смеха: у меня руки сами по себе, полная автономия конечностей. И языка: вот я что-то говорю, а Славик и она смеются. Глаза мои тоже сами по себе: какая это радость видеть такую красоту! Это он правильно сказал: такого мне никто не подбросит. Славик отводит меня в сторону: — Ну, что я говорил? Убедился? Самая красивая в школе. Она из нашего класса. Я давно ее для тебя присмотрел, да все не получалось: она с одним дружила. А сейчас я выбрал момент: поссорились, он ей что-то обещал и не выполнил. Она этого ужасно не любит, учти. Вот, бери. Может, и ты мне когда-нибудь… Помни: мне пониже ростом. Привет! Кажется, он в последний момент огорчился, может быть, от мысли, что ростом не вышел и вот должен другим «подбрасывать» такое сокровище. Она продолжает напевать, покачивая головой и прикрыв глаза. — Ну-ка, давай ростом смеряемся, — спрыгивает с приступки, становится рядом со мной — она выше. — Учти, я без каблуков. Она становится на цыпочки и сгребает с подоконника первого этажа снег. — Пройдемся? — Иди вперед. — Оказывается, это для того, чтобы запустить в меня снежком. Это повторяется три раза. Потом мы идем рядом. Я замечаю, что делаю руками такие движения, как будто иду строевым шагом. — Какую ты книжку хотел мне принести? — А какую ты хотела, чтобы я принес? — Обещал — приноси! Я не люблю, когда не выполняют! Завтра, хорошо? На этом же месте встретимся. — Идет, — говорю я. Нет, я не могу поверить, что такая вот красавица назначает мне свидание, сама. — Знаешь, сейчас в магазине продают гвоздики. Тепличные. — Гвоздики тоже будут. — Смотри не забудь. — Мне надо позвонить. Я присматриваю за ребенком. — Ну, позвони. — Она опять принимается сгребать снег на выступе фундамента дома. — Я есть хочу, — говорит Севка. — Поищи на кухне. Он ищет чересчур уж долго. Не нужно так бояться: не убежит… Вон сгребает снег. Мы будем с ней ходить в кино. Наконец-то кончилось мое невезение. — Можно, я шпроты съем? — Можно, — отвечаю я. Она меня угощает очередным снежком, попадает за воротник; она подходит и стряхивает снег — аккуратно, расстегивает пуговицу на куртке. Красавица — мало сказать! Это что-то невообразимое! — В пять часов, — говорит она. — Вот на этом месте… И не забудь про гвоздики. — Ну что ты! — Трех штук мне достаточно. Я тоже начинаю сгребать снег. — Не вздумай в меня бросать, — говорит она. — Почему ты меня не поцелуешь? Я целую. — Так до завтра. Пока! — Убегает. Сколько же мы были вместе? Начинает казаться, что ничего этого не было. Сказка какая-то. Вот так Славик! Не зря он в меня верил. Я вспоминаю о Севке и опять звоню. — Юра, — спрашивает он, — а шпроты отстирываются? Я выскакиваю из будки и несусь к остановке трамвая. Но все равно я опаздываю: Шура с мужем дома. Они почему-то смотрят не на запачканную Севкину рубашонку, а в угол. Вот это да! В углу валяется приемник, тут же перевернутый столик. Кто ставит приемник на столик для цветка?! — А если б на ребенка? Я ищу глазами Севку: он из угла делает мне какие-то знаки. Шурин муж ставит приемник на стол и включает: трах-тах-тау-тиу-тах! Шура выдергивает вилку из розетки, и всем становится слышно, как Севка мне шепчет: — Я пятак искал. Шура подводит итог: — Никакого чувства ответственности! Тогда я перехожу в наступление. Я спокойно так спрашиваю: — А где вы сегодня были? Шурин муж хватается за отвертку, но тут же ее откладывает, зачем-то переставляет приемник, Шура открывает форточку, садится на диван, встает — во время всей этой суетни они говорят о том, как им не хотелось мне врать: они не такие, как все остальные вруны, они гораздо лучше: «Терпеть не могу обмана! Не знаю, как это получилось!», «Неудобно было тебе правду сказать: мы же так часто тебя просили»… — Да ладно вам, — говорю я. — Хватит! Я вас прощаю! Я объявляю, что готов оставаться с Севкой хоть два раза в неделю. Приятно: как будто принял душ. Я выхожу в коридор и звоню домой. У меня дело, сообщаю я. Поэтому я задержусь, вы не беспокойтесь. — Какое у тебя дело? Я молчу. — Я тебя избавлю от необходимости говорить неправду. — Мама всегда чувствует, когда я собираюсь соврать, правда, раньше это случалось с глазу на глаз, а теперь вот по телефону научилась определять. — Я даю тебе час, даже полтора часа для «твоего дела», но попробуй задержаться хоть на минуту сверх этого. Чудесные полтора часа! Начинает примораживать: лужицы подергиваются ледяной коркой, снег уже покрыл тротуары и мостовую и продолжает валить, и у каждой снежинки вид азартного гонщика. Славное настроение, и ничто его не может омрачить. Дома я прошмыгиваю в свою комнату — тихо, чтобы мама не слышала: разговоры мне сейчас ни к чему. Мне снится город, населенный одними девочками. Сколько их! Вон одна даже на дерево влезла и делает вид, что меня в этом городе нет, все они это изображают, но я же замечаю, как они шушукаются, показывая на меня глазами, — знаем мы их повадки! Я просыпаюсь и припоминаю их всех, красоток из сновидения. А это кто? Да это же она! Неужели это было на самом деле? А как ее зовут? Я даже не спросил, как ее зовут! Неужели сегодня в пять часов я приду к тому месту у телефонной будки и она будет меня ждать? А почему бы и нет? Когда-нибудь это должно же было случиться. Надо сходить за гвоздиками. Я прошу у мамы трешницу и смотрю при этом в сторону: все-таки сумма. Хорошо, что в нашем доме не принято отказывать. Потом входит Улановский, с него причитается воскресный рубль — так заведено у нас. — Сегодня ты можешь ему не давать рубль, — говорит мама. — Я только что дала ему три. Жаль. Ведь нужно же, чтобы был еще резерв: на кино, на сладости, мало ли на что. А у меня, вместе с моими скромными сбережениями, пять рублей сорок копеек. Я отправляюсь в цветочный магазин — гвоздик нет. Иду в другой — нет. В третьем — тоже нет. Есть еще цветочный базар. Я спешу. На весь базар только один продавец цветов — топчется, на прилавке чемодан, рядом в литровой банке замерзшая гвоздика. Я прошу показать, что там у него в чемодане, он поднимает крышку: чудесные гвоздики, махровые, величиной с розетку, алые и розовые. — Сколько? — Три рубля. — Одна? — Нет, много. Вместе с чемоданом. Иди, не шути. Я бегу к моему названому — еще два с полтиной; я несусь к Шуре — кто знает, сколько этот продавец будет там стоять? — я прошу Шуру меня выручить — еще три рубля! Продавец мне позволяет выбрать, красиво заворачивает в целлофан — одна розовая и две алые. Он мне их протягивает щедрым жестом, как подарок. Я покупаю в киоске газету и предохраняю от холода мое приобретение. Времени у меня, только чтоб добраться на трамвае. Представляете, она меня ждет! — Ну-ка, покажи! Я разворачиваю газету. Она ахает. — Дай-ка сюда, — говорит она, — будто боится, что я не дам. Она срывает газету, швыряет на тротуар — и вот она стоит, красотка с тремя гвоздиками. — А я вчера забыл спросить, как тебя зовут. — Рита, — не отрывая глаз от гвоздик. — Что будем делать? — спрашиваю я и вспоминаю, что у меня всего два рубля. — Может, в кино? — Нет, будем гулять. Пошли в ту сторону. Гвоздики она несет так, будто боится, что какой-нибудь из прохожих может их не заметить. — Давай тут постоим. Место это совсем не подходящее: из ближней подворотни доносятся выкрики — кажется, люди ссорятся, и все здесь какое-то замызганное. Она напевает: «Я тебя хочу простить сегодня раз и навсегда…» — Давай разговаривать, — предлагает она. — Что бы ты сделал, если бы у тебя было двадцать копеек? Учти, это испытание. — Купил бы семечек… — Вон возле магазина старушка, иди купи. Старушка оказывается согбенной и горбатой. Она снизу взглядывает на меня, наверно, чтоб прикинуть, какого обращения я заслуживаю, и решает, что для такого, как я, еще не прошедшего испытания, полный стаканчик на двадцать копеек многовато, — она отсыпает на четверть и в бумажном кулечке сует мне остальное. Странное происходит на этой улице. В витрине магазина я замечаю свое отражение: дурацкий вид — недаром старушка так со мной… А шапка! Кто так шапку надевает?! Возвращаясь к Рите, я два раза ее поправляю, мою замшевую румынскую шапку, она мне казалась такой элегантной, а теперь чувствую: ее невозможно надеть нормально. Я держу кулечек, а Рита достает по нескольку семечек и ест. Что-то в этом дурацкое, хочется швырнуть кулечек. Два раза Рита выстреливает в меня семечкой с пальца и смеется смехом, который должен считаться озорным. Как бы ей объяснить, что так не шутят. — Продолжим, — говорит она. — А что бы ты сделал, если бы у тебя было два рубля? — Купил бы два билета на двухсерийный фильм, — отвечаю я, вспомнив, что в кинотеатре «Мир» как раз идет двухсерийный. — Не то! — говорит она. — На два вопроса ты ответил неправильно. — На этот раз она попадает семечкой в шапку. — Надень ты ее как следует! — Что тебе до моей шапки! — Я беру из кулечка несколько семечек и выстреливаю в нее. Не знал, что стрелять в человека семечками так противно. Не таким мне это свидание представлялось. — Ой! Ну чего ты злишься? Не злись, слышишь? — Прижимается ко мне плечом и заглядывает в глаза. Да не так же все должно быть! Неужели непонятно? Улыбаться надо, говорить, но не о том совсем, а о другом — понимаешь? Нет, не понимает. А ведь так все просто: мы собираемся понравиться друг другу — так разве ж можно стрелять семечками? — Хватит этого, — говорю я. — Идем в кино. — Подожди! Ну чего ты злишься? Давай поговорим! — Топает ногой. — Что бы ты купил, если бы у тебя было тысячу рублей? — Поехал бы в Среднюю Азию, — вспоминаю я о своей давней мечте. — Лопушок! — Прицеливается семечкой, но не выстреливает. — Этого ж хватит на путевку по капстранам. Вот видишь, и на третий вопрос ты не ответил. Ну, а что бы ты купил, если бы у тебя было шесть тысяч? — «Жигули». — На этот раз я уверен, что отвечаю как полагается. — Правильно. Ты стал сообразительней. Знаешь почему? Потому что человек, у которого шесть тысяч, просто гений по сравнению с тем, у которого двадцать копеек. С двадцатью копейками надо утопиться, а на два рубля можно заказать себе табличку: «Я лопух». Вообще-то это не мои шутки, это Лялька Тонкошкурова придумала… Да брось ты злиться! Но я уже не злюсь. Я уже понимаю: пора прощаться. Все-таки посторонние на свете существуют. Совсем чужие. Вот она, стоит. А что толку? Это просто удивительно, но она мне не нужна. Что мне в том, что она красивая. Ведь не могу же я признать, что стрелять семечкой — это смешно, а заглядывать в глаза и топать ножкой, как она, — это мило. Понимаешь, я в тебе ничего не могу найти. А ты во мне? — я догадываюсь. Всегда в твоем присутствии у меня будет шапка не так надета или еще что-нибудь не так. Так прощай же, красивая чужачка! Понимаешь ли ты, как это грустно, что на свете существуют до безнадежности чужие люди? Вряд ли. Но чего она испугалась? Неужели догадалась, что я собираюсь прощаться. Нет, это не испуг: кто-то за моей спиной ее заинтересовал. Я оборачиваюсь: из подворотни выходит верзила, за ним виднеются еще двое — хоть и низкорослые, но широкие в плечах. Мне уже ясно, что от меня сейчас потребуют. — Тебя можно на минутку? Я почесываю подбородок и уже не опускаю правой руки: сейчас необходима бдительность. — Слушай, мы договоримся? Я, между прочим, не один. — Кивок в сторону двух низкорослых, но широких в плечах. Это при таком-то росте! — Это моя девочка. — Что же она ходит без присмотра? — Мы поссорились. Я ей обещал купить гвоздик, но продавец куда-то исчез. Но теперь я ее забираю. Все законно, понял? Так. Значит, я был слепым орудием: стоял тут с ней при гвоздиках и возбуждал ревность. Еще и песенку напевала. — Так как? — Давай ее спросим, — говорю я, но она уже сама начала действовать: становится между нами. — Мальчики, не драться! Идемте все вместе куда-нибудь. Идемте мороженое кушать. — Ладно, — говорит верзила. Меня знакомят с двумя широкоплечими — Зориком и Саней. Что делать? Уйдешь — подумают, испугался. Я иду вместе с ними; мы движемся: впереди верзила под руку с Ритой, за ними Саня, а уж за Саней — мы с Зориком. Зорик уже два раза мне заметил, как нехорошо я поступаю, что знакомлюсь с чужими девочками. Может быть, объяснить ему, что на девочках не написано, что они уже с кем-то дружат? И потом девочка может захотеть с кем-нибудь другим подружиться. Но я решаю отмолчаться: что-то мне говорит, что для него это ничего не значит — такая логика. А Саня! Таких я больше не встречу: шаг в шаг идет за верзилой — телохранитель, что ли? Он все время шныряет глазами, выражение лица огорченное — скоро выяснится, чем он огорчен. Он первый замечает девочку — глаза перестают шнырять; тут же и мы с Зориком ее замечаем — Семилетку, в новом зеленом пальтишке, с сумочкой. Ты смотри, сумочкой обзавелась. Зорик мне успевает шепнуть: «А ничего!» С того времени мы с ней не разговариваем, но кланяемся доброжелательно и молча, и у нее всегда розовеют уши, а я начинаю семенить и один раз споткнулся даже. Сейчас я во второй раз спотыкаюсь: поклон, улыбка — улыбка, поклон. А где уши? Ах да, под шапочкой. Шапочка тоже новая. — Да ты что ее отпустил? — шепчет Зорик. — Пригласи на мороженое! Что ты девочками разбрасываешься? — Он не знает, как убедить меня — я опасаюсь, что он сейчас на меня влезет, как на дерево. — Лена! — окликаю я. Она оборачивается, мы с Зориком подходим для разговора. — Пошли с нами на мороженое. — Чего вдруг? — Да так. Поедим мороженого. — Я надолго не могу: дома будут волноваться. — А мы недолго. — Ладно. У нее как-то хорошо все получается, просто, вот как сумочкой помахивает. Она старается держаться подальше от Зорика, но тот все липнет к ней, и она берет меня под руку — и вот тут становится ясно, отчего у Сани огорченное лицо: он сходит с дистанции, больше он не согласен идти за верзилой шаг в шаг, он вообще уходит: надоело, кричит он, сколько можно без девочки шататься, на черта ему мороженое? — он уходит телевизор смотреть. Никто ему не отвечает. Мы вваливаемся в кафе. Тут произошел третий достопамятный случай. Нам не хватило одного стула, и я притащил табуретку — она стояла в сторонке, — я притащил, сел и почувствовал, что она начала разваливаться: трещала, разъезжались ножки, и я падал, летел мимо солонки, мимо чьего-то колена и уже подлетал к чьему-то ботинку, а табуретка все трещала. «Господи, — думал я, — уж если падать, так падать! Что это за канитель такая?» Ради чего я рассказываю о том, как шлепнулся задницей на самый что ни есть твердый, выложенный керамическими плитками пол? Все дело в догадке. Когда я открыл глаза и убедился, что он по-прежнему при мне, этот мир, в котором я существую, а до ушей моих докатился хохот ненавистной публики, я увидел над собой лицо Семилетки — участливый взгляд: не расшибся ли ты? Ей даже в голову не пришло смеяться. И вот была догадка: все это не то! Наши хождения с Венькой за девочками, мое знакомство с Ритой. Ах, совсем не то! Настоящее у Семилетки: «Не расшибся ли ты?» Жаль, что я не могу ее полюбить. И я только могу догадываться, какое оно светлое, ее чувство. Это, наверно, и есть то самое. Публика утихомирилась. Рита развернула целлофан и выделила Семилетке одну Гвоздику. — Ты не обижаешься? — спросила она меня. — Не обижайся. Я тебя познакомлю с Лялькой Тонкошкуровой. — Ради бога! Не надо! — сказал я и стал следить глазами за девочкой: она шла мимо большущего, во всю стену, окна кафе и, конечно, миновала его. |
||
|