"Эдуард Тополь. Русская дива (fb2)" - читать интересную книгу автора (Тополь Эдуард)45Да, наконец Рубинчик нашел чудо, которое искал семнадцать лет! За которым охотился в Сибири, в Заполярье, на Урале и на Дальнем Востоке. Из-за которого забывал жену и детей, мерз в якутской тайге, был избит в Калуге и попал в смертельный капкан КГБ в Салехарде. Но, как сказано в Библии, евреи народ И вот она лежит перед ним – белое, теплое юное тело в лунном свете через окно. Прямые светлые волосы разметались по ее голой спине, зацелованные припухшие губы открыты, усталые руки обняли подушку, а линия спины мягким изгибом проседает к талии и затем круто поднимается к бедрам и снова плавно уходит вниз, к чуть поджатым голым ногам. Ее детское лицо успокоилось, а иконно-зеленые глаза уже не выжигают его укором, слезами и мольбой. Рубинчик сидел у кровати и смотрел на Олю в душевной панике. Черт возьми, внешне это чудо ничем не отличалось от тех девчонок, которые попадались ему в его вояжах по России. А если честно, то Оля даже проигрывала им – она была невысокого роста, носила однотонные платья-балахоны, которые скрывали ее фигуру, и какие-то старомодные круглые очки, которые лишали ее бровей, и в походке ее было что-то утиное. Лишь он, Рубинчик, мог угадать в этом нескладном утенке русскую диву. Так на алмазных фабриках Мирного только опытный сортировщик отличает на ленте транспортера среди потока грязи и дробленого кимберлита серые рисинки сырых, необработанных алмазов, но стоит протереть их, обмыть и отшлифовать – и эти бесценные бриллианты начинают сверкать своими сияющими гранями, притягивают всех и вся и достойны украшать короны! Рубинчик был таким сортировщиком, огранщиком, ювелиром и одновременно поэтом и рабом своей тайной страсти. В огромной империи плебейства, среди всеобщего торжества уравниловки, под личиной сельских тулупов, рабочих спецовок, телогреек и санитарных халатов он умел находить последние, еще не стертые в жерновах советского быта алмазы женственности и за одну ночь превращал этих заурядных провинциалок в женщин великой русской красоты. Да, он первым пил из этих артезианских колодцев, но наутро эти дивы уходили от него другой походкой, с другой статью и с другими глазами, словно за эту ночь они волшебным образом избавлялись от коросты советского ничтожества и, как в истинную веру, возвращались к своей природе, достоинству и величию. Но и радуясь своим открытиям, как радуется поэт каждой удачной строке, Рубинчик знал, что вовсе не эти метаморфозы были тайной целью его маниакальной охоты, а то немыслимое, как бирюзовый бриллиант, чудо, фантом которого он случайно держал в руках семнадцать лет назад на ночном берегу Волги, носившей в древности хазарское имя Итиль. Именно это чудо, мельком упомянутое Ахмедом ибн Фадланом, заворожило его тогда до такой степени, что в последующих поисках этого чуда он презрел все стандарты морали, общественных правил и свою собственную семью. Но даже он, знающий конкретную цель своих поисков, был потрясен теперь тем самородком, который вчера вечером робко и все в том же сером платьице-балахоне скатился в подвальную конуру его котельной, а потом привел его в однокомнатную квартирку с маленькой бабушкиной иконкой в углу. Все сокровища России, присвоенные коммунистами, – даже царский бриллиант «Горная Луна» весом в 120 карат, хранящийся в Алмазном фонде Кремля, или лежащие там же бриллиант Шаха весом в 85 карат и «Полярная звезда», бледно-красный рубин весом в сорок карат, – все это ничто, холодные камни и мишура по сравнению с тем живым, волшебным и демоническим цветком, который он, Рубинчик, сорвал этой ночью прямо под носом полковника Барского! И вся папка, которую вчера утром вручил ему тот странный старик, – тоже мелочь по сравнению с этой ночью. Только за эту ночь, только за эту Олю полковник Барский должен убить, растерзать, сгноить и четвертовать его в своих гэбэшных подвалах… Но она его любит. Господи, он даже представить не мог, что его любят – Детка, – сказал он со вздохом, – пожелай мне удачи! И что-то лишнее, горькое, не в масть его игре в Мудрого Учителя вырвалось при этом с его голосом, и Оля испугалась: – А что с вами? – Нет. Ничего, – уже вынужденно сказал он. – Просто… ну, я не сказал тебе раньше. Но я уезжаю. Совсем. – Вы… – ее голос надломился, как пересохшая ветка. – Вы эмигрируете? – Да, – соврал он, не мог же он сказать ей, что собирается отравиться выхлопными газами в своем гараже! И тут это случилось. Наверно, с минуту она смотрела на него все расширяющимися и словно умирающими глазами, а потом вдруг упала – рухнула на пол. В обморок. Он испугался смертельно – он в жизни не видел такого. – Оля! Оля! Что с тобой? Боже мой! – Он стал на колени, поднял ее голову и оглянулся, вспоминая, что нужны, наверно, нашатырь, вода. Но ничего не было рядом, и он дотянулся рукой до стола, до бокала и плеснул ей в лицо холодным шампанским. Она открыла глаза, но в них не было зрачков. Это было ужасно, хуже, чем в фильмах ужасов, – ее глаза без зрачков, сизые, как вкрутую сваренные яйца. И это длилось несколько длинных секунд, может быть, полминуты, пока ее зрачки не стали выплывать откуда-то сверху, из-подо лба. – Оля! Оля! – Он тряс ее голову, плечи. А идиотская музыка – Сен-Санс, что ли? – продолжала играть. Но вот Оля остановила на нем свои глаза и тут же резко, рывком обняла его за шею, стиснула с какой-то дикой, истерической силой и разрыдалась: – Нет! Пожалуйста! Нет! Не уезжайте! Я люблю вас! Боже мой! Вы там погибнете! Не уезжайте, я умоляю вас!… Ее слезы смочили его лицо, он почти задыхался в тисках ее рук и просил: – Подожди! Отпусти! Оля! Она выпустила его так же неожиданно, как обняла, и даже не просто выпустила, а оттолкнула от себя и тут же, не вставая, на коленях и на руках, как зверек, отползла от него в угол комнаты и зарыдала там в полный голос, раскачиваясь из стороны в сторону, подвывая, как над могилой, и выкрикивая бессвязные слова: – Нет!… Я не буду жить!… Не буду!… Я люблю вас!… Я знаю, что вы женаты… Я ничего не просила и не звонила вам… Но я знала, что вы есть, рядом, где-то в Москве… Но если вы уедете – нет, я не буду жить!… Он не знал, что ему делать. Он выключил проигрыватель, принес с кухни воду в стакане и попробовал поднять девушку с пола: – Перестань, Оля… Подожди… Но я же не умер, в конце концов!… Выпей воды!… – Лучше бы вы умерли! Нет, лучше бы я умерла! – закричала она, и он подумал с досадой, что это уже пошло, нелепо и выспренне, как в романах какой-нибудь Чарской. Но и уйти невозможно, как он может уйти, оставив ее, рыдающую, на полу, в истерике и словно действительно над его могилой… – Оля… – Он стал перед ней на колени и попробовал обнять ее. Но она забилась в его руках. – Нет, нет! Не жалейте меня! Я умру! Я хочу умереть! – Оля! – все-таки ему удалось зажать ее руки своими локтями, взять в ладони ее мокрое от слез лицо, удержать его и поцеловать ее в губы. Она замычала, вырываясь, но он не выпускал ее губ и не давал свободы ее рукам, которые продолжали отталкивать его все с той же истерической силой. И только после долгой, минутной, наверно, борьбы он почувствовал, что ее сопротивление слабеет, что она начала обмякать и оттаивать в его руках. Он продолжал целовать ее в мокрые глаза, в губы, снова в глаза. Она не отвечала на его поцелуи, но уже и не отталкивала его. Истерика остывала в ней, ее тело расслабилось, безучастное к его поцелуям и словам. Только тихие, как у ребенка, всхлипывания продолжали душить ее и вдруг перешли в икоту. – Воды… – попросила она, слепо шаря в воздухе рукой в тонких браслетах. Он поднес ей воду, она пила, стуча зубами по краю стакана. Но икота не уходила. Оперевшись спиной о стену, она откинула голову и продолжала икать, всхлипывать и истекать слезами, говоря тихо и горько: – Из-извините меня… Про-простите меня! Это тронуло его до немочи. – Боже мой, Оленька! – Он опять встал перед ней на колени и снова принялся целовать ее, но ничто не отвечало ему в ней: ни ее опухшие губы, ни мокрые от слез ресницы, ни руки, повисшие мертво, как плети. Только плечи ее продолжали вздрагивать от икоты, как заведенные. Он расстегнул ее платье и лифчик и стал целовать ее узкие голые плечи, шею, грудь. Икота ушла, затихла, он салфеткой вытер Оле лицо и разбухший нос, а потом уложил ее, покорную и бесчувственную, на пол, на ковер, расстегнул ее платье-балахон до конца и снял с нее все – шелковую комбинацию, колготки, трусики. Она не реагировала никак. Она лежала перед ним на полу, на ковре – худенькая алебастровая Венера с закрытыми глазами, темными сосками, курчавым светлым пушком на лобке и с двумя тонкими серебряными браслетами на левой руке. Мог ли он просто трахнуть ее, шпокнуть вот здесь, на полу? Ее, последнюю русскую женщину в его жизни! Ее, которая, оказывается, влюблена в него так глубоко и сильно! Рубинчик поднял Олю на руки и отнес в тесную ванную. Здесь он поставил ее под душ и стал мыть, как ребенка, мягкой розовой губкой. Он стоял рядом с ней под теми же струями душа – голый, вода текла по его волосатому торсу и ногам, и в тесноте узкой ванной он почти вынужденно касался своим телом и даже своим готовым к бою ключом жизни Олиных плеч, ягодиц, бедер, но тем не менее он не чувствовал сексуального нетерпения. Скорее, он ощущал себя восточным евнухом, который гордится тем, что только что на огромном и грязном базаре рабынь отыскал эту белую жемчужину, эту юную и робкую языческую княжну с тонкими ногами, золотым пухом лобка, нежным животом, мягкими бедрами, детской грудью, высокой шеей, синими глазами и льняными, как свежий мед, волосами. Таких женщин нет ни в Персии, ни в Иране, ни в Израиле. Такие дивы живут далеко-далеко, за двумя морями и тремя каганатами. Они живут северней хитроумных армян, диких алан, склавинов, антов, словен, кривичей и даже северных булгар и ляхов. Греки зовут их племя Russos и говорят, что язык их похож на язык германцев и даже название их главной реки звучит на германский манер – Днепр, а пороги на этой реке тоже напоминают звучание германских наречий: Ульворен, Ейраф, Варусофорос, Леанты. Эти Russos не знают Единого Бога, они поклоняются огню, ветру, камням, деревьям и идолам… Но, в конце концов, совершенно неважно, на каком языке они говорят и кому поклоняются. А важно, что эта рабыня трепетна, как лань, чиста, как лунный свет, и пуглива, как все язычницы. Купая свою находку, Рубинчик чувствовал себя евнухом, который готовит новую любовницу еврейскому царю. С той только разницей, что он сам был этим царем, и потому… Он стал целовать ее в мокрые теплые губы. Струи воды текли по их лицам, его волосатый торс прижимался к ее мягкой и мокрой груди, а его напряженный ключ жизни, уже разрывающий сам себя от возбуждения, впечатывался в лиру ее живота во всю свою длину – от ее лобка до пупка и выше, почти под грудь. Его язык вошел в ее влажный рот и стал яростно и нежно облизывать ее небо, зубы, десны. Его руки медленно опускались по ее спине, скользя концами пальцев вдоль позвоночника, как по грифу виолончели. Дойдя до ягодиц, они обхватили их, раздвинули ноги, приподняли ее мокрое и легкое тело и посадили его верхом на его разгоряченный фалл. Он еще не вошел в нее, нет, да он и не собирался делать это сейчас, он только хотел разогреть ее на своей жаркой палице, приучить ее к ней. Но она тут же зажала ногами эту палицу, как гигантский термометр, и даже сквозь свой собственный жар Рубинчик ощутил горячечную жарынь ее щели, которая, как улитка, вдруг выпустила из себя мягкие и теплые губы-присоски и стала втягивать его в себя, втягивать с очевидной, бесспорной силой. Рубинчик замер. Такое он испытал только раз в жизни – тогда, на Волге, семнадцать лет назад. Он стоял под струями воды, не веря тому, что ощущал, и холодея от ужаса и странного наслаждения. А жаркая улитка ее междуножья продолжала медленно тянуть в себя его ключ жизни, ухватив его поперек… а в его рот вдруг впились ее губы, и ее язык вошел в него и стал повторять то, что только что делал он сам, – жадно и нежно вылизывать его десны, зубы, небо… а потом, отступая, увел за собой его язык и стал всасывать его – все дальше и дальше, до корня, до боли!… И одновременно там, внизу, непреложная сила маленьких горячих присосок-щупалец продолжала тащить в себя его плоть… От ужаса у Рубинчика заморозило затылок, остановилось дыхание и ослабли ноги. Он замычал, затряс головой и вырвался наконец из двух этих жадных и горячих капканов. А вырвавшись, очумело глянул на свою юную княжну. Она была прекрасна и невинна. Закрыв глаза, откинувшись головой к кафельной стене и укрыв свою грудь тонкими белыми руками, она стояла посреди ванны, как статуя Родена в Пушкинском музее, и только частое взволнованное дыхание открывало ее мокрые детские губы и зубы, мерцающие нежной белизной. Струи воды рикошетили от ее точеного тела, фонтанировали в ключицах и светились мелким жемчугом в золотой опушке ее лобка. Рубинчик глядел на нее и не мог поверить в реальность того, что он только что пережил. Эта кроткая, скромная, застенчивая, худенькая девственница с еще неразвитой грудью и – какая-то нечеловеческая, улиточная жадность и сила во рту и между ногами. Так значит, прав был Ахмед ибн Фадлан, когда писал: «…так прекрасны русские девушки и так сильны их фарджи, что ничто не может оторвать мужчину от сочетания с ними». А другой анонимный арабский путешественник объяснил этот феномен еще точнее: «Фарджа русской девушки подобна сластолюбивому питону, который затягивает мужчину в себя с силой быка. Я никогда не испытывал ничего подобного ни с одной арабской женщиной в гаремах моей страны». Рубинчик выключил воду и наспех вытер Олю мохнатым кубинским полотенцем с большим портретом Фиделя Кастро. Особенно пикантно было вытирать этим полотенцем Олины ягодицы, но Рубинчику было не до шуток. Он взял Олю за руку и приказал: – Пошли! Она открыла глаза, перешагнула через край ванны своими тонкими ногами и покорно пошла за ним в спальню. Здесь Рубинчик одним рывком сбросил с кровати покрывало, одеяло и верхнюю простыню и опять приказал: – Ложись! – Можно, я выключу свет? – Нет. Нельзя. – Поцелуйте меня… – попросила она. – Потом. Ложись. – Я боюсь. Он усмехнулся: – Я тоже. Ложись! – Это будет больно? – Это будет прекрасно! Но не сейчас. Позже. Ложись, не бойся. Она вытянулась на кровати и отвернула голову к стене. Так в больнице ребенок отворачивается, чтобы не видеть, как ему сделают укол. – Дурында!… – улыбнулся Рубинчик, он уже снова вошел в свою роль Учителя, Первого Мужчины, Наставника. Да, теперь, после семнадцати лет практики и экспериментов, он уже не был тем застенчивым юнцом, который чуть не потерял рассудок при встрече с такой же хищной фарджой пятнадцатилетней девчонки в пионерлагере «Спутник». – Где наше шампанское? – сказал он с улыбкой. – Где музыка? Он нашел среди пластинок «Болеро» Равеля, включил проигрыватель и разлил шампанское в бокалы. Если накануне самоубийства судьба подарила ему эту русскую диву, он должен отметить это с ритуальной церемонностью. Сев на кровать рядом с Олей и поджав под себя по-восточному ноги, он заставил ее выпить несколько глотков шампанского. И сам выпил полный бокал, потому что некоторый страх перед ее улиткой все еще оставался в нем. Но и любопытство разбирало, и он решил опустить все церемониальные речи и прочие мелкие детали подготовительного периода, а сразу перейти к главному. Развернув Олю поперек кровати, он стал перед ней на колени, раздвинул ей ноги, положил их себе на плечи и с любопытством исследователя посмотрел на густую шелковую опушку, за которой пряталась эта жадная улитка ее языческого темперамента. Но все было спокойно там, все было, как обычно, разве что не было в этом бледном кремовом бутоне той слежалости, как у всех предыдущих Ярославен. И выше, за опушкой, тоже все было родное, знакомое, русское и любимое – поток теплой и нежной белой плоти с мягкой впадиной нежного живота, два холмика груди, длинная лебединая шея и запрокинутый подбородок. Осмелев, Рубинчик стал нежно раздвигать мягкую поросль перед собой и укладывать ее по обе стороны бутона, а затем – с той осторожностью, с какой подносят руку к огню, приблизил к этому бутону свои губы. Но при первом же касании его губ Оля схватила его голову ладонями и попыталась оторвать от себя, говоря с внезапной хрипотцой: – Нет! Не нужно! Не делайте этого! Он, конечно, тут же перехватил ее руки, стиснул их до боли и приказал властно, как всегда: – Тихо! Забудь все на свете! Слушай только себя! И молчи! И осторожно лизнул ее бутон. Тихое чудо, которое можно увидеть только в кино, случилось пред его изумленными глазами. Бутон проснулся. Хотя это было маленькое, крохотное движение, но оно было настолько зримо и очевидно, что Рубинчик буквально затаил дыхание, ожидая, что – как в кино – лепестки бутона сейчас сами развернутся и поднимутся, словно у тюльпана. Однако никакого движения больше не произошло. Так ребенок, которого поцеловали во сне, может шевельнуться, вздохнуть и снова уйти в мягкий и покойный сон с цветными сновидениями. Рубинчик – с ознобом в душе и почти не дыша – опять коснулся языком этих закрытых лепестков бутона. Потом – еще раз. И еще. И тогда чудо продолжилось. Так индийский факир своей волшебной флейтой поднимает в цирке змею. Так в мультфильме открываются лепестки «Аленького цветочка». Так первый зеленый лист разворачивается весной на молодой яблоне. После каждого прикосновения его языка и губ эти чувственные, заспанные лепестки Олиного бутона медленно приоткрывались в такт плывущему «Болеро» Равеля. Они наполнялись жизнью, плотью, цветом и соками вожделения. Рубинчик забыл свою вчерашнюю встречу со стариком, который принес ему роковую гэбэшную папку. А если честно – он вообще забыл обо всем на свете: о КГБ, эмиграции, самоубийстве, жене и даже о своих детях. А просто ликовал и хохотал в душе. Он ощущал себя магом, факиром, Диснеем, Мичуриным и Казановой одновременно. Он стал играть с этим бутоном, он щекотал языком эти открывающиеся створки, он подлизывал их, дразнил беглым касанием губ и даже чуть погружал свой язык в маленький роковой кратер, совершенно не замечая, что все остальное тело его наложницы уже живет иной, неспокойной жизнью. Оно наполнялось днепровской силой, хрипло дышало, скрипело зубами, изгибалось и металось по кровати, меняя русло и трепеща на порогах своего вожделения. Но Рубинчик не видел этого. Поглощенный своей игрой, он стал тем детдомовским мальчишкой, которому после многих лет сиротства и нищеты дали самую волшебную в мире игрушку. И вдруг, в тот момент, когда его язык в очередной раз приблизился к ее нежному, влажному кратеру, белые Олины ноги тисками зажали его шею, а ее колени с дикой, судорожной, нечеловеческой силой надавили на его затылок и прижали его лицо к ее чреслам. У него не было не только сил вырваться из этого замка, но даже – вздохнуть. И тогда, задыхаясь, он вдруг ощутил, как эти теплые и нежные створки-лепестки ее бутона снова обрели властную и жадную силу и, обжав его язык, стали затаскивать его в себя, проталкивая, как поршень, все глубже и глубже в жуткую и сладостно-терпкую глубину ее кратера. Так удав своими мускулистыми кольцами продвигает в себя свою добычу. Рубинчик уже не слышал никакого «Болеро» и даже не мычал, а только упирался изо всех сил руками в раму кровати, пытаясь выскочить из этих смертельных объятий, но ему удалось лишь протащить Олино тело по кровати на длину своих рук. И только. Оля приросла к нему, ее жадная улитка поглощала его в себя все глубже, вырывая его язык из гортани. В последних судорогах, как утопающий, Рубинчик стал беспорядочно дергаться всем телом и бить руками впившееся в него тело, и царапать ногтями, но в этих его предсмертных судорогах уже не было полной силы. Он умирал. Он задыхался. Легкие вырывались из грудной клетки, голова расширилась и гудела, кровь разрывала его сосуды, и глаза полезли из орбит. А там, в ее живом кратере, мускулистые кольца уже дотащили его язык до заветной препоны и попытались продвинуть еще дальше, насквозь. Но в языке Рубинчика не было той твердости, которая нужна для такой операции. И, поняв это, кольца разжались, кратер открылся, мягкие лепестки-створки выпустили язык Рубинчика из своих смертельных объятий, а Олины ноги вытянулись во всю свою длину в последней судороге и бессильно опали. Рубинчик рухнул на пол, как труп. Он лежал ничком и распахнув руки, словно обнимая землю, которую уже покинул. Даже дышать у него не было сил, он только хватал воздух краями разорванных легких и нянчил в гортани свой несчастный и почти вырванный язык. Только через несколько минут сквозь оглушительный грохот своего пульса он снова услышал победный, все нарастающий и неминуемый, как судьба, ритм равелевского «Болеро». Он перекатился на спину и открыл глаза. Старая русская икона в темном окладе смотрела на него из угла. Его глаза встретились со взглядом распятого на кресте Иисуса, и только теперь, тут, на полу, Рубинчик понял, какая это боль и мука быть Учителем язычников. Но минуты через три он отдышался, окончательно убедился, что выжил, и посмотрел на Олю. Она лежала в кровати, на боку, закрыв глаза и свернувшись в клубок, как ребенок, как его дочка Ксеня. Ее губы были открыты, как во сне, ее высохшие волосы тихо струились на ее нежные коленки, и ничто не напоминало в этом покойном и полудетском теле, о той дикой языческой силе, которая скрывалась меж ее белых ног. Ничто, кроме крутого и властного изгиба ее бедра… Рубинчик поднялся с пола и, даже не подойдя к Оле, прошел на кухню. Там он открыл холодильник «Яуза» и обнаружил на полке в дверце бутылку «Столичной», пустую на две трети. Рубинчик взял из кухонного шкафчика стакан, налил в него все, что было в бутылке, и, сделав полный выдох, залпом выпил почти полный стакан холодной водки. Закрыл глаза, занюхал кулаком, послушал, как пошла водка в желудок, оживляя его внутренности, и передернул плечами. Потом открыл глаза и прислонился спиной к холодильнику. Черт возьми, ну и подарочек выкинула ему Россия перед его самоубийством! Он вернулся в комнату, выдернул штепсель проигрывателя из розетки. Иголка жалобно проскрипела еще такт по пластинке. Рубинчик выглянул в окно. Внизу, за окном, лежала Москва, ночная и темная. Редкие желтые пятна окон светились в сырой темноте, одинокий грузовик прокатил по пустой Таганской площади, ветер мел по тротуару газетный мусор, а под фонарным столбом сидел на тротуаре и мирно дремал какой-то алкаш. Родина, подумал Рубинчик, милая Родина! «Мне избы ветхие твои…» Но вдруг какая-то новая яростная сила поднялась в душе Рубинчика вмеcте с огнем алкоголя. Нет, он не уйдет из этой жизни вот так – задохнувшийся от языческих судорог ног этой России и жадного кратера ее фарджи! О нет, Злая, лихая, дерзкая улыбка озарила его лицо. Так улыбаются, поднимая перчатку вызова на дуэль, так смеются, бросаясь с обрыва в кипящие волны океанского прибоя, так тореадор, сжимая короткий дротик, выходит на бой с уже окровавленным и взбешенным быком. Рубинчик задернул штору, снова включил проигрыватель и вмеcте с громкими тактами ожившего «Болеро» направился к кровати. Оля лежала в той же позе, как минуту назад. Только ее серые глаза были открыты и смотрели на него с подушки невинно и выжидательно, и веселые детские протуберанцы искрились вокруг ее зрачков. Он остановился перед ней – голый, темноволосый, с яростным вызовом в темных семитских глазах и во всей невысокой фигуре. Но он еще не был готов к атаке. Он стоял перед ней, шумно дыша и слушая, как внизу его живота медленно, очень медленно собирается нужная ему сила. Звучало «Болеро». «Бам! Парарарарарам-парарам! Бам!…» И вмеcте с усилением крещендо начало оживать и подниматься его копье, его ключ жизни. «Парара-рам-тарара-аам-ам!…» Он увидел, как Олины глаза сместились с его лица вниз, к этому вздымающемуся символу его чести и силы, и как ужас, непритворный ужас отразился на ее детском лице и в ее серых радужных зрачках. Этот ужас прибавил его крови победную, торжествующую долю адреналина, и его мощное копье взметнулось вверх, вертикально, как сигнал к атаке. «Парира-рира-рира-там! Та-та-там!…» Но он не набросился на нее, нет! Наоборот, он приблизился к ней мягкой походкой барса, пантеры, тигра. И, не позволяя ей терять взглядом это напряженное орудие, увитое толстыми, словно корнями, венами и увенчанное горячей фиолетовой луковицей, он медленно и нежно провел зачехленными колесами этого страшного орудия по ее плечу, груди, бедру. Так умелый наездник гладит по холке дикую молодую кобылицу перед тем, как взлететь на нее неожиданным прыжком. Оля отпала на спину от этого прикосновения. И глаза их встретились. Только страх был в ее детском взгляде, ничего, кроме страха. А руки ее поднялись, инстинктивно защищая грудь и живот. Но Рубинчика уже не могла обмануть ее невинность. Теперь он знал ее лучше, чем она знала себя. Не будет ни подготовки, ни минета, ни разговора о вечности и звездах. – Боишься? – спросил он хрипло и с усмешкой. Она не ответила. Ужасающимся и зачарованным взглядом она смотрела на этот дрожащий от нетерпения символ жизни, как смотрели, наверно, язычники на своих богов, возникающих перед ними из огня и камня. Крепко прижимая ее руки по обе стороны подушки, он стал медленно сползать по ее телу вниз – к животу, к лобку. И когда ее глаза потеряли из вида его живое, жаркое и ужасающее копье, она подняла свой взор к его глазам и вдруг сказала: – Не надо! Прошу вас! – Надо! – ответил он хрипло и стал жестким коленом разжимать ее сведенные ноги. – Нет! Пожалуйста! Не делайте этого! И столько мольбы и жалостливости было в ее тихом голосе, что он даже замер на миг, поскольку никогда до этого не делал это С мстительной силой он вонзил свое второе колено меж ее сведенных ног и разжал их мощным усилием. «Болеро» уже звучало где-то под потолком, на высших уровнях своего крещендо – торжествующе, как рок. «Па-ри-рам… тара-там! Бам!!!» Рубинчик отжался на руках и вознес свои бедра над олиными бедрами тем победным махом из седла, каким он всегда взмывал в такой решительный миг над уже обреченной жертвой. Но перед тем, как рухнуть в пучину ее жадного кратера, он то ли из трусости, то ли из любопытства скосил глаза в расщелину ее белых ног. Впрочем, отсюда, с этой точки, ему не было видно ни ее бутона, ни расщелины в нем, а только – золотая чаша ее опушки. И снова издалека, от подушки, до него донеслось тихое, как мольба: – Ну не надо… Пожалуйста… Но он уже знал пароль «Сезам, откройся!». И с кривой, мстительной, торжествующей улыбкой на лице он нежно, в одно касание, упер свой ключ жизни к теплым и закрытым створкам ее щели и повел им вдоль этих створок, как смычком. Ее тело замерло, и дыхание остановилось. Это прибавило ему веселой, пьянящей силы. Нижним ребром своего копья он еще медленней, как в рапиде, провел по складкам ее бутона – раз… второй… третий… и – наконец! – эти теплые, спящие створки шевельнулись, словно спросонок. Но теперь-то Рубинчик был начеку. Он поднял свое орудие над этими опасными створками-лепестками, чтобы не дать им захватить себя в жадные клещи. И снова, дразня, только коснулся их… и еще раз… еще… Олино тело молчало, лежа под ним расслабленно и бездыханно. Только кратер ее паха все раскрывался, как штольня секретного оружия и как живой тюльпан. Рубинчику даже захотелось повести обратный отсчет времени, как при запуске ракеты: десять… девять… восемь… семь… Но он не досчитал и до пяти, как кратер открылся весь и настежь, а его бледно-розовые створки вытянулись навстречу его копью с плотоядной жадностью и откровенным нетерпением. Гремело, грохотало «Болеро». Усмехнувшись, Рубинчик сдвинулся бедрами еще ниже, изготовил свое копье к точному удару по центру кратера, напружинил спину и бедра, но вдруг… Дикий, на полном дыхании крик изошел из Олиной груди: – Не-е-ет! – Да, – сказал Рубинчик негромко и не столько ей, сколько себе. – Не-ет!! – Ее тело забилось под ним со звериной силой, ее руки напряглись, ее бедра рванулись в сторону. – Нет! Ни за что! Не-ет!!! – Да! – прохрипел Рубинчик и стальным обхватом заломил ей руки под ее спину, а ногами расщепил и подпер ее бедра. Теперь она не могла ни шевельнуться, ни выскользнуть из-под него. И – наконец! – он стал приближать к ее горящему кратеру раскаленную луковицу своего копья. Этот миг он не мог отдать вечности, не запечатлев его в своей памяти. Держа Олю жесткими волосатыми руками и расщепив ее чресла своими ногами, он посмотрел на приближение своего копья к губительной расщелине. И вдруг Оля резко подняла голову от подушки: – Нет! – выкрикнула она с непритворной ненавистью и в голосе, и в открытых бешеных глазах. И – плюнула ему в лицо с той злостью, с какой когда-то плевали на него, избитого в Калуге, и с какой совсем недавно орала на него антисемитка-кассирша в аэропорту «Быково». – Ах ты курва! Да!!! – взорвался Рубинчик и злобно, рывком, одним кинжальным ударом вломился в нее сразу по рукоятку, вложив в этот удар всю силу и весь свой вес. Ему показалось, что он даже услышал звук лопнувшей плевы – услышал сквозь грохот финальных тактов ликующего и издыхающего «Болеро». – А…ах… – глубокий выдох опорожнил Олины легкие, ее тело вытянулось под ним и ослабло в тот же момент. А глаза закрылись. И даже там, внизу ее живота, в ее жарком кратере, все замерло и омертвело, потому что своим копьем он поднял ее матку куда-то ввысь, под диафрагму. Рубинчик упал на Олю и вытер ее плевок со своего лица о ее лицо и губы. И так, не двигаясь, они лежали с минуту под истаивающие аккорды музыки. Но затем, когда последний аккорд, словно хвост умирающей ящерицы, упал в утомленную тишину, Рубинчик ощутил тихую, новую жизнь в живых ножнах вокруг его победоносного и по-прежнему напряженного копья. Плотное, теплое, влажное ущелье этих ножен нежно сжалось вокруг него и, пульсируя, медленными волнами понеслось по нему внутрь, в себя. Все быстрей и быстрей, как пульс… Это было невероятно, немыслимо, нереально! Но это было с ним, с Рубинчиком, семнадцать лет назад на влажном ночном волжском берегу, и это повторялось теперь тут, на этой кровати, вознесенной над Таганской площадью, – всасывающие мышечные волны женской плоти по всей длине его фаллоса! То, что бездарные онанисты делают руками, то, что лучшие женщины мира делают языком и губами, эта юная дива делала мышцами своего кратера. Но эффект и наслаждение были несравнимы даже с его давним волжским опытом! Кто сказал, что Творец, завершив сотворение мира, почил на лаврах? Да, взглянув на шестидневное дело своих рук, Он, Всевышний, поставил себе оценку «хорошо». Но разве настоящего Творца может удовлетворить такая оценка? Нет, конечно! Скорей всего, Он, Великий, в первую неделю только загрунтовал свое полотно, а теперь мы переживаем новый, восьмой день творения! Он экспериментирует. Он создал Леонардо и Микеланджело, вдохнул гений в Паганини и Моцарта, изобрел Эдисона и Эйнштейна. Но, сотворив этих титанов, сотворив горло Эдит Пиаф, глаза Джульетты Мазины и руки Плисецкой – разве мог он остановиться в своих экспериментах и не создать что-то гениальное в других частях тела? – Еще… Еще… – тихо, словно в бреду, шептали губы Рубинчика, он обнял Олю, сжал ее руками, перекатился с ней на спину и тут же расслабился, позволяя теперь ее кратеру делать с ним все, что угодно: втягивать, всасывать, обжимать кольцами своей плоти и, пульсируя, катить эти волны по его члену вверх, все выше… выше… «Господи! – шептал он про себя, вытягиваясь под Олей, как струна, и даже выше своего роста, запрокинув голову и открыв рот в немом крике восторга и боясь дышать. – Господи! Ты превзошел себя в этом творении!» Но там, внизу, жадные волны ее мышечных спазм все нарастали, все ускоряли и ускоряли свой горячий пульсирующий бег, стремясь выжать, выдавить, высосать из него его мужскую силу, его кровь и душу. Сопротивляясь этому, его пальцы нашли ее грудь, зажали в фалангах ее соски и стали жестко, сильно, до боли крутить и выворачивать их, но это не помогало, теперь там, в том кратере, уже бушевала раскаленная, жадная магма. «Нет! – заорало в Рубинчике его угасающее сознание. – Нет! Держись! Продли это! Держись еще! Еще…» Его руки уперлись в Олины плечи и стали отталкивать их от себя, отжимать ее тело, впившееся в него целиком и прилипшее к нему, как медуза, всей своей кожей. Она поддавалась нехотя, уступая его мышечной силе, но и уступив, отлипнув грудью, тут же подтянула вперед колени, уселась на нем, запрокинув свое белое тело назад и замерев без единого движения. Теперь она вся, целиком, превратилась в продолжение своего кратера, который работал уже как пылающий кузнечный горн. Рубинчик не жил. Он не дышал, он не слышал своего сердца, и пульс его замер. На окраине его сознания, зажатого пыткой дикого, языческого наслаждения, проплыла мысль, что, может быть, он приблизился к тем ощущениям, которые испытывают женщины при таких же конвульсиях мужской плоти внутри их неподвижных кратеров, но и эта мысль утонула в нем, как жалкая лодка с порванным парусом. Рубинчик перестал думать, контролировать себя и понимать, что происходит. Он превратился в дерево, растущее вверх всеми соками своих корней и уходящее кроной в заоблачные выси. Он превратился в подводный стебель, рвущийся сквозь плотную тропическую воду в какую-то другую форму жизни – высокую жизнь над водой в разряженной атмосфере облаков и птиц. Именно там, в этой заоблачной выси, живет еврейский Бог Яхве, сияющий и недостижимый. Рубинчик вдруг увидел его ясно, близко, в ярком солнечном свете, а рядом с ним, на соседнем облаке – свою молодую маму, круглолицую, счастливую и с маленькими смешливыми ямочками на щеках… Он аркой изогнулся на лафете постели и взмыл в это небо всем своим гудящим телом, как взлетает ракета. От этого взлета заложило уши, лопнули вены и освободилась душа. Но когда он уже приближался к Богу, когда почти долетел, он вдруг ощутил, что силы оставили его, инерция полета иссякла и… Атомный взрыв сотряс его тело… Гигантское белое облако вырвалось из него в гудящий огнем кратер Олиной фарджи… Этот атомный гриб все рос и рос, наполняясь новыми взрывами и облаками… Но даже когда Рубинчик рухнул на спину, бездыханный и пустой, даже тогда этот жадный и ликующий горн Олиной плоти продолжал пульсировать, сжимать и разжимать его фаллос и всасывать в себя все, что в нем еще оставалось, могло статься – до последней капли. Безвольно отвернув голову на подушке, Рубинчик уже ясно знал, что он пуст, что даже душа его уже выскользнула из него и сгорела в этом жарком кратере, а то, что осталось от него на постели, – всего лишь невесомая и пустая оболочка, ненужная даже ему самому. Но языческая богиня, все еще неподвижная, как индийская скульптура Будды в музее, не бросила его, не выпустила из себя и не оставила умирать на смятых и окровавленных простынях, как варвары оставляют на поле брани поверженного врага. Нет, ее жаркий горн только чуть понизил свою температуру, уменьшил давление мышечных спазм и снизил частоту своего пульса. Теперь кольца ее плоти стали нежней, мягче, их движение замедлилось и стало похоже на тихий прибой после жестокого шторма. Так в госпитале гладят тяжелораненого, так жалеют грудных детей, так лелеют любимых. Он почувствовал, что Оля легла на него, а ее влажные губы смочили его запекшийся рот тихим голубиным поцелуем. И вдруг, к ужасу своему и восторгу, он ощутил, что в нежной, мокрой, дрожащей, лелеющей и горячей глубине ее пульсирующей штольни его мертвое и пустое копье начинает оживать и наливаться новой, непонятно откуда возникшей силой и свежей кровью желания… Много позже, когда они прошли все стадии экстаза и когда они умерли друг в друге по десятку раз и так, не расчленяясь, воскресали – уже не спеша, без дикости, а словно вальсируя в своем неиссякаемом вожделении, и еще после этого, когда он снова купал ее в ванной и когда она, как истинная язычница, целовала его всего, словно Бога, целовала все его тело до ногтей на ногах, – тогда он впервые подумал: «И это конец? И теперь – покончить с собой? Умереть? Уйти из жизни?» И неожиданный ужас вошел в его душу и покрыл его тело морозной гусиной кожей. «Господи, – думал он и теперь, на рассвете, сидя при свете ночника перед спящей Ольгой и мучаясь нестерпимой жаждой закурить. – Как я могу уйти из жизни, когда я нашел это античное сокровище русской женственности, это чудо, которое искал семнадцать лет?!» «Имя этому народу Русы. Они народ многочисленный, и нет во всех окрестных землях и странах красивей язычников, чем они», – писал в десятом веке Ибн Фадлан. Рассвет высветил оконное стекло. Рубинчик лег возле Ольги. Согреваясь ее теплом и понимая, что не может и не сможет уснуть, он взял с тумбочки одну из книг, которые лежали там невысокой стопкой. На буро-коричневой матерчатой обложке было вытеснено потемневшим золотом: ПИСЬМА И БУМАГИ ПЕТРА ВЕЛИКОГО (АРХИВ КНЯЗЯ ФЕДОРА КУРАКИНА) Санкт-Петербург, 1890 год Он с любопытством скосил глаза на спящую Ольгу – где она взяла эту книгу? – открыл тяжелый том, и тут же большой чернильный штамп бросился ему в глаза: Библиотека КГБ СССР Книга выносу не подлежит. Инвентарный № ПК.674/75 Он в ужасе посмотрел на свою возлюбленную и непроизвольно, инстинктивно отодвинулся от нее. Так резко, что она потянулась во сне и прильнула к нему всем телом. Но он отстранился: – Где ты взяла эту книжку? – У папы. Это из их библиотеки, – проговорила она, не открывая глаз. – Он работает в КГБ? – Да. А что? – Она открыла глаза, сонные и по детски невинные. – Что он там делает? – Не знаю. Наверно, шпионов ловит. Он живет отдельно. Я же вам говорила: мама развелась с ним десять лет назад, вышла замуж за дипломата и уехала на Кубу. Он смотрел на нее, боясь поверить в ужасную догадку, которая пронеслась в его мозгу. – Как твоя фамилия? – Барская, – сказала она. – Вы знаете папу? Рубинчик поднялся с кровати и стал закуривать, нервно ломая спички и выбрасывая их через форточку за окно. Утренняя Москва, уже освещенная восходящим солнцем, лежала перед ним. В этой Москве он наконец нашел легендарный идеал русской красоты и женственности. Больше того, он влюбился в эту девчонку и только что – У тебя есть его фото? – Конечно, – Оля подошла к нему сзади и прильнула к его спине всем своим прекрасным и теплым голым телом. А левой рукой открыла книжный шкаф, сняла с полки фотоальбом и, откинув обложку, поднесла альбом пред очи Рубинчика. На первой странице альбома была фотография того самого мужчины с медальным профилем орехового лица, который в Салехарде руководил налетом милиции на гостиничный номер Рубинчика. – Не бойтесь, – сказала Оля. – Мой папа замечательный человек. Он не сделает нам ничего плохого, клянусь! Рубинчик саркастически усмехнулся: – Конечно! И Андропов замечательный человек. – Юрий Владимирович? Вы знаете его? – радостно воскликнула Оля. – Он прекрасный человек! Он мой крестный отец! – Что-о??! – изумленно повернулся к ней Рубинчик. |
||
|