"Лев Васильевич Успенский. Записки старого петербуржца " - читать интересную книгу автора

отодвигали их, все сразу, в сторону. В глубине стеклянных прилавков
россыпью, навалом лежали всех размеров пробирки; на полках за ними
выстроились от крошечных, как рюмка, до огромных, как самый большой графин,
- высокогорлые, тонкие, подобные мыльным пузырям, колбы. Лежала пробка -
готовая и целыми пластами. Из ящиков в любой миг можно было вынуть все то,
что упоминалось в "Опыте - лучшем учителе" Соломина или в "Физике в играх"
Доната, - шеллак, канифоль, канадский бальзам. "Что угодно для души", как о
совсем других вещах скандировали дуры девчонки в Академическом саду! Но
царицами моих грез были не колбы, не пробирки - реторты. Подобные почти
незримым от прозрачности стеклянным грушам, - или нет - скорее
напоминающие долгоносые слепые журавлиные головы, они почему-то особенно
притягивали меня. Я смотрел на них как зачарованный. Я мечтал о времени,
когда я буду учиться и доучусь до того, что мне позволят взять в руки такую
вот штуку, и насыпать в нее какие-нибудь "снадобья", и укрепить на таганке
над спиртовкой, и начать "перегонять эликсир жизни...".
Вот за все это я даже сравнивать не мог "эсдековский" магазин с
"эсеровским".
Но почему же все-таки такие эпитеты?
В те дни и месяцы девятьсот пятого года все симпатии и антипатии
петербуржцев вырвались на поверхность. Каждый газетчик на углу, каждый
зубной врач со своим пациентом, каждый булочник, разносивший в корзине
теплые булки по домам, каждая хозяйка, болтая на кухне с кухаркой, -
считали нужным и возможным высказывать вслух свои политические воззрения,
как могли и умели. А мама моя была из таких натур, что для нее этот шквал
всеобщей откровенности, общительности был как бы ветром из родной страны.
Она говорила со всеми, вступала в любые споры... Она-то и выяснила
политическую ориентацию фармацевтов с Сампсониевского и с Симбирской.
Может быть, их взгляды и изменились, когда короткий рассвет тех годов
сменился снова глухой ночью. Но до самого 1912 года, пока мы жили на
Выборгской, я все еще слышал то же самое: "Лев, сходи за "морской солью" в
эсеровский магазин; у эсдеков ее нет..."
И я не удивляюсь, вспоминая, что именно эти слова были одними из первых
в моем сознании. Такие были годы.
Надо сказать, что в семье нашей царствовал бесспорный и безусловный
матриархат. Все, знавшие нас и тогда и потом, считали ее центром и главным
двигателем маму, - столько блеска, жизнерадостности, ума и сердца было во
всем, что она делала. В том, как она жила. Опасаюсь, что были среди них
некоторые, кому инженер Успенский представлялся чем-то вроде чеховского
Дымова, хотя мама никак не походила на "Попрыгунью".
Она, сама того не желая, затмевала его. А на деле - она-то как раз это
отлично знала - он был и глубже, и шире, и основательнее ее.
Талантливый геодезист, великолепный педагог - друг своих учеников,
человек широкообразованный, он уже в 1913 году, вероятно первый в
Петербурге, читал в "Обществе межевых инженеров" толковый и передовой доклад
о теории относительности Эйнштейна; тогда о ней мало что знали даже
специалисты-физики. Скептик и убежденный атеист, он регулярно ходил на
заседания "Религиозно-философского общества", потому что глубоко и серьезно
интересовался состоянием современного общественного мышления. Он мало и
редко говорил о политике, но для меня не было неожиданностью, когда после
Октября Василий Васильевич Успенский наотрез отказался участвовать в так