"Юрий Тынянов. Пушкин. Юность. Часть 3." - читать интересную книгу автора

молодой человек, племянник забавного Пушкина, который такими страстными
взглядами следует за женщинами, пишет страстные стихи, которому не сидится
на месте в его лицее, - тоже скоро остепенится. Молодость и воспитание
привлекали еще внимание Карамзина: как была резка и необдуманна во всем
деятельность Сперанского, основывавшего всюду эти учебные заведения без
системы, без плана! Какие семена для будущего!
И, однако же, единственные люди, с кем теперь можно было отдохнуть в
этом успокоившемся, полном придворных забот мире, были арзамасцы, были эти
лицейские, с их пылом, вздором, торопливостью, вечным смехом и спорами. И,
попросив Пушкина прочесть ему что-либо новое, он стал его слушать. Пушкин
достал листок, вдруг вспыхнул и снова спрятал в карман. Карамзин, пожав
плечами, тихим голосом попросил его читать. Он знал, что его {тихим}
просьбам не отказывают. В замешательстве Пушкин стал читать, и постепенно
голос его окреп.
Потом, слушая чтение лицейского поэта, Сверчка, Карамзин вдруг понял,
что Пушкин нес сюда, к нему в дом, это стихотворение, чтобы прочесть его
Катерине Андреевне.

Медлительно влекутся дни мои...

...Пускай умру, но пусть умру любя!

Как он прочел последнюю строку! Кому он писал это?
Стихи были, впрочем, прекрасные. И, улыбнувшись, ничего не сказав
поэту, только кивнув головой, Карамзин отпустил его дружески.
Да! Он боялся сознаться себе, что в Царском Селе он был бы один как
перст, не будь здесь этих юнцов. Он кончил на днях предисловие к своему
заветному труду - и некому было его прочесть. Тургенев был в хлопотах,
давно не показывался. И вот однажды, когда у него сидели дипломат
Ломоносов и поэт Пушкин, он улучил миг тишины, лист с предисловием
оказался близко, и он прочел им - первым - свое предисловие, свое "верую".
И с первой своей фразы, читая, он увидел, что нужны поправки, чего раньше
не замечал. "Библия для христиан то же, что для народа история", - он стал
читать и остановился, посмотрев на слушателей. О, умные глаза юнцов! Все
слова, имеющие смысл высокий и туманный, здесь, в Царском Селе,
приобретали свой истинный смысл. "Библия", "христиане" - помилуй бог, да
ведь это то же, что сказал бы Голицын, который, верно, теперь сидит здесь
неподалеку, во дворце, и, может быть, толкует и о Библии и о христианах. И
он, не чинясь, тут же, при молодых, исправил: "История есть священная
книга народов".
Он читал и поглядывал на Пушкина. "Мы все граждане - в Европе и в
Индии, в Мексике и в Абиссинии; личность каждого тесно связана с
отечеством: любим его, ибо любим себя. Пусть греки, римляне пленяют
воображение: они принадлежат к семейству рода человеческого и нам не чужие
по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям. Но имя русское имеет
для нас особенную прелесть: сердце мое сильнее бьется за Пожарского,
нежели за Фемистокла или Сципиона".
"...Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское
общество..."
Пушкин сидел тихо, и только глаза его, как, бывало, у матери его,