"Стефан Цвейг. Шахматная новелла" - читать интересную книгу автора

несколько коридоров. Потом нужно было ждать неизвестно где.
Наконец вы оказывались перед столом, за которым сидели двое в
форме. На столе лежали кипы бумаг- документы, содержания
которых вы не знали; потом начинались вопросы; нужные и
ненужные, прямые и наводящие, вопросы-ширмы и
вопросы-ловушки. Пока вы отвечали на них, чужие недобрые пальцы
перелистывали бумаги, и вы не знали, что в них было написано, и
чужая недобрая рука записывала ваши показания, и вы не знали,
что, собственно, она записывает. Но самым страшным в этих
допросах было для меня то, что я не знал и не мог узнать, что
именно уже известно гестапо об операциях, производившихся в
моей конторе, и что они еще только стараются выпытать у меня. Я
уже говорил вам, что в последнюю минуту вручил своей экономке
для передачи дяде самые важные документы. Получил ли он эти
документы? Что именно знал мой служащий? Какие письма он
перехватил? Что могли они выведать у какого-нибудь туповатого
священника в одном из монастырей, делами которых мы занимались?
А они все спрашивали и спрашивали. Какие ценные бумаги
покупал я для такого-то монастыря? С какими банками имел
деловые сношения? Знал ли я такого-то или нет? Переписывался ли
я со Швейцарией и еще бог знает с каким местом? Я не мог
предвидеть, до чего они уже докопались, и каждый мой ответ был
чреват для меня грозной опасностью. Признавшись в чем-нибудь,
чего они еще не знали, я мог без нужды подвести кого-нибудь под
удар; продолжая все отрицать, я вредил себе.
. Но допросы были еще не самым худшим. Хуже всего было
возвращаться после допроса в пустоту- в ту же комнату, с тем
же столом, с той же кроватью, тем же умывальником, теми же
обоями. Оставшись один, я сразу начинал перебирать в памяти
все, что происходило на допросе, размышлять, как бы я мог
поумнее ответить, прикидывать, что я скажу в следующий раз,
чтобы рассеять подозрение, вызванное моим необдуманным
замечанием.
Я все это перебирал в уме, проверял, взвешивал каждое
слово, сказанное следователю, восстанавливал в памяти его
вопросы и свои ответы. Я старался разобраться, какая же часть
моих показаний заносится в протокол, хотя прекрасно сознавал,
что рассчитать и установить все это просто невозможно. Как
только я оставался один в пустоте, мысли начинали
безостановочно вертеться в моей голове, рождая все новые
предположения, отравляя даже сон. Каждый раз вслед за допросом
в гестапо за работу безжалостно принимались мои собственные
мысли; они вновь воспроизводили муки и терзания допроса; и это
было, пожалуй, еще более ужасно, потому что у следователя все
по крайней мере кончалось через некоторое время, а повторение
только что пережитого в моем сознании, скованном коварным
одиночеством, не имело конца. Со мной по-прежнему были стол,
умывальник, кровать, обои, окно. Внимание не отвлекалось ничем,
не было ни книги, ни журнала, ни нового лица, ни карандаша,
которым можно было бы что-то записать, ни спички, чтобы