"Павел Архипович Загребельный. Я, Богдан (Исповедь во славе)" - читать интересную книгу автора

которые, прячась по лугам да камышам, сохранили от панского ока запорожцы,
да о самовольных походах на море. То шесть лип, то девять, то уже и
семнадцать вместе с донцами Тимофея Яковлева - и каждый раз переполох на
Черном море, ибо не было там для меня тайн, не было угроз, кроме стихии. В
лютой неволе турецкой был толмачом у капудан-паши, потому и знал теперь, где
строгают басурманы свои галеры, где собираются для налетов на берег наш, где
находят укрытия. С отчаяннейшими людьми, в бурю, укрываясь высокой волной,
ударяли мы по турецким гаваням, жгли недостроганные галеры, нападали на
околицы Варны и Синопа. Эй, по синему морю волна играет...
Меня боялись басурмане, обо мне заговорили в Варшаве. Когда-то уважали
меня там за ум и ловкость, теперь прославился морем, куда бежал от неправды.
Там встретил тех, кто потом прославится вместе со мною. Имена появляются без
начала и без конца. Это имена и не людей, а поступков и подвигов. Все
обозначается именами, это лишь условность, стремление навести хоть
какой-нибудь порядок в беспорядке сущего. Кривонос, Бурляй, Нечай, Пушкарь,
Гладкий, Чарнота, Ганжа - кто слышал тогда о них и кто мог провидеть сквозь
годы? Я заманил их к себе - кого помощниками, кого сторонниками, а иных -
врагами. Это удобно для самоусовершенствования. Горе и несчастье, поражения,
руины и смерть, пожары, стихии, божья кара, и над всем этим - дух, но не
божий, а людской, неодолимый, вольный, с дьявольским ветром и смехом, с
плачем и песней, которые спасают от боли и помогают с бедой потягаться.
В это время открылась мне сила разума. Пока был молод, махал саблей,
скрипел пером, теперь должен был послужить товариществу опытом, советом,
мудростью, которая для умов простых граничила чуть ли не с колдовством.
Оккам, что защищал Филиппа Прекрасного и Людовика Баварского от римских пап,
мог сказать, обращаясь к императору: "Оберегай меня мечом, я сберегу тебя
разумом". Как сказано: даже тончайшую паутину, сотканную человеческим
разумом, сам же разум может распустить и разрушить. Обо мне уже известно
было, как, составляя под лихим оком Потоцкого позорную субмиссию боровицкую,
все же сумел ввернуть туда слова о кривдах наших и страданиях. А ведомо ли,
как помогал Дмитру Томашевичу Гуне укрепить лагерь на Старце? Если бы не
голод и не поражение полковника Филоненко, который должен был привезти с
того берега Днепра запасы, то лагерь этот не смогло бы взять никакое войско.
Не только Потоцкий и его шляхта, но и чужеземные инженеры, которые были у
них, не смогли опомниться, видя сделанное простым казаком: "Не один инженер
удивлялся труду и инвенции грубого хлопа, глядя на расположение валов,
шанцев, батарей, преград; если бы коронное войско прошло их ямы, перекопы и
дыры, сломило грудью дубовые колы и частоколы, прошло привалки и валы, то
еще большей отваги нужно было бы на то, чтобы одолеть их внутри".
Самое страшное, когда разум отступает перед силой. Мы выбрали место, и
хорошо выбрали, мы соорудили лагерь, которого не видел мир, но отрезали себя
от мира, потому-то и вынуждены были просить о мире, а Потоцкий, за которым
была сила, ответил: "Victor dat leges" - победитель диктует волю.
А кто мог бы диктовать волю ветру и облакам небесным? Когда я,
рассорившись со старым Конецпольским, ударился на море, был ли я там или не
был, возвращался в Субботов и снова исчезал, а если и сидел на своей пасеке,
то дух мой, разум мой был далеко и совершал дела дерзкие и незаурядные.
Не трогали меня до поры до времени в надежде укротить. Ведь разве
только земля наша медоносная и все богатства были милы сердцу панскому? Они
стремились иметь в своей воле и власти и силу всю нашу и дух наш. Разве не