"Колин Уилсон. Мастерство романа" - читать интересную книгу автора

остается ничего другого, как созерцать идущий за окнами дождь. Она открывает
"Памелу" - и вот уже она сама переезжает из собственной обители в загородный
дом сквайра Б. В течение последующих часов она останется Памелой. Она будет
страдать от незаслуженных упреков и биться в конвульсиях от попытки
изнасилования. Иногда она будет откладывать книгу и погружаться в мечты,
чувствуя на себе поцелуй сквайра Б. ... В течение двух часов она испытает
то, что могла бы пережить в течение двух лет повседневной рутинной жизни.
"Памела" может быть скучна, но только не для нее; она хотела бы, чтобы книга
никогда не кончалась. Она открыла для себя, что "жизнь" - это не только
физический опыт, что путешествовать можно и в воображении. Сегодня все это
кажется достаточно банальным; но тогда, в 1740 году это было таким же
невероятным открытием, как и полет с помощью взмахов собственных рук.
Ричардсон научил душу европейца мечтать.
Пожалуй, самым парадоксальным здесь является то, что историки, похоже,
так и не распознали в "Памеле" Ричардсона ее революционные черты. Конечно
же, они признали ее в качестве выдающегося литературного произведения. Они
также сумели установить, что между эпохой Свифта и эпохой Диккенса лежит
целая пропасть - как в психологическом, так и в культурном плане. Но все они
склонны связывать это с социальными причинами - войнами, переворотами,
промышленной революцией. Ведь достаточно бросить взгляд в учебники истории,
чтобы понять, что это не так; в 1740 году на Европейском континенте не
происходило никаких революционных событий. И промышленная революция, и
революция во Франции опоздали на полвека по сравнению с революцией,
произошедшей в человеческом воображении и уже успевшей изменить Европу. И
та, и другая, были следствиями, но не причиной.
Нет, именно "Памела" Ричардсона открыла эпоху великих перемен. Чтобы
понять это, загляните в "Дневник" Пеписа, написанный столетие раньше. Пепис
постоянно описывает то, что он делает: прогуливается по реке, ходит в
театр, - но он никогда не рассказывает о том, что он думает или чувствует.
Ему и в голову не приходит, что лист бумаги может стать посредником в
разговоре с самим собой. Но стоит вам только заглянуть в дневники,
написанные столетие спустя после Ричардсона, вас поразит обилие мыслей и
рассуждений, которого вы не встречали раньше. Ответственность за это во
многом несет на себе Ричардсон. Он стал первым, кто попробовал выступить
посредником в выражении мыслей и чувств: того, что его современники называли
"сантиментами", - в противоположность описанию простого действия. Его романы
были безмерно скучны, но они никогда не надоедали, поскольку они никогда не
могли надоесть самому Ричардсону. Идеи и рассуждения сливались в единый
широкий, медленный, величественный поток, подобно ларго из какой-нибудь
симфонии. Джонсон как-то сказал, что если читать Ричардсона ради самих
историй, рассказанных в романах, то можно повеситься от скуки; и это верно,
поскольку в них всегда очень мало внешнего действия. Трагедия же
разыгрывается внутри самих героев. Поэтому Ричардсон научил своих
современников тому, что с помощью написанного слова они могут погружаться во
внутренний мир и его события. Спустя восемьдесят лет немецкий
художник-мистик Каспар Давид Фридрих следующим образом выразит смысл
сделанного открытия: "Оторвите свой живой глаз; и тогда вы узрите духовным
оком".
Литературная история последующих десятилетий настолько богата
событиями, что в случае хронологического ее изложения мне пришлось бы