"Люди и деревья" - читать интересную книгу автора (Айлисли Акрам)ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯНаступил март. Когда после целого года разлуки выглянуло наконец долгожданное весеннее солнце, я сразу заметил, что в эту весну оно какое-то не такое, словно не родилось заново, сильное, исполненное животворного света, а вернулось прошлогоднее, усталое; побывало там, где идет война, и теперь у него нет сил ни греть, ни светить людям; если бы можно было не появляться, оно вообще не вышло бы из-за гор… Солнце грело вполсилы, лениво разливая свой свет по склонам; голодные, больные старики, позевывая от слабости, вылезали на припек, подставляя теплым лучам костлявые бока, а мне казалось, что солнцу трудно, что так же, как у этих стариков, у него болит голова и нет сил греть… Белые розы, только что распустившиеся в нашем дворе, казались мне слабыми и больными, а старая груша, что засохла без воды, — погибшей от худосочья… В ту весну меня преследовал молочный запах. От молодой травы, зазеленевшей возле арыка, исходил запах парного молока, сорные травы, которые тетя выпалывала на клубничнике, тоже пахли молоком; каждый вечер тетя складывала в мешок самую вкусную траву, выдернутую на клубничных грядках, и я нес этот пахнущий молоком мешок к дяде Беширу, чтобы получить взамен пол-литровую банку катыка. Жена Бешира каждый раз строго наказывала мне не слизывать сливки, не дай бог, Медина скажет, что Гойджек подсовывает ей снятой катык… За травой я шел сразу, как только кончались уроки, не относя даже сумки с книгами. Мы набивали мешок травой для коровы и поднимались на склон, где так славно припекало солнышко и рос вкусный гузукулак… Вечером, когда я приносил от Бешира катык, тетя варила эту кисловатую травку и поливала ее катыком. Это был наш ужин… Мерджан несколько раз присылала нам с письмоносцем хлеб. Это я помню. Еще помню, как в начале весны тетя Набат продала кладовщику последний ковер и принесла килограмма три пшеницы; потом выдали сыру на трудодни, и несколько дней мы питались одним сыром… Я заканчивал четвертый класс. В школе оставалось все меньше ребят, они исчезали один за другим, и вернуть их в школу не было никакой возможности. Азер пока еще ходил в школу, но всегда опаздывал — отчим заставлял его пасти овец. Школьников стали посылать по утрам в поле. Первыми начали забирать на прополку девочек, хотя многие из них были младше меня. В апреле и меня послали на баштан. Теперь мы с тетей Мединой вместе уходили на работу. Я был совершенно счастлив, потому что тетя была веселая, а когда она была веселая, мне казалось, что солнце светит ярко, в полную силу, как и должно светить весеннее солнце. Тетя улыбалась, а я шел рядом, подпрыгивая на одной ноге, и радовался, что все так хорошо устроилось и что все вокруг новое, зеленое: и трава, и миндальные деревья, и баштан дедушки Аббаса… Дедушка Аббас был рослый, широкий в кости шестидесятилетний мужчина. Лицо у него было свежее, щеки румяные, в синеватых прожилках, и вообще выглядел он так, словно никогда и не слыхал о войне. Кстати сказать, он терпеть не мог о ней разговаривать, предпочитая разглагольствовать о своих арбузах. Судя по его рассказам, арбузы и впрямь были замечательные: каждую осень их отправляли в Кремль; один раз сам Калинин отведал арбуз с Аббасова баштана, и так ему этот арбуз понравился, что деду Аббасу немедленно выдали орден. Сейчас орден дома, в сундучке, а вот кончится война, он его обязательно нацепит… Наши тетки и матери не очень-то верили таким рассказам, но за веселый нрав прощали Аббасу его безобидное вранье, так же как соленые шуточки и постоянные заигрывания с девчонками. Что касается нас, ребятишек, мы души не чаяли в веселом старике, под его прибаутки работалось легко, споро, мы за день выполняли трехдневную норму. Не переставая балагурить, дед Аббас посылал нас в лавку, к роднику за травой для своего ишака, и мы наперегонки бросались выполнять его поручения. Как-то старик — тоже в шутку — поспорил с нами, что за один присест может съесть весь хлеб, который мы принесли с собой, и выпить чай, вскипяченный на всю компанию. Предложение это было встречено с восторгом. С шутками и прибаутками дед развернул тряпицу, заменяющую ему дастархан, и мы положили на нее хлеб. Старый Аббас подобрал все до последней крошки, запив целым чайником чая. Ребята хохотали и дружно кричали: "Ура!", а мне почему-то казалось, что ничего смешного здесь нет, просто старик очень хотел есть: два куска ячменного хлеба, которые были у него с собой, — ничто для его большого, изголодавшегося тела; он наелся, а мы все остались голодными… Утром, уходя на баштан, я брал с собой сумку, набивал ее там огурцами, зелеными сливами, алычой, а в полдень по дороге в школу щедро оделял гостинцами встречных ребятишек, — я хорошо знал, каково это — сидеть вот так на улице и заглядывать в руки всем, кто возвращается из садов… Тропка, ведущая к баштану, лежала между садами, и нигде еще, кажется, не было такой красоты: свежая трава, фиалки, мята… Но в ту весну я приметил на тропинке другую, удивительную красоту — ей было десять лет, и звали ее Зарифой; каждый день мы вместе шли с баштана в школу. Мы торопились на уроки, я, как всегда, тащил набитую гостинцами сумку. И вдруг Зарифа замерла перед чьей-то настежь открытой калиткой. "Какие розы! — изумленно воскликнула она. — Никогда не видела таких!" Я взглянул цветы как цветы. А наши белые розы заперты во дворе, и никто их не видит… Ведь она могла бы вот так же замереть перед нашей калиткой! И глаза у нее были бы такие же, как сейчас… Зарифа была самой красивой из наших девочек, весь день я думал только об этом. Завидев тетю Медину, я бросился ей навстречу и сразу же ошеломил ее неожиданным предложением: — Давай переедем к нам! Чего тут сидеть на развалинах! И я начал оживленно доказывать, что оставаться здесь нет никакого смысла, здесь так плохо, так некрасиво… Сначала тетя Медина обрадовалась, потом лицо ее потемнело, увяло… — Нельзя, Садык, — вздохнув, сказала она. — И так нас все осуждают… Тетя задумалась, не зная, видимо, как ей убедить меня, но в этом не было необходимости — большие отцовские сапоги уже чернели перед моими глазами. — Нельзя, — твердо сказала тетя Медина. — Твой отец очень строгий человек. Вернется — обоим нам несдобровать… Если бы у нас в горах хоть какой-нибудь из майских дней можно было назвать обычным, обыкновенным, то я решился бы утверждать, что война кончилась в обычный майский день. Но в том-то и дело, что в мае все дни необычные, разные, не похожие один на другой: то распускается за ночь весь жасмин, то зацветут сразу сотни черешен; то все розы вдруг раскроют бутоны… Проснешься утром, а на склонах, которые еще вчера были ярко-зелеными, пестрым-пестро от тюльпанов… У каждого дня свой цвет, свой аромат, и даже солнце в мае каждый день иное, не похожее на вчерашнее… Нет, в мае у нас не бывает обыкновенных дней! Кончилась война. Война, которая шла где-то там, на севере, в разрушенных городах и глубоких промерзших окопах, отравляя все живое вокруг, — кончилась. Кончилась в звонкий майский полдень на колхозном баштане. Но пока война еще продолжалась, и мы присыпали землей завязи, те, из которых потом вызреют дыни. Война еще продолжалась, и дедушка Аббас по-прежнему щипал девчонок и смешил прибаутками наших матерей. Война еще продолжалась, когда на другом конце баштана мы увидели Азера, опрометью несущегося к нам. Он мчался прямо по грядам, цепляясь ногами за плети, и что-то орал, размахивая руками… Первой его увидела Зарифа и, так же как тогда, при виде распустившихся роз, в восторге хлопнула себя по коленям. — Ой! Вы только поглядите, как летит! Азер подбежал. Он задыхался, не мог выговорить ни слова. Но ведь война еще не кончилась, и, конечно, дедушка Аббас сразу же схватил парня за уши и повалил — старик не прощал подобного обращения с дынями. Уши у Азера сразу стали багровыми, но он не просил пощады, а только молча пытался вырваться. Когда же дед Аббас отпустил наконец Азера, тот вскочил, красный, взлохмаченный, потный, и торжественно объявил: — Война кончил! Он сказал это по-русски, поняли только школьники. Поняли и сразу же дружно, как петухи на рассвете, заголосили: "Урра! Урра!" Старик ничего не понял. Он даже хотел снова схватить Азера за уши, но я, торопясь, сбиваясь, кое-как растолковал ему, в чем дело. Тогда дедушка Аббас снова сграбастал Азера и, опрокинув его в траву, стал катать, щекоча и пощипывая. Старик ликовал, смеялся, а из глаз его текли слезы… Ребятишки толпой ринулись к деревне. Они бежали по баштану, не обращая внимания ни на плети дынь, ни на деда Аббаса. Впрочем, старик тоже, кажется, ничего этого не видел… Я мчался впереди всех. И Азер остался позади, и Зарифа — мне было сейчас не до них… С разбегу налетел на ветку, ушибся, в голове загудело, но я даже не потер ушибленного места. Добежал до клубничника, где работала тетя, заглянул за высокую стену — там никого не было. Вдоль дороги толпились женщины, ребятишки, они что-то кричали, махали руками — я мчался к дому. На двери висел замок, — издали увидев его, я снова выскочил на улицу, пробежал мимо тети Набат… Растрепанная, подхватив руками юбки, старушка бежала к дому дедушки Аслана, словно тот пообещал ей дать табаку… Она что-то крикнула мне вслед, я не разобрал… …Тетю Медину я нашел во дворе отцовского дома. Она тихо сидела под деревом, сложив на груди руки. Такой я еще никогда ее не видел. У меня сразу все выскочило из головы; и Азер, бегущий по баштану, и тетя Набат, и веселая толпа на улице, и то, что кончилась война… Я опустился возле нее на траву. Тетя прижала меня, положила мою голову себе на колени и провела рукой по волосам… Мы молчали. Тихонько журчала вода в желобе. — Ты понимаешь, Мукуш вернется… Мукуш… Слово это прозвучало глухо, далеко, словно из глубокого колодца, и вдруг стало приближаться, становясь все отчетливей, громче, заглушая песни, и сказки, и тропинку среди цветов, по которой тетя, девочкой бегала в школу… И я увидел зиму — холодную, молчаливую, с большим синяком под глазом… И темную, непроглядную ночь — у нее почему-то были худые волосатые ноги… Вонючие камешки за уборной… Желтые листья на огуречных плетях… Банка с харкотиной… Неужели все это действительно было, оставалось там, далеко, за тетиными светлыми сказками?… Я хотел утешить ее, сказать, что Мукуш не вернется, не может вернуться, но промолчал, чувствуя, что заплачу, если произнесу хоть слово. Я не мог ни говорить, ни смотреть на тетю. Даже при Мукуше я не видел ее такой несчастной… Всегда: и тогда, когда было сытно и когда совсем нечего было есть, стоило мне издали завидеть белый тетин платок, волна надежды захлестывала мое сердце, и я знал, что все будет хорошо. Даже когда я потерял хлебные карточки, тетя только улыбнулась и покачала головой. А сколько раз я умудрялся обронить ключ и мы не могли попасть в дом! Тетя шла туда, где я бегал днем, и, что-то напевая себе под нос, начинала искать ключ. И всегда находила… Почему она вдруг стала такая маленькая?.. Когда мы утром шли на работу, она была высокая, стройная, а ее зеленое платье не было ни старым, ни рваным. Я подавил рыдания, не смея поднять глаза. Тетя взяла обеими руками мою голову и заглянула в лицо. — А я не боюсь! — сказала она. — Не боюсь, и все. Правильно? Она глядела мне прямо в глаза. — Правильно! — изумленно сказал я. — Правильно, тетя! Ты никого не боишься! Она оживилась, посветлела, легко поднялась на ноги… — А туда я больше не пойду! — Тетя показывала рукой на полуразрушенный дом у подножия овечьей горы, — Я не вернусь в этот дом. Не вернусь! — Она несколько раз громко повторила эти слова, выпрямилась, облегченно вздохнула, и я вдруг понял, что ошибся, вовсе она не маленькая, наоборот, она даже стала выше ростом… |
|
|