"Ушёл отряд" - читать интересную книгу автора (Бородин Леонид Иванович)

4

Последний день пребывания отряда в Шишковском лесу прошел в хлопотах; чем ближе к вечеру, тем их больше — хлопот. Дошло до того, что Кондрашов вместе со старшиной Зубовым у каждого отрядника проверяли наличие запасных портянок. И хотя самому отряду вовсе не было объявлено про последний день, а про маршрут выхода из болот — тем более, все знали, что завтра выход, все догадывались — не через западный зимник, о том намек отряду был, всяк на Кондрашова смотрел, как на отца-спасителя, потому что если через западный, то всем хана ни за грош.

Никитин с Карпенко сперва собрали все имеющееся оружие в кучу, все, вплоть до последнего патрона. А затем раздали по своему усмотрению — кому что нужнее, гранаты, к примеру, получил только тот, кто доказал дальность и точность метания. Как ни капризничал махновец Ковальчук, но и его пулемет был обследован капитаном Никитиным придирчиво, а капитанское «добро» Ковальчук принял как оскорбление, такую рожу скорчив, что Кондрашов, при том присутствовавший, хохотнул, по плечу пулеметчика хлопнул, сказал со значением: «А ты как думал? Доверяй, но проверяй — первое правило!» Ковальчук, и ему презрение отвесив, удалился, зло покрикивая на свой «второй номер», на мальчишку, тащившего пулемет.

Из одиннадцати добровольцев, парней с обеих болотных деревень, оставили восемь с дробовиками. Какое оружие — дробовик? Зато патронов парнишки заготовили — полны патронташи и карманы. На зависть тем, у кого хоть и «шмайссер», а в рожке едва десяток. Четырнадцать чисто безоружных требовали, чтоб им деревенские хоть «берданы» передали, но парни категорически уперлись, и Кондрашов уступил добровольцам, имея в виду придерживать их в резерве во время боя, любимчику своему Лобову приказал пасти их аккуратно, чтоб не совались куда не следует. Лобов, конечно, обиделся такому «командирству», обиды не скрыл и в глаза Кондрашову не смотрел, приказ получая. Те, что без оружия, были опять же строжайше «прикомандированы» к Зинаиде. Бой без раненых — бывает ли такое? В числе пусторуких оказался и капитан Сумаков, свое разоружение принял спокойно, а порывшись в рюкзаке, приподнес Кондрашову по ситуации воистину царский подарок — бинокль-«восьмикратку».

— У вас был, и вы молчали?

— В лесу без нужды… — промямлил Сумаков, — как-то и забыл о нем.

Дивны фокусы природы. Если человек к военному делу никак не пригоден, то, как форму напялит, и лицом, и фигурой, ну, как бы только намек на мужика. Такого хоть месяц гоняй по строевой, все равно будет и ноги путать, и задом подмахивать, а на «гражданке» поди от прочих и не отличишь. Нормальный. Пытался вспомнить, когда, с кем Сумаков примкнул к отряду. Не вспомнил. Когда б не тот же бинокль, сказал бы, что лишний человек. Только, знать, лишних на войне не бывает.

Меж тем уже третий день подряд над Заболотьем солнце по всем правилам сотворяло весну. Снежные лепехи в ямках и буерачных местах вытопило и сами места высушило. Все тропины, давние и новые натоптанные, уже не сохраняли следы солдатских сапог, прошлогодние травы распрямлялись, высвобождая промеж себя место для свежей поросли. С бугра Шишковского леса весна медленно сползала-скатывалась к деревне Тищевке, откуда тоже порой потягивало с попутным ветерком весенним деревенским запахом — запахом навоза. Иной отрядник вдруг остановится, пошевелит ноздрями в сторону деревни и улыбнется чуть-чуть — то ли не диво, до деревни ведь больше часа ходу. Иногда померещится, будто какой-то случайно не зарезанный петух прокричит. Но то обманка. Не долететь петушиному голосу до Шишковского бугра.

А если прищуриться на солнце, а после закрыть глаза и прогревать через рожу нутро и душу саму, то никуда уходить не хочется. Но надо. И надо больше, чем не хочется. Куда как больше. Факт, что посредь болот войны не слышно, то не просто факт, то заман в подлянку — а может, ее и вообще нет, войны? Или она не для всех?

Время таким мыслям — секунда, не более. Но секунда — тоже время. И где-то, где записывается всякая правда и всякая неправда человечья, там эту запись не вымараешь…

Засветло сборы и проверки были закончены, выстраивай людей и веди. Только ночью по болотам шастать — дело и опасное, и ненужное. Несколько раз просчитав по карте километраж, определили командиры, что, если рано поутру двинуться, только к вечеру отряд будет на месте, то есть около станции. За ночь и высушиться надо, и отдохнуть, а с другим рассветом высмотреть обстановку для окончательного плана действий.

Покидать лагерь в эту последнюю ночь было запрещено всем, в том числе и заболотским добровольцам. Только капитан Никитин, Зотов и трое из «ежовцев» отправились в Тищевку в надежде вычислить предателя, ушедшего западным зимником к немцам.

Часам к шести потянулись к лагерю мамаши с узелками, мальчишки и девахи, и даже бабули с дедулями. Всем посторонним место определили — у дровяника. Только, глядишь, одна парочка подалась в сторону покореженного молнией дуба, там заросли гуще, и другая, и третья. Не запретишь прощания любовного. Парни-добровольцы, они всяк со своими родственниками тоже наособицу. А на непопиленных бревнах остались одни девчата беспарные, мужиками брошенные молодухи, да несколько замужних, за компанию пришедших на прощание с отрядом. В стеганых фуфайках, в цветастых платках, у кого по-русски повязан — кокошником, у кого, как местные говорили, по-полтавски, это когда лоб платком перекрыт по сами брови… С дальней землянки, где Кондрашов закончил обход лагеря, женщины на бревнах казались птицами залетными, а голоса их — щебетанием. Но вот запели. Выросший на бодрячковых городских песнях, Кондрашов не понимал этого деревенского завывания, где и слов не разберешь, со всех российских окраин натасканных, и у мелодии никакого закона. Но спевка чувствовалась, и душа откликалась… Пока подошел, вокруг певуний уже треть отряда — кто где, кто на чем, в глазах добрая печаль, и лица у мужиков добрые, не знаешь, на кого приятнее смотреть: на женщин, в пении сплошь красивых, или на бойцов своих преображенных. Танкист Карпенко присел на вздувшийся корень ближайшей сосны, голову запрокинул, глаза закрыл. Снабженец Сумаков — вблизи на чурке… А старшина Зубов, тот прямо в ногах перед бабами развалился, на башмак одной из них голову свою уложив.

Но вот, как бы отдав должное сокровенному, меняют певуньи репертуар, и, конечно, первая «Катюша», потом «Чайка», что должна передать «милому привет», и захаровская «На закате ходит парень». Пропев ее до конца, пошептавшись, заново начали ее же, только уже с другими словами.

Болтался, понимаешь ли, вокруг деревни подозрительный мужик. Ходил себе, ходил и вот:


Сел под елочку густую, Притворился, что устал. Вынул книжку записную И чего-то записал. И кто его знает, чего он черкает… Я разгадывать не стала И бегом в энкевэде. Говорю, кого видала И рассказываю где. А он и не знает, и не замечает, Что наша деревня за ним наблюдает.

Рядом с Кондрашовым махновец Ковальчук. Бурчит под нос:

— Упурхалась, поди, бабенка, до энкевэде, чай, не близкая дорога.

— Ну, вы ж понимаете, это народная шутка…

— А то! — скалится металлическими зубами пулеметчик. — У меня через эти шутки все позвонки кривось-накось. Я чё подошел-то, вы портяночный запас проверяли, значит, понимаю, по мокре пойдем? Тогда б мне еще человечка в помощь, чтоб пулеметную амуницию в сухости донести до позиции.

— Конечно, — соглашается Кондрашов, — обязательно дадим.

— Ну, вот и добре. Спать пойду. Мой мальчишка где-то тут в кустах девку жмет. Увидите — отправьте до меня. Шибко увлеченный пацан.

— Через полчаса общий отбой. Вон наш охотник Трубников с берданой, уже на изготовке. Скоро задудит в стволы. Здорово у него это получается. Чисто по-звериному. Со старшиной весь личный состав проверим. Так что спокойной ночи!

— Ну да, — кивает Ковальчук и уходит.

Совсем стемнело, когда Трубников наконец задудел в ствол берданы. Так охотники, если нет специального рожка, изображают «гоночный» зов лесного крупного рогатого. И теперь вот на этот зов потянулись один за одним юные «самцы», и всяк в обнимку с девахой. Девахи и женщины-певуньи потопали в свою Тищевку. Молча. И оттого, что никто из них не плакал и тем более «в рев не ревел», даже как-то жутковато стало Кондрашову. От могил уходят на поминки, уже наплакавшись и наревевшись… «Рано хороните, — сказал бы им, — мы еще повоюем…»

Дождался доклада старшины, что все по местам, и направился в свой блиндаж. Зотов с Никитиным что-то запаздывали, решил дождаться, прилег, не раздеваясь, лампу оставил. Свет увидят, зайдут. Но заснул мгновенно, а когда проснулся, стекло лампы черным-черно от копоти. Заглянули, наверное, и решили не будить, так подумал. Задул лампу и снова провалился в сон.

День похода уже часов в восемь, когда объявлялось построение, обещал быть не просто добрым весенним, но, возможно, первым летним — ни следа от ночного холода, как только солнце полностью округлилось над восточными болотами. До настоящего лета, ясное дело, еще всякое будет, как и по всей России, и снега, и морозы, потому нынешний день не иначе как добрый знак, природное благословение, хотя кто его знает, как там, в болотах, скажется солнечный пригрев — с морозом оно, может, и сподручней было б пробираться по лесным топям.

Кондрашов топтался промеж двух сосен, высматривал настроение каждого, кто подходил к месту сбора, и впечатление было положительное: ни одной хмурой физиономии, бодрячка излишнего тоже никто не проявлял, и этот факт поважней прочего, прошлогодним опытом знал — страх и неуверенность у нетрусливых бодрячком гасятся, хохмачеством неуместным… Опасное для нервов состояние перед серьезным делом.

Командиры здоровались с Кондрашовым крепкими рукопожатиями, каждый вкладывал в отжим пожелание удачи, и никакие ненужные при том слова не произносились. Старшина Зубов и лейтенант Карпенко слова еле сдерживали, но лицами сияли, как и мальчишки-«ежата», и «полицайчики» деревенские, кому недавно мужики морды били.

А вот Зотов с Никитиным… Мало того что явно сторонились друг друга, но и в глаза Кондрашову лишний раз глянуть избегали. Наверняка капитан обидел чем-нибудь политрука, капитану человека обидеть — забава, но когда каялся за обиду, делал это хорошо, и зла на него, как правило, не держали. Кондрашов знал: через час-другой помирятся…

Нет, не нашли они прошлым вечером перебежчика. На вопрос Кондрашова капитан только отмахнулся, дескать, Бог с ним, у деревенских, мол, правду сыскать, что у змеи ноги. Зотов вообще отмолчался, недобро косясь на капитана. Оба вместе с Зубовым занялись проверкой снаряжения отрядников. У каждого вещмешок за спиной. В мешок по углам камни закладываются, веревками перетягиваются, веревками же перехватывается горловина мешка таким образом, что получаются лямки. Некоторые на груди лямки стягивают бечевкой, чтоб руки были свободны для оружия. Важно так упаковать мешок, чтоб он при ходьбе по спине не колотил. Кто похитрей, тот в мешок под спину бересту подложил, а кто так и кусок фанеры раздобыл. Видел Кондрашов, как старшина перетряхивал мешок капитана Сумакова — он у него горбом торчал на спине, и пары километров не прошел бы, спину не натерев. Не один Сумаков подвергся процедуре перетряхивания. Особенно усердствовал старшина, заставляя иного бойца и попрыгать на месте, и пробежаться от сосны до сосны, чтоб сам убедился в негодной упаковке.

Когда все выстроились — партизанщина! Кто в чем, и к такому виду отряда теперь привыкать. В ватнике, а на голове пилотка — нелепо. Ушанки, что у деревенских навыпрашивали, ношеные-переношеные, некоторые с оторванным ухом… Только сапоги-«кирзухи»… Если на них смотреть, а что выше, не видеть — вроде бы и рота перед тобой. При форме, кроме Кондрашова, остались только Никитин, Карпенко и Зотов. Старшина и их уговаривал на «партизанщину», убеждал, что в гражданском сподручнее, — не уговорил.

Этой ночью охранение не выставлялось совсем — немцы ждут их у западных зимников, сами не сунутся. Кондрашов подумал, что, может, кой-кто из деревенских хоронится уже в ближайшей чащобе, чтобы раньше других попасть в опустевший лагерь — натаскали партизаны из деревни всякого барахла, в любом хозяйстве нелишнего. В командирских блиндажах и землянках, к примеру, в лампах керосин, а деревня уже давно живет при лучине. Дивная, искусная это вещь — лучина! И горит ровнехонько, и коптит в меру. Раньше только в сказках читал да в песнях… «Догорай, гори, моя лучина…»

Построились привычно уже, по четверо. Обходя строй с политруком, почувствовал Кондрашов странную тревогу, словно в построении было что-то неладно. Когда возвращался к голове колонны, понял, не с построением неладно, а с ним самим, самозваным командиром отряда. Так получилось, что в первых рядах все те, кто зимовал с ним в Тищевке, а заболотские в задних рядах. Тищевских и про тищевских так или иначе знал все: кто откуда родом, как к отряду прибился. А вот заболотские… Дай Бог, чтоб хоть по фамилиям вспомнить каждого. Ведь одно дело — зиму зимовать, другое — в бой идти, толком людей не зная. И не в том смысле, что без доверия, о доверии речи нет, кто хотел бы, нашел бы способ утечь… Те, кто дивизиями да армиями командует, у них должно быть совсем другое зрение на так называемую «живую силу», чисто количественное, и маневры они не с людьми осуществляют, а с боевыми подразделениями, а всякие личные чувства, они как бы без надобности, когда в голове одна стратегия.

А когда, как здесь, отрядик недовооруженный, он что дворовая команда с другой дворовой отношения выяснять идет, и про каждого вожаку все знать положено. То из опыта личной юности известно, он, Кондрашов, лет с тринадцати верховодил над шпаной дворовой — драчун из драчунов был. Ростом высок, руки длинные, мускулы что надо. На верховодство не напрашивался — выбирали. Отец не раз с притворным прищуром мать пытал: «В кого это сынок наш дылда такая, по родове что-то не припомню». «Ну, еще чего умного скажешь?» — ворчала мать. «Сказать не скажу, а думать не запретишь!» — «А если сковородкой по башке, думалка не усохнет?» — «Если сковородка, то конечно… Только ты скажи, сынок, кто это до твоего глаза дотянуться сумел, чтоб такой фингал пропечатать?»

Когда в комсомол вступил, остепенился.

В армии опять же в любом строю первый. И после училища… Подойдет какой-нибудь «крупношпальный», хлопнет по плечу: «Орел!» На тебе и первое продвижение. А кто еще вчера рядом в строю стоял, про тех и вспомнить некогда. Вот так, в неправильности прежней армейской службы, надо понимать, корень неправильности нынешнего командирства. Танкист Карпенко правильно сказал — взводный, и не выше…

И еще решительней определился: при первом же случае передать командирство капитану Никитину. Этот в душах солдатских принципиально копаться не станет, он их души за скобки вынесет, а в скобках оставит один только долг службы военной, и, возможно, такой отбор самый честный, когда лишнего и знать не надо, а лишь самое главное, а главным этим надо уметь правильно распорядиться. А души солдатские — то для политруков и самого младшего командного состава — как раз для комвзводов, от всяких стратегических мыслей свободных, но обязанных к мыслям о каждом солдате в отдельности, из чего тоже какое-то, войне необходимое, знание образуется.

Капитан меж тем, до того шагавший вдоль строя вместе с Кондрашовым, вдруг головой замотал сердито, к строю подошел, вытащил из второго ряда бойца, между прочим, именно из тех, кого Кондрашов знал только по фамилии, и давай отчитывать за то, что вещмешок у него на заднице болтается…

И в это время кто-то крикнул: «Нет, ты глянь-ка что!» По всему строю гомон. Кондрашов обернулся. К строю подходил пьяный Пахомов. Что это именно Пахомов, подручный старосты Корнеева, как знали все, а Кондрашов знал и другое, что это именно он, еще надо было приглядеться, потому что выбрит и от выбритости непривычно узколиц, над верхней губой тоненькая полоска черных усов, кудри пострижены как попало, но заглажены-зализаны на пробор, на роже типично барско-белогвардейское выражение, но это еще что! Шел Пахомов в шинели нараспашку, руки в карманах шинели, по причине изрядной хмельности, рук из карманов не вынимая, от сосен и сосенок отталкивался локтями и, лишь оказавшись шагах в пятнадцати от строя, волевым напрягом взял под контроль «двигалки» и что ими управляет, пять почти строевых шагов исполнил, как нарисовал.

Мгновенно строй партизанский дугой выгнулся — истинно диво! Во-первых, шинель на Пахомове не наша, не советская, а белогвардейская офицерская, хотя и без погон, а во-вторых и третьих — под распахнутой шинелью ничего, то есть белье нательное, чистенькое, блестит под солнышком, рубаха навыпуск, кальсоны у щиколоток вязочками перетянуты. Но полный «бзик» не в том. Босой пришел Пахомов! «Во пьянь!» — бормотнул кто-то рядом с Кондрашовым. И то! И земля холодна, а в деревне вообще местами ледок да грязь что лед. Ступни же у Пахомова белы, как у покойника, — в лес вошел, оттер грязь? Так, что ли?

Остановился Пахомов напротив капитана Никитина, покачивался, но потом, ноги босые расставил — прямехонек. У капитана улыбочка недобрая на лице, губы стончились, будто в судороге.

— Надо же! Мы тебя вчера обыскались, а нынче, гляжу, сам пришел. Хорошо…

Все так же расставив ноги, рук из шинели не вынув, заговорил Пахомов громко и голосом незнакомым:

— Ты, гнида комиссарская, ты за что Валентиныча убил? Скажешь, за что, или не будешь говорить?

Улыбка на лице капитана зловещая, рука медленно опустилась на кобуру, расстегивая…

— Сам пришел. Это хорошо! — цедил капитан сквозь зубы, вынимая револьвер.

— В чем дело? — решительно потребовал Кондрашов. — Кто кого убил? Товарищ капитан!.. Зотов, я спрашиваю…

Но Зотов зрачками-пятаками пялился то на капитана, то на Пахомова и рот раскрыл… Кондрашова словно бы и не слышал. Его вообще никто не слышал, будто выключили…

Пахомов пьяно захохотал в лицо капитану.

— Нет, вы послушайте эту гниду! Он думает, что хорошо, что я пришел! А вот не мог я не прийти, рожи твоей коммунячьей напоследок не увидев!

— Ну и как? Увидел? Только больше ты уже ничего не увидишь. Плохо, что пьяный пришел. По трезвости духу не хватило бы, да?

Отщелкнул барабан револьвера, прокрутил привычно, вставил в патронник, боек взвел.

— Товарищ капитан!.. — всей силой неслабого голоса крикнул Кондрашов.

Никто даже не шевельнулся, только строй почти кругом сомкнулся вокруг двоих… А Кондрашова с Зотовым оттеснили.

Капитан уже поднял револьвер на уровень груди Пахомова, но тот вдруг вскинулся полами шинели, а правого кармана нет, там рука, а в руке маузер, и так вот, от бедра… Выстрел, другой, третий!

От каждого выстрела капитан вскидывал руки, запрокидывался спиной, но не падал и лишь после третьего — выронил револьвер и будто осел на руки сзади стоящего бойца, которого только что отчитывал. На лице капитана удивление… Солдат не удержал, упал на колени, капитана бережно рядом положив.

На сколько секунд, минут над Шишковским сосняком смертоносная тишина зависла, или было то одно мгновение, временем неисчислимое? Но вот автоматная очередь врубилась в тишину и в белое исподнее белье Пахомова. С мгновенно окрашенной грудью он рухнул на землю, нелепо подвернув одну ногу. От каждого попадания пули в уже лежащее тело нога дергалась, а люди думали, что еще живой, и палили… Сколько? Двое, трое, все?

— Прекратить огонь! — во всю Богом данную ему мощь заорал Кондрашов.

На этот раз его услышали. Автоматы заткнулись, пахомовская нога замерла… И опять тишина мгновением. В то, что случилось, не могло вериться. Неверие было равно мгновению. Вдруг все разом засуетились, проталкиваясь к мертвому капитану Никитину. Упала, накрыв его собой, Зинаида. Ощупывала, ухом припадала к окровавленной шинели, откачнулась, села рядом на землю с перемазанным кровью лицом и глазами зрящими в никуда.

Кондрашов грубо схватил за плечо Зотова, рванул к себе, потом за грудки и лицом к лицу, так что почти завис политрук в воздухе, носками сапог едва касаясь земли.

— Докладывай! — крикнул Кондрашов и никаких других слов не нашел больше.

— Вчера… — застонал, всхлипывая, Зотов, — не хотели вас расстраивать… Думали, на походе расскажем…

Все просто, нелепо, глупо…

Искали перебежчика в Тищевке, знали, что не Пахомов. Но именно Пахомова нигде не было. Все, кто в подозрении мог быть, вроде бы на месте, а Пахомова нет. Капитан дверь вышиб, давай там все переворачивать, мебелишку ломать, и тут, как на грех, откуда-то Корнеев. Сказал капитану что-то неприятное. Тот револьвер из кобуры, из-под руки раз — и наповал. Зотов к капитану — зачем, мол? А тот — дескать, днем раньше, днем позже, беляк недобитый… Пахомова так и не нашли.

Растолкав всех, Кондрашов подошел, опустился на корточки рядом с капитаном Никитиным. Спросил Зинаиду, умеет ли глаза закрывать. Глаза живые, а человек мертвый — неправильно. Зинаида ладонью провела по лбу капитана, и стал капитан по-настоящему мертвый.

Встал, пошел к Пахомову, и вся толпа за ним. Над Пахомовым махновец Ковальчук, маузер в руках вертит, головой качает.

— Двадцатизарядный… Если б кобура, то ее, как приклад… на триста шагов человечка — раз плюнуть… У батьки был… Атамана Григорьева таким ухайдокал. Здесь, глянь, патронов-то еще полно, много чего мог бы, пока все рты разевали… То ли не чудно, а, командир? Пришел беляк белым, а теперь вот лежит сплошь красный. Так сказать, посмертно сагитированный.

И верно, почти ни клочка белого от рубахи и кальсон. Даже руки кровью залиты, и только лицо — будто спящее, лишь забрызгано…

В стороне от толпы отрядников Кондрашов собрал командиров. Злые лица лейтенанта Карпенко и старшины Зубова, растерянное, виноватое — Зотова… Еще и сказать им ничего не успел, «ежонок» по имени Егор предстал:

— Разрешите обратиться, товарищ командир?

— Говори.

— Мы считаем: то, что случилось, имеет свою причину. Охранение не было выставлено, как положено.

Тон, каким разговаривал «ежонок», смутил Кондрашова. И в глазах — вызов. Не смутился Карпенко.

— Вы — это кто?

— Не важно, лично я, допустим, так считаю. Налицо преступная халатность, повлекшая тяжкие последствия.

— Шустрый ты на формулировки, — злобно оскалился Карпенко, — ну, тогда гони предложения.

— Я только константирую… — чуть сдал позицию мальчишка.

— Чего-чего ты делаешь? А, понял. О константинах после боя поговорим. Кругом! Шагом марш!

— Зря вы с ним так, — тошно было Кондрашову, — прав он…

— Ну да! А то бы Пахомов охранение не обошел! Оставьте. Давайте решать, что делать будем.

— Хоронить капитана, что еще.

— Тогда поход на завтра. До темноты не успеем к месту, заплутать можем в болотах, и компас не поможет.

— Нет! — резко возразил Кондрашов. — Больше ни дня здесь. Теперь вы, лейтенант, мой зам, командуйте построение. Попрощаемся с капитаном, оставим Трубникова и кого-нибудь с ним. Следопыт похоронит и догонит.

Старшина Зубов сердито ворчал под нос.

— Вот сука! Он же не только капитана угрохал, он же распатронил нас, паразит. Сколько пальбы было.

И до этого Кондрашов сам не додумался. Приказал, досады на себя не скрывая:

— Как построятся, вместе с политруком быстро перепроверить запас патронов у каждого, на ходу определимся, как действовать…

Капитана перенесли ближе к командирскому блиндажу, уложили на какое-то тряпье. Карпенко буквально сгонял отрядников в строй, так, чтоб тело капитана было по центру строя. Зотов привел Трубникова.

— Возьми двух или трех человек… — Кондрашов говорил глухо, в глаза Трубникову не глядел. — Похороните капитана, догоните нас. Не заблудитесь?

На вопрос бывший лесничий не ответил, кивнул в сторону Пахомова.

— Этого гада на плече понесу и в первую болотную яму брошу.

— Не надо, — Кондрашов почти просил, — он ведь на расстрел пришел… как положено… в исподнем… босиком…

— Так чего? Две могилы копать? Провозимся… Не в одну ж могилу их!

— В одну? Нет… И оставлять… Деревенские придут, а тут труп весь исстрелянный. Они ж не знают. В одну нельзя. В болото тоже… ну, как-то… В общем… решай сам. Как душа подскажет. Может, в этой ситуации твоя душа правее моей.

Трубников с прищуром покосился на командира.

— Мне, конечно, лучше, чтоб приказ. Ну да разберемся.

Андрюшка Лобов рядом, за ремень «шмайссер» держит.

— И чё мне теперь с этой железякой делать? Это ж я пулять начал, сгоряча все пропулял.

Кондрашов стоял рядом с телом капитана, произносил речь. Невнятную. Потому что не мог понять, уловить настроение людей. В лица вглядывался, а лица будто отворачивались. Капитана не любили? Да, пожалуй… Но это неправильно… Или несправедливо… Обидно за капитана. Невезучий. И ранен был не по-людски, и убит не в бою.

Оборвав речь на полуслове, рукой махнул в отчаянии. Приказал минуту молчания и без стрельбы. Настрелялись уже.

Перестраивались в цепь. Наблюдал. Ни один не оглянулся на капитана-покойника. Бывший бригадный комиссар разговоров о семье принципиально избегал. А ведь наверняка семья была. Значит, и там невезуха. Если судьба складывается из поступков, то сколько ж раз капитан прокалывался на поступках? Не застрели он Корнеева, жил бы, ведь не было нужды убивать старосту. Чувству поддался. И раньше чувствами жил, а чувство чувству рознь. Капитан жизнь чувствовал неправильно — к такому выводу пришел Кондрашов, кидая последний взгляд на покойника.

Выстроились в цепочку поперек всего Шишковского бугра, Кондрашов с Карпенко впереди, старшина Зубов — замыкающий. И ушел отряд.

2004 г.