"Лев Вершинин. Первый год Республики (Авт.сб. "Хроники неправильного завтра") [АИ]" - читать интересную книгу автора

скобкою; старослужащих - ни единого. Однажды лишь, на следующее утро после
прибытия и ареста, уловил испуганно-жалеющий прищур седоватого
фельдфебеля; обратился было: "Скажи, братец!.." - без толку. Отшатнулся
служака, будто от змеи, а вечером уж и не было его; иной принес ужин.
Впервые в жизни под ключом, многое в себе открыл. Никогда вроде и не
знал страха, а ныне... впрочем, не страх мучит. Безвестность! Отчего? И
что там, за дверью? Ужас незнания; совсем иной, не такой, как в пылу
битвы, не похожий на сладостное замирание души в миг атаки. Отнюдь. Лишь
сейчас осознал: там, средь орудийного гула, под свист пуль и сабельный
лязг, нет страха вообще; там мгновенная боязнь тела, легко одолимая духом,
ибо дух свободен и властен над животной сутью естества. Что смерть? -
удар, вспышка, миг! - и пустота... и вертоград небесный подле престола
Господня, иже приблизит праведников своих.
Но непереносимо страшно человеку сознание безвестности, когда
сомкнулись стены, и нет ясности, и сам уж от воли своей независим, но
ведет некто властный, с укрытым лицом, и никто в целом мире не способен
остановить эту жуткую закрутившую тебя силу...
Впрочем, нумер просторен, меблирован нескупо; не будь окна забраны
частой решеткой, можно было б подумать, что сей приют - не насильный, но
лишь случайный ночлег, не более. Решетка недавняя, наскоро ставлена (на
подоконнике торопливые зарубки-метины); спешили мастера, обустраивая
нумер. Снаружи, поверх решетки, - жалюзи. Внутри - обычное, разве что
зеркало любопытно: преогромное, в человеческий рост, обрамлено вычурной
рамой с амурами по углам да розетками.
На бюваре, щедро - бумага, чернила, песочница; оставили, слова не
сказав. Ждут ли рапорта? или просто забыли? - не понять. Матовая белизна
бумаги манит и отпугивает. Всегда любил писать; в войну письма из-под
Парижа вымахивал едва ль не в полфунта. Ныне же не берет рука пера;
мнится: лишь начнешь, так тут же и загремят за дверью сапоги.
Подолгу лежал. Вскочив, нервно расхаживал из угла в угол, натыкаясь
взглядом на самого себя в зеркальном стекле: несуразного в расстегнутом
мундире с рваными плечами, всклокоченного. Лишь усики и знакомы из всего
облика... все так же щегольски торчат; приучал их долго, знал: Мари сие по
нраву.
Чу! - за дверью затопотали. Замер, прислушиваясь. Едва не кинулся к
входу, чтобы стучать, стучать, стучать в дубовую доску; подавил жалкую
вспышку, заставил себя рассмеяться. Сел к бювару, глядя на распахнутый
бумажный лист. Осторожно прикоснулся к перу, помедлил, взял наконец.
Пальцы, умокнув перо в чернила, начертили на белом прерывистую линию.
Да, вот так и стоял Паскевич. Отсюда и ударил, целя в стык левого
фланга и центра. Не новичок Иван Федорович, помнит Бородино! Впрочем,
усмехнулся невесело, все мы помним, уж не забыть. Так и воюем, как Кутузов
покойный научил. И сила наша тут, и слабость... больно легко секреты
разгадываются. Пожалуй, что и время наше истекло, пора молодым отдавать
бразды. Вот ведь Мишель Бестужев-Рюмин! - казалось, никак не уладить с
гайдаматчиной, никак... а совладал же; Буонапарте сам в Гишпании конфуз
имел от подобной толпы... а Мишель наш выстоял! вызвал на себя и
перемолол; неизвестно, куда и сгинул Кармалюка. Жаль, сложил Мишель буйну
голову. Рассказывали, плакал в бреду, матушку звал и некую Софи... Ах
бедное дитя; истинного витязя Россия потеряла.