"Мигель де Унамуно. Туман " - читать интересную книгу автора

публикации, роман был переведен на итальянский Джильберто Беккари с
предисловием Эцио Леви; в 1922 году - на венгерский (Будапешт), перевод
Гаради Виктора; в 1926-м - на французский (Коллексьон де ла Ревю Эропеенн),
перевод Ноэми Ларт; в 1927-м - на немецкий (Мюнхен), перевод OTTO Бука; в
1928-м - на шведский, перевод Аллана Вута, и на английский (Нью-Йорк),
перевод Уорнера Файта, и на польский (Варшава), перевод доктора Эдварда
Бойе; в 1929-м - на румынский (Бухарест), перевод Л. Себастьяна, и на
хорватский (Загреб), перевод Богдана Радича, и, наконец, в 1935 году - на
латышский (Рига), перевод Константина Раудиве. Всего десять переводов, на
два больше, чем моей книги "Три назидательные новеллы и один пролог", куда
входит и "Настоящий мужчина". Почему такое предпочтение? Почему иноязычным
народам больше остальных моих произведений приглянулось именно это, которое
немецкий переводчик Отто Бук назвал "фантастическим романом", а американец
Уорнер Файт - "трагикомическим романом"? Очевидно, из-за фантазии и
трагикомизма. Я не ошибся, предположив с самого начала, что эта моя книга,
названная "руманом", станет наиболее популярной. Не "Трагическое ощущение
жизни" (шесть переводов), ибо оно требует некоторых философских и
теологических познаний, менее распространенных, чем мы думаем, и потому меня
удивил успех этой книги в Испании. Не "Жизнь Дон Кихота и Санчо" (три
перевода), ибо сервантесовский "Дон Кихот" вовсе не так известен - и еще
менее популярен, особенно вне Испании, да и в самой Испании тоже не очень, -
как считают наши отечественные литераторы. Я даже решусь предсказать, что
книга вроде моего "Тумана" может содействовать тому, чтобы "Дон Кихота"
узнали больше и лучше. Именно эта моя книга, а не какая-либо другая. Из-за
ее национального характера? Но мой "Мир во время войны" был переведен на
немецкий и чешский языки. Дело в том, очевидно, что фантазия и трагикомизм
моего "Тумана" больше говорят человеку как личности - человеку вообще,
стоящему одновременно выше и ниже всех классов, каст, социальных прослоек,
бедному или богатому, плебею или аристократу, пролетарию или буржуа. И это
хорошо известно историкам культуры, людям, которых называют учеными.
Подозреваю, что большую часть этого пролога - или металога, - который могут
назвать самокритикой, мне внушил, смутно чернея в тумане, тот самый дон - он
уже заслуживает такого звания, - дон Антолин Санчес Папарригопулос,
выведенный в главе XXIII, хотя мне и не удалось применить в прологе строгую
методу этого незабвенного глубокого исследователя. Ах, если бы я смог,
следуя его идеям, заняться историей людей, собиравшихся писать, но не
сделавших этого! К этому роду, к этому типу относятся наши лучшие читатели,
наши со-трудники и co-авторы, лучше даже сказать - со-творцы, те, кто,
прочитав какую-нибудь историю, к примеру мой руман, говорят: "Да ведь я
думал так же гораздо раньше! Этого героя я просто знал! Мне приходило в
голову то же самое!" Насколько они отличаются от самоуверенных невежд,
озабоченных тем, что называют правдоподобием! Или от тех, кто считает, будто
они живут наяву, не зная, что по-настоящему живет наяву лишь тот, кто
сознает, что грезит, как нормален лишь тот, кто сознает свое безумие. "А кто
не путает других, путается сам", - как говорил Аугусто Пересу мой
родственник Виктор Готи.
Мир, где живут мои Педро Антонио и Хосефа Игнасия, дон Авито Карраскаль
и Марина, Аугусто Перес, Эухения Доминго и Росарито, Алехандро Гомес,
"настоящий мужчина", и Хулия, Хоакин Монтенегро, Авель Санчес и Елена, тетя
Тула, ее сестра, шурин и племянник, Святой Мануэль Добрый и Анхела