"Люди и деревья" - читать интересную книгу автора (Айлисли Акрам)ЧАСТЬ ТРЕТЬЯМалика, последнего сына дяди Имамали, забрали в армию не то весной, не то ранней осенью, точно не помню, но, во всяком случае, не зимой и не летом, потому что все вокруг было зелено. А через несколько дней дядя Имамали один поднялся на гору и громко забил в барабан — утром он получил вторую похоронную. Старик метался по склону, бил в барабан и звал погибших сыновей: "Алиш!… Велиш!… Алиш!… Велиш!" С этого дня дядя Имамали помешался, так, во всяком случае, говорили люди. Тетя продала отцовские ульи, потом куда-то отнесла паласы… Это было или весной, или осенью. В последний год войны эти два времени года спутались у меня в голове. Последнее письмо от отца тоже пришло не то весной, не то осенью — хорошо не помню. Но зато я точно могу сказать, что солдаты, размещенные у нас в деревне для того, чтобы, как выражался директор школы, "предотвратить возможные неожиданности с востока", появились у нас осенью, последней военной осенью. Я запомнил, что трава, на которой они часами валялись, отдыхая после учений, была желтой; и еще, что солдаты, поселившиеся в нашем пустом доме, не трогали «имамовых» груш, хотя они были спелые-преспелые, я сам снял их и отнес на станцию… Большую часть солдат разместили в клубе, остальных дядя Абуталиб в сопровождении милиционера развел по домам. Не обошлось без скандалов, некоторые даже ходили жаловаться в район, но большинство моих односельчан встретили солдат радушно. Тетя Медина, не раздумывая, с легким сердцем отдала дяде Абуталибу ключи от дома. Что касается тети Набат, она сразу высмотрела себе солдата-узбека — "Ну, прямо как мой Якуб" — и, не отрывая глаз от дымящейся в его руке папиросы, чуть не силой затащила к себе во двор. Тетя Набат обрадовалась солдатам потому, что у них было в достатке табаку, дедушка Аслан — потому, что целый день мог теперь прохаживаться перед клубом, держа под мышкой сверток русских газет, и разговаривать с солдатами и офицерами по-русски, ребятишки — потому, что стало веселее. С приходом солдат в деревне сам собой образовался базарчик: перед клубом под большой чинарой продавали теперь подсолнухи, яйца, сушеные фрукты… После уроков ребятишки доверху набивали карманы орехами и мчались к клубу: "Apex камунада!.. Apex камунада!.." В школьном дворе, на улице, в садах — повсюду возникали потасовки: мы никак не могли поделить между собой военных. Высокого румяного офицера, у которого больше всех было звездочек на погонах, разумеется, взял себе Азер, он мог выбирать — у него была железная палка. Именно благодаря могуществу этой палки другого обладателя звездочек — молодого голубоглазого офицера Азер выделил мне, впрочем, для этого были и некоторые законные основания офицер, так же как и тот, что «принадлежал» Азеру, поселился в доме моего отца. Офицера у меня скоро отняли. Конечно, я сам был больше всего в этом повинен, вернее, не я, а моя робость — я даже не познакомился со своим офицером, хотя для этого нужно было лишь зайти в свой собственный дом и поздороваться. В конце концов мне пришлось ограничиться узбеком, поселившимся у тети Набат. Позднее, уходя, солдаты оставили в деревне немало ценных вещей: совсем еще годные сапоги, теплые портянки, в одном доме забыли даже погон. Я обнаружил после ухода солдат седло и банку черного гуталина. Правда, гуталин я выбросил за ненадобностью, а о седле сразу же забыл, и его кто-то украл, зато вот большой черный казан, установленный на том самом месте, где отец когда-то стелил палас, я никогда, наверное, не забуду. Привел меня туда Азер; за несколько дней он так подружился с высоким румяным офицером, на погонах у которого было больше всего звездочек, что ходил к нему запросто, как к себе домой. Азер слыл у нас знатоком русского языка, он даже выдирал русско-азербайджанские словарики из всех учебников и постоянно таскал их в карманах. Мобилизовав все свои познания, Азер кое-как растолковал офицеру, что дом, где они сейчас живут, принадлежит мне, я — его хозяин. Азеров офицер не стал меня ни о чем расспрашивать, задал только один вопрос: "Отец — солдат?" Я кивнул. Молчаливый, сердитый солдат, обструганной дощечкой помешивавший что-то в казане, обернулся и так взглянул на меня, что я сразу понял — не простые это слова, что-то в них есть, недаром же сынишка заведующей сразу перестал тогда меня истязать… Через час солдатская каша была готова, я сидел на камне, где бабушка когда-то надевала мне первые штанишки, и держал перед собой полный котелок каши. "Отец — солдат" — эти два слова стали своеобразным паролем: со всей деревни к нашему двору собирались десятки ребятишек, все они говорили "отец — солдат" и просили каши. Сначала им не отказывали, но ребят оказалось столько, что офицер велел запирать ворота и, кроме нас с Азером, никого уже во двор не пускали. Тогда мальчишки стали взбираться на орех, могучие ветви которого свешивались над стеной, окружавшей наш двор. Если им ничего не давали, ребятишки часами сидели на ветках, как диковинные птицы, и на разные голоса выкрикивали одно и то же: "Отец-солдат!… Отец-солдат!…" Самые отчаянные перелезали через стену и шли прямо к казану, а Валида, сестренка покойной Халиды, воспользовалась лазейкой, прорытой когда-то под стеной нашей бесхвостой курицей, и на кривых рахитичных ножках проковыляла прямо к офицеру, у которого было больше всего звездочек. Она не успела даже выговорить положенные слова, сказала только «Отец»… и горько заплакала. Румяный офицер взял Валиду на руки, погладил по голове и стал быстро накладывать в подол ее красного платьица хлеб, картошку, сахар — столько, сколько та могла унести… Не переставая плакать, девчушка направилась обратно к куриной лазейке. Из-за стены выглянула тетя Сона, у нее было счастливое лицо. Я больше не голодал. Поскольку я был хозяином дома, его ворота, а следовательно, и доступ к солдатскому котлу всегда были открыты для меня. Мало этого, узбек, квартировавший у тети Набат, частенько приносил мне что-нибудь в своем котелке. Здесь, правда, были свои сложности. Стоило мне с котелком в руках присесть на пригорке за домом, Рахиб, внук тети Набат, сейчас же появлялся на крыше, провожая взглядом каждую ложку каши. Последнее время он смотрел на меня волчонком, а один раз, когда я шел в школу, схватил с крыши большой кирпич и запустил в меня. Если бы кирпич угодил в голову, солдату не пришлось бы уже таскать мне еду в котелке… Я прекрасно знал, что Рахиб не голоднее меня, что Авез в первую очередь старается накормить его, что с появлением в их доме солдата мальчишка отъелся, порозовел, стал такой же мордастый, как прежде, и все-таки каша не лезла мне в глотку. Авез был добрый и почти каждый день приносил кашу, но сначала он мне не нравился — на погонах у него не было ни одной звездочки, лицо смуглое, а не розовое, как у Азерова офицера, и по-русски он со мной не разговаривал… Правда, Авез очень скоро заговорил по-азербайджански, но это меня не радовало — мне, как и всем нашим ребятам, хотелось говорить по-русски. Авез был крепкий широкоплечий человек. Сколько я ни всматривался в его доброе открытое лицо, определить его возраст мне не удавалось, думаю, что солдат этот был в одних годах с моим отцом. Он, пожалуй, вообще смахивал на отца: такие же густые широкие брови, крупный нос. Судить об этом мне было трудно — ведь я никогда не видел отца в солдатской форме. Впрочем, тетя Набат тоже отмечала их сходство. Если бы дело было только во мне, я, конечно, упустил бы и этого солдата, но Авез явно проявлял ко мне интерес. Он приходил почти каждый вечер и сидел со мной до темноты; как-то раз попросил сводить его в колхозный сад, а когда для солдат привезли кино, пригласил меня — мы незаметно подружились. Чаще всего мы с Авезом проводили вечера на горе за домом Мукуша. Растянувшись на траве, мы разглядывали чужие деревни или, подставляя бока заходящему солнцу, беседовали обо всем на свете: о войне, о солдатах, о немецких фашистах… Иногда мы засыпали за этими бесконечными разговорами, и тетя, вернувшись с работы, приходила будить нас. Авез улыбался тете покорно и виновато, она отвечала ему легкой, едва уловимой улыбкой, и эта странная скользящая улыбка не сходила с ее лица до самой ночи. Как-то раз Авез принес буханку хлеба, попросил передать тете. Я вприпрыжку понесся домой. Тетя хлеб не взяла, но почему-то подошла к зеркалу и стала разглядывать свое зеленое платье, и опять по ее лицу скользнула легкая, едва заметная улыбка. Через несколько дней я снова увидел на лице тети Медины эту улыбку. Она стояла возле спиленной шелковицы — Мукуш спилил ее незадолго до своего ухода, — и пекла на садже лепешки. Авез был тут же, раскалывал на дрова дверь. Утром по дороге на фабрику мы с тетей увидели Авеза в воротах соседнего дома. Тетя Медина и солдат взглянули друг на друга, улыбнулись, и до самых фабричных ворот не сходила с тетиного лица светлая и чуть-чуть смущенная улыбка. Даже вечером после работы отсветы этой улыбки мелькали на ее лице… В тот вечер тетя пришла с работы очень веселая, мне даже показалось, что чересчур веселая, она смеялась громко и вроде бы без особой причины. Тетя смеялась весь вечер. Смеялась, стоя перед окном, смеялась, глядя на себя в зеркало, потом смех перешел в громкий, сотрясающий все ее тело хохот, и мне показалось, что тетя Медина сошла с ума. Она долго хохотала, потом начала рыдать, и рыдание это было так же страшно, как хохот. Тетя не спала всю ночь, но утром встала и начала собираться на фабрику. Я поднял руки, как это делала тетя Набат, и прошептал: "Слава тебе, господи!" Я благодарил бога за то, что тетя не сошла с ума. Мне и раньше не очень-то нравилось, когда Авез, улыбаясь, глядел тете Медине в лицо, что-то беспокоило, настораживало меня, когда я видел, как смущенно и доверчиво улыбались они друг другу. Теперь я возненавидел этого широкоплечего доброго человека, я не понимал, в чем дело, но не сомневался, что смех тети Медины и ее страшные рыдания каким-то образом связаны с Авезом. Я стал избегать Авеза, не ел того, что он мне приносил, а увидев его как-то лежащим в саду, решил убить Азеровой железной палкой… Тетя тоже старалась не видеть соседа; если она встречала его днем, то всю ночь не могла заснуть: она то приподнималась в постели и часами сидела так, глядя в одну точку, то вдруг начинала хохотать страшным, леденящим душу хохотом. Она ставила самовар и забывала налить в него воды, зажигала лампу, не налив в нее керосина, и удивлялась, почему лампа не горит… Я сам следил теперь за самоваром, сам наливал в лампу керосин. Утром, когда тетя, как обычно, уходила на фабрику, я каждый раз поднимал к небу руки и благодарил бога за то, что ночью ничего не случилось… Был сумрачный, туманный зимний день. Тетя вернулась с фабрики вместе с Мерджан. "Слава богу, — подумал я, — наконец-то я буду не один, когда тетя Медина начнет хохотать в темноте". Но тетя в этот вечер не хохотала. Они с Мерджан допоздна просидели на паласе, негромко разговаривая о чем-то, а я слонялся вокруг дома, то и дело заглядывая в окно. Все было тихо, спокойно… Тетя не плакала, не смеялась, не сидела, уставившись в одну точку. Потом мы легли и долго лежали молча. — Знаешь, Мерджан, — задумчиво сказала тетя. — Еще немножко, и я бы, наверное, рехнулась… — Потому что дура, — спокойно ответила Мерджан. — Соображала бы хоть немножко, не стала бы жизнь гноить. Нашла кого ждать! Парень тебя любит, души не чает. А красавец какой — загляденье! Тетя ничего не ответила. Мерджан тоже умолкла. Потом глубоко вздохнула. — Счастья ты своего не понимаешь, Медина! — В шепоте Мерджан были и тоска и зависть. — Меня бы кто так полюбил! Хоть узбек, хоть русский, хоть армянин! Уехала бы с ним отсюда куда глаза глядят! В поезде у окошка посидела бы… Сколько интересного на свете, а мы сидим здесь, как мыши в углу, понятия ни о чем не имеем!.. Мерджан сказала это так убежденно, словно не мечтала, а видела все, о чем говорит. И в первый раз у меня возникло подозрение — не придумала ли она вот так же и юношу и розы… Снова стало тихо. И опять зашептала Мерджан: — Вот что, Медина, пойду-ка я завтра к Авезу! Выложу парню все как есть. Скажу, что сохнешь ты по нему, только мужа боишься. — Ты что! — воскликнула тетя и испуганно оглянулась на меня. — И думать не смей! Сделаешь так, до последнего дня своего в лицо тебе не взгляну! Я ведь не мужа боюсь. Я… — тетя умолкла. Мерджан не спросила, кого она боится, но черные отцовские сапоги сразу замаячили передо мной. Я подумал, что, наверное, и тетя Медина видит сейчас в темноте эти сапоги. На минуту женщины затихли. — А ты и впрямь сумасшедшая! — вздохнула Мерджан. — Такой был бы муж!.. — Не нужно мне никакого мужа! Прошло мое время, Мерджан… Вон сколько красоток подросло… И ребенок у меня на руках… Буду жить для Садыка… Но трудно мне, Мерджан!.. Ох, как трудно! Ведь чуть со стыда не сгорела… Чуть ума не лишилась! Тетя ума не лишилась и со стыда не сгорела, и никто ничего не узнал. Даже Азеру не рассказывал я о тех страшных ночах. Может быть, только тетя Набат догадывалась, почему ее соседка так высохла и почернела за неделю. Хорошо еще, что была Мерджан, она приносила откуда-то мясо, яйца, сыр и заставляла тетю Медину есть. Правда, ночевать она оставалась редко, и это очень огорчало меня, потому что каждый вечер к нашим воротам приходил Авез и каждый вечер тетя Медина посылала меня прогнать его. — Пошел отсюда! — кричал я, выходя на крышу. Авез молча поворачивался и уходил, я возвращался в комнату. — Ну что ты орешь, как ишак! — болезненно морщась, говорила тетя. Можно ли так кричать!.. Человек на чужбине… Я стал говорить вполголоса, потом мне уже не нужно было ничего говорить: завидев меня на крыше, Авез сразу уходил, и все-таки, когда я возвращался в комнату, тетя говорила, морщась, как от зубной боли: — Неужели нельзя потише? Так кричать на человека! Спать она не могла, ей все казалось, что Авез стоит под окном. Среди ночи она вдруг поднимала меня, и я, поеживаясь от страха и холода, выходил на крышу. Во дворе никого не было, только тьма стояла вокруг. "Уходи! говорил темноте. — Уходи! Уходи, пожалуйста!" — тихо повторял я темным силуэтам деревьев. В тот вечер Авез, как всегда, ни с чем ушел от наших ворот. Тетя казалась спокойней, чем обычно, молча легла в постель и сразу затихла. Мерджан уснула скоро, я тоже лежал не шевелясь и делал вид, что сплю, хотя никогда не засыпал теперь раньше тети. Мне все казалось, что, если я усну, она уйдет и больше не вернется. Стоило тете Медине подняться среди ночи, я замирал — сейчас уйдет! Мне хотелось кричать, схватить ее за руку, но страх сдавливал горло, я "не мог ни крикнуть, ни шевельнуться, только дрожал мелкой дрожью. Тетя встала. Зажгла лампу, поставила ее в уголке на паласе, потом взяла мою сумку, достала из нее тетрадку, вырвала листок, положила на колени какую-то книгу и стала быстро, быстро писать… Утром она увела меня за дом и трясущимися руками, оглядываясь, не идет ли Мерджан, сунула мне в руки письмо. Прежде всего она крепко-накрепко наказала мне ни в коем случае не читать письмо, даже не развертывать его, положить в карман и ждать, когда солдаты отправятся на учения. Она подробно растолковала мне, где бывают у солдат эти учения и под каким деревом я должен дождаться Авеза; как нужно подойти к нему и поздороваться, прежде всего поздороваться. Лишь только Мерджан и тетя Медина скрылись в фабричных воротах, я, настороженно озираясь, направился к дороге, по которой каждое утро проходили солдаты. Я спрятался в глубокую выемку у обочины и несколько минут просидел, дрожа как в ознобе. Потом вытащил из кармана письмо и стал читать. Казалось, я был не в состоянии собрать свои мысли, но — удивительное Дело — это письмо, со всеми его помарками, с зачеркнутыми и вновь написанными словами, с расплывшимися пятнами слез, до сих пор у меня перед глазами. "Бесценный друг души моей! Посылаю тебе тысячи страстных приветов, взлелеянных в тайниках моего сердца, трепещущего от любви… Авез! Я не могу больше!.. Спаси меня! И прости, что я так тебя мучила! Если бы ты знал! Если бы ты знал! Я больше ничего не боюсь! Пожалей меня, Авез! Вечером буду ждать тебя у реки. Приходи!" Дальше следовало несколько четверостиший, обязательных в любовных письмах. Закрыв руками лицо, я плакал на дне ямы. Тетя решила бросить меня: она станет шлюхой. Больше всего на свете хотелось мне растерзать письмо, разорвать его на тысячи клочков. Почему я этого не сделал — не знаю. Я сунул письмо в карман, вытер рукавом слезы и побежал догонять солдат. Догнать солдат я не успел — навстречу мне, волоча за собой платок, растрепанная, запыхавшаяся, бежала тетя Медина. Она была бледная, вся в поту, а глаза у нее как-то странно сверкали. — Где письмо?! Я достал из кармана письмо, протянул тете Медине. Она сразу порозовела, несколько раз глубоко вздохнула и опустилась на камень. Потом разорвала письмо на мелкие кусочки, обняла меня, и мы оба заплакали… В тот вечер Авез не пришел к нашим воротам. Может быть, с ним говорила Мерджан, может быть, тетя Набат что-нибудь проведала, но только он не появился… Ложась спать, тетя Медина обняла меня и так крепко прижала к себе, словно мы тысячу лет не виделись. — Ты не бросишь меня, Садык? Не забудешь? И когда большой станешь, женишься?.. Не бросишь? Мы хорошо будем жить. Дочка у тебя вырастет, мы ее замуж выдадим… Сама на свадьбе плясать пойду. Не бросишь меня, Садык? Не бросишь? Она плакала и душила меня в объятиях, и я не мог ответить ни на один из ее вопросов. Да ей и не нужны были ответы… "Никогда не брошу тебя, тетя, — думал я, засыпая на ее теплой руке, никогда не оставлю одну. Я поеду в Баку, выучусь и возьму тебя к себе. Мы будем каждый день ходить в театр или в кино. Я куплю тебе платья с цветами, самые красивые, какие только будут в магазинах… И каждый день буду приносить конфеты. Какое счастье, что ты не сошла с ума и не стала шлюхой, ребята задразнили бы меня…" Солдаты ушли так же неожиданно, как пришли. Был ослепительный, сверкающий зимний день. Во второй смене начался первый урок. Мы с Азером переписали с книжки заданное и теперь бездельничали, не зная, чем развлечься. Ахад-муаллим, по прозвищу «Киска», учивший нас русскому языку, дремал возле печки, опершись на локоть… Со двора послышался крик. Это вопили ребятишки, те, которым на будущий год идти в школу, — они целыми днями околачиваются на гимнастической площадке. Потом послышался шум моторов — под гору спускались машины. Загрохотали крышки парт. Ахад-муаллим поднял, голову, сонно взглянул на нас. "Солдаты уходят", — равнодушно сказал он и снова опустил голову на руку. Но подремать ему больше не удалось: Азер, всегда говоривший с Ахад-муаллимом только по-русски, решительно поднял руку: — Учител, разрешайт, я пошел? — сказал он и, не ожидая ответа, направился к двери. Ребятишки, кто побойчее, молча прошмыгнули мимо учителя, за ними сорвались и другие. Через минуту Ахад-муаллим остался один. Из всех классов выбегали ребята и с криками "ура!" неслись навстречу машинам. Я побежал на фабрику. Перед мечетью было полно народу. Работницы побросали станки, столпились возле окон и что-то кричали, глядя вслед солдатам, строем шагавшим за бронированными машинами. Старший мастер расхаживал перед остановившимися станками и раздраженно ворчал себе под нос. Тетя Медина не подошла к окну, она стояла перед одним из барабанов, безмолвно опустив голову… Зато Мерджан шумела больше всех. Она залезла по оконной решетке чуть не под самый потолок, просунула голову между прутьями и, глядя на солдат, громко распевала что-то… Голос ее тонул в общем гуле… Долго потом наш директор метался с палкой в руках по улицам, — словно овец, загоняя ребят в школу… Когда я шел домой, меня окликнула тетя Набат. Старушка печально вздохнула, посетовав на то, что пришлось расстаться с хорошим человеком, и протянула мне узелок, завернутый в старый пиджак. Чувствовалось, что в свертке что-то ценное. — Там продукты, — наставительно сказала тетя Набат, — в газету завернуты. Газету не выбрасывай, мне потом отдашь… Я забежал за дом и с тем же паническим ужасом, который охватил меня, когда несколько дней назад я читал в придорожной канаве тетино письмо, разорвал нитку, стягивающую узелок. Развертывать его здесь было опасно скоро должна была прийти с фабрики тетя, — я вскарабкался на гору, спустился по противоположному склону и только тут стал развертывать сверток. Вместе с буханкой белого хлеба в газете оказалось сложенное треугольником письмо. Не помня себя, я схватил этот маленький белый треугольник и стал рвать его на мелкие кусочки. Поостыв, я попытался собрать крошечные клочки бумаги, но было уже поздно… Кроме письма и буханки хлеба, в свертке оказалось три банки консервов. На двух из них было написано: "Бычки в томате", на третьей "Баклажанная икра". Я обшарил карманы пиджака, из одного вытащил розовую тридцатку, из другого — две небольшие нарядные коробочки, похожие на пачки печенья. На каждой синими чернилами другим почерком было написано «Мерджан». Это меня озадачило, и я решил открыть одну из коробочек. В ней оказалось не печенье, а длинные белые папиросы — я никогда не видел таких, — внутри на крышке теми же синими чернилами и тем же почерком было написано: "Прощай, Мерджан!" Если бы знать, что тетя Набат ничего не скажет о свертке! Я взял бы и, ни минуты не колеблясь, швырнул все эти сокровища в ущелье! Даже хлеб! В отчаянии сидел я над рекой, держа в руках злополучный подарок, и не знал, как мне поступить. Одно я знал точно — если тетя Медина увидит его, все начнется сначала!.. Я видел, как она вернулась с работы, потом во дворе послышался голос Мерджан… Стадо вошло в деревню… Пригнали овец… А я все сидел на горе и прислушивался к вечерним звукам, стараясь различить в них голос тети Набат. Ее не было слышно, и я решился: банки с консервами я одну за другой закинул подальше в ущелье, пиджак придавил большим камнем, предварительно засунув в карман коробки с папиросами. Остался хлеб. Проще всего было съесть сейчас всю буханку, но ведь тетя крошки не проглотила тайком от меня. Я глядел на румяную буханку, но видел не хлеб, а ее лицо, запавшие щеки, синеву под глазами… Я завернул хлеб в газету, сунул его под камень и пошел домой. В тот же вечер тетя Набат, окликнув с крыши тетю Медину, попросила у нее газетку, ту, в которой был завернут хлеб. Тетя уже знала, что Авез оставил какой-то сверток, но думала, что там был только хлеб и что этот хлеб я съел. Она ни о чем не спросила… Как хорошо, что я не принес домой подарок Авеза! Тетя Медина ставила самовар, протирая стекло в лампе, зачем-то подходила к окну… Она все время негромко напевала, но песня ее была похожа на стон; так стонет человек, у которого невыносимо ноет зуб: ходит взад-вперед по комнате и ни на секунду не перестает тянуть какой-то мотив, стараясь отвлечь себя от нестерпимой боли… Наступила ночь. Тетя стояла у окна и смотрела куда-то на стену, чуть повыше головы Мерджан. Та сидела в углу на паласе и тоже глядела в одну точку. Обе молчали. Первый раз я видел Мерджан такой. Не меняя положения, она сунула руку за пазуху, достала спичку, папиросу, точно такую же, как те, что лежали в коробках, похожих на пачки печенья, и закурила. Я с удивлением взглянул на тетю Медину, не понимая, почему это ее не интересует. Но тетя, казалось, не видела ни Мерджан, ни ее папиросу. Только когда та, чиркнув спичкой, закурила вторую, тетя подняла голову. — Ой! Ты куришь? — Курю. — Мерджан с удовольствием затянулась. — Давно уж, только все пряталась от тебя… А теперь не расчет. Чего я буду в уборной курить — все равно, расстаемся… — Почему? — тетя Медина недоуменно взглянула на Мерджан. — Что-нибудь случилось? — Ничего не случилось. Фабрика закрывается. — Закрывается?! Как это? — Очень просто. Коконы кончились. На складе пять мешков, и все. Директор целый месяц по районам рыщет, коконы добывает. Ты-то, конечно, понятия ни о чем не имеешь… Бродишь как тень. Значит, фабрики больше не будет… А я так любил стоять у решетчатого окна! Если оттуда, из фабричных окон, смотреть на снежные вершины, снег кажется каким-то особенно белым. Может быть, потому, что тетя на фабрике всегда веселая, улыбается, а между ее сияющей улыбкой и ослепительной белизной снега есть что-то общее. Правда, я и не мог бы точно определить, в чем заключается это сходство… Мерджан молча одну за другой выкурила несколько папирос, потом встала и подошла к тете. — Брось, Медина, — со вздохом сказала она. — Что толку на дорогу глядеть! Мой ведь тоже ушел. Ушел мой красавец, ушел мой герой, покинул меня мой любимый… Мерджан по привычке запела, но сейчас же умолкла, нахмурилась, махнула рукой… — Видела русского парня, к Авезу он иногда приходил? Высокий такой, белый! Мой он был, этот русский! Тетя подняла на нее встревоженные, недоумевающие глаза. Мерджан усмехнулась. — Ну что глядишь? Конечно, он не Меджнун, а я не Лейли, только плевать мне на все эти красивые названия! Хорошо было, и все! Так хорошо!.. Лежим рядом на траве, он меня шинелью прикроет… Темно… Вода шумит… А звезд в небе полным-полно!.. Мерцают, перемигиваются… Если бы я собственными глазами не видел коробочек с сигаретами, я ни за что не поверил бы Мерджан — очень уж она красиво рассказывала! Совсем как о юноше с розами… Мерджан запела… Потом опять начала курить… А тетя все молчала. Легли мы в тот вечер намного позднее обыкновенного. — Обещал в Москву забрать! — глядя в потолок, задумчиво проговорила Мерджан. — А сам хоть бы попрощаться пришел! Все они одинаковы: что русский, что армянин, что мусульманин… Фабрику закрыли накануне Новруз-байрама. Тетя Мерджан ушла к себе в район и больше не приходила… |
|
|