"Лоскутный мандарин" - читать интересную книгу автора (Суси Гаетан)

Глава 8

В тот день великий голливудский маэстро Д. У. Гриффит, до крайности измотанный путешествием на поезде, которое казалось ему нескончаемым, прибыл наконец на строительную площадку с целой армией помощников и двумя полупустыми фляжками виски в карманах пиджака, шатаясь, будто он был о четырнадцати ногах, и раздавая направо и налево затрещины парням, тащившим его багаж. В тот самый день, закончившийся ужасными событиями, Философ, мечтавший о нем, как молоденькая девица грезит своим первым балом, испил полную чашу горечи и унижения.

Предполагалось, что Гриффит снимет документальный фильм к вящей славе индустрии разрушения, и после нескольких туров переговоров, протекавших с переменным успехом, маэстро в конце концов вынес вердикт о том, что поистине гомеровская грандиозность этой темы соответствует масштабам его собственного величия. Он загодя выслал вперед фотографов, задача которых состояла в том, чтобы найти выразительных типажей среди разрушителей, которые будут наняты для съемок в качестве статистов.

Вот так они вышли на Безмолвные Пески. Родился он в Ирландии, в местечке, утопавшем в зелени (ему было четыре года, когда родители его эмигрировали в Америку), однако виду него был такой, что он вполне мог бы сойти за престарелого вождя апачей, как иногда их показывают в кино – с высокомерным презрением относящихся к алчности бледнолицых. Вины его в этом не было. Он, должно быть, с рождения чем-то походил на древнего мудреца, как некоторые появляются на свет рыжеволосыми или со слоновьими ушами, и страху не ужиться с тем, что ему было на роду написано, постоянно терзал его душу, хоть сам он об этом никому не докладывал. Философу пообещали, что его много раз будут показывать крупным планом. (При этом киношникам пришлось объяснить ему, что такое крупный план.) Этот шедевр киноискусства должен был превратить его в символ профессии, которую он представлял. (Они объяснили ему, что значит символ.) Восемь суток подряд Философ не мог заснуть.

Ида, его жена, потрудилась немало, чтобы ее муж появился на экране в самом убедительном своем наряде. Поэтому в то утро он пришел на строительную площадку в таком одеянии, которое тут же вызвало за его спиной шушуканье с пересудами. Пески делал вид, что ему это до лампочки. Он принимал гордые позы, упирал руку в бедро, вглядывался в собственное отражение в стеклах, иногда слегка краснел, считая себя неотразимым.

Первый раз он в тот день расстроился из-за плохого обращения с его протеже – Мортансом. Когда Лазаря убрали со строительной площадки, поручив ему какую-то таинственную задачу, подручный на несколько дней получил небольшую передышку. Но теперь праздношатающиеся рабочие, которым надлежало дождаться прибытия команды киношников и только после этого приниматься за работу, оживились, обсуждая, как бы его больнее задеть, и глумливо скалились в предвкушении того веселья, которое им должны были доставить издевательства, призванные превратить утро Ксавье в непрерывную цепь страданий.

Сначала они решили разыграть с ним шутку, которая была у них известна под названием «бродячая сосиска». Подручный, которому никто не давал никаких указаний, задремал на брошенном у тротуара старом сломанном диване, из которого в нескольких местах выдавались пружины, прорвавшие ткань обивки. Рабочие вымазали шнурки его ботинок клеем да еще связали их для надежности. Потом кто-то из разрушителей дико крикнул прямо ему в ухо; подручный вскочил на ноги, не соображая, что происходит вокруг, и, еще даже не заметив, что шнурки у него связаны и склеены, стал нелепо подпрыгивать, как будто бежал с кем-то наперегонки, надев на ноги мешок. Потом его заставили нести на плече такое тяжелое бревно, что у него подгибались колени, и один рабочий крикнул с крыши, что он выглядит «как человек, который хочет на ходу облегчиться». Это было настолько верно подмечено, что его фразу подхватили другие разрушители на всей площадке, и она тут же стала расхожей остротой. Подручный тоже изо всех сил старался смеяться со всеми. Философу очень хотелось утешить паренька. Но ему тогда надо было бы сесть рядом с ним на кирпичи, а так бы он испачкал свое одеяние.

Вскоре после полудня наконец приехала съемочная группа. Скрестив руки на груди, разрушители с любопытством наблюдали за приготовлениями, время от времени задавая киношникам нелепые вопросы. Когда проходившие мимо женщины останавливались около площадки, чтобы поглазеть на съемки, и забывали о том, что ветер задирает им юбки, рабочие отпускали в их адрес свои обычные скабрезные шуточки. К их сальным замечаниям Философ присовокуплял свои, но как бы нехотя, отдавая дань стадному чувству, несмотря на то что эти молодые женщины напоминали ему собственных дочерей, младшей из которых, той, что работала на почте, исполнилось всего семнадцать лет. Скоро площадку окружила небольшая толпа зевак – многим хотелось посмотреть, как снимают кино. Там же топтался полицейский, который должен был поддерживать порядок. И над всеми пылало жаром безжалостное июльское солнце.

Не поднимаясь со складного стула, маэстро, который слегка протрезвел после того, как в него влили кофейник кофе, отдавал приказы голосом, превращавшимся мегафоном в металл. Хитроватые, исполнительные помощники нервно суетились вокруг, срывая злость на мелких сошках, которые все сносили из боязни быть в любой момент уволенными. Несмотря на присутствие полицейского, Гриффит время от времени вынимал из кармана фляжку и делал глоток-другой виски, вытирая рот рукавом. Сжав голову руками, он простонал:

– Покинул меня мой гений! Гений мой меня оставил!

Потом маэстро внезапно встал, готовый, как лев, сокрушить все, что его окружало. Он безжалостно приказал повторить массовку, но так, чтобы она бьща строго упорядочена. И тут настала очередь Философа предстать пред его ясными очами.

Его провожал к светилу режиссуры помощник, мягко поддерживая за бицепс. В руках Пески вертел свой Президентский жезл – знак отличия Гильдии. Он вел себя так безропотно, что чем-то напоминал кающегося преступника, которого в наручниках ведут к судье. Примерно минуту он стоял в нескольких шагах от Гриффита, пока маэстро без всякого зазрения совести в очередной раз в его присутствии прикладывался к фляжке. Старик старался смотреть на него с подобающей вежливостью, но взгляд его невольно подмечал некоторые детали: усы и пальцы режиссера пожелтели от никотина, он был небрит, ботинки были надеты прямо на босу ногу, а короткие штаны, доходившие до середины бедра – ему почему-то пришла в голову мысль об африканском сафари, – оставляли голыми тощие ноги, до лодыжек покрытые узлами вспухших вен. Наконец маэстро соблаговолил бросить взгляд в его сторону. Режиссер снял очки, после чего его брови очень медленно поползли вверх, как будто он постепенно цепенел. Философ не знал, куда деваться. Как испуганный ребенок, он комкал руками подол рубашки. Старик чувствовал себя ужасно заметным в ярко-красных своих штанах, в берете с позолоченными кисточками и белой шелковой рубашке, которую надевал только в дни Церемоний, подвязанной президентским поясом – предметом его особой гордости. Такой вот наряд приготовила ему супруга. Философ повторил ей, что ему сказали по поводу значения слова «символ», и она обрядила мужа в полном соответствии с собственным представлением о смысле этого термина.

В конце концов маэстро вынес свой вердикт:

– В чем смысл этого комического опереточного костюма?

Такой вопрос ранил старика в самое сердце.

Потом началось то, что представлялось ему медленным и неумолимым падением в пропасть. Сначала он был лишен всех своих регалий – пояса, берета, медалей, – которые как попало бросили в сумку, а потом – «чтобы ты выглядел естественно», как сказал ему один из ассистентов, – ему вымазали всю рубашку грязью и обсыпали пылью.

Старик не противился, он понуро стоял, опустив голову, как офицер, разжалованный в рядовые. Потом его отвели довольно далеко в сторону. Он сел на полый кирпич, уперев локти в колени. Вдруг в нескольких дюймах перед его глазами возникла пара кроссовок. Он поднял голову. Тощий силуэт подручного вырисовался против света, причем свет солнца, закрытого его головой, образовал вокруг его фигуры подобие ослепительного нимба или ореола.

– Так почему же, черт побери, за ними гонялась вся полиция Нью-Йорка? Я так и не понял.

У старика задрожали веки, будто он только что пробудился ото сна, в котором кто-то спрашивал его о чем-то по-китайски.

– За Лазарем, – возбужденно попытался объяснить Ксавье. – Вчера вы начали мне рассказывать о том, что Лазарь, когда ему было восемь лет, вместе с отцом мотался по деревням, потому что их

преследовала вся полиция Америки. Вы мне вчера начали про это рассказывать. А потом вдруг взяли и ушли. Вас позвал мастер.

– Ну да, теперь припоминаю.

В тот момент Философ был очень далек от этого рассказа. Но он всегда себя контролировал и никогда не терял спокойствия, разговаривая с обезоруживающе наивным пареньком. Поэтому он встал и продолжил рассказывать историю о том, как мать Лазаря раскрыла истину.

– Истину, – как эхо повторил Ксавье, жадно ловивший каждое слово Философа.

Как-то утром, задав Лазарю какой-то немудреный вопрос, она вдруг поняла, что ее сын, спрятавшийся у себя в комнате, даже не знает алфавита. Тогда она поняла, что, вместо того чтобы водить сына в школу, Великий Бартакост каждый день брал его с собой на стройки, чтобы учить понемногу отпрыска азам треклятой профессии разрушителя. За этим последовала омерзительная сцена, свидетелем которой стал Лазарь. Бедная женщина осталась как мертвая лежать на кухонном полу. А Бартакост после этого скрывался, бродя по проселочным дорогам вместе с восьмилетним сыном.

– Такая вот, понимаешь, приключилась история, – закончил рассказ Философ.

– Как мертвая? – не понял подручный.

– На самом деле она не померла. Ну, скажем так, померла не на все сто процентов. Она как-то умудрилась выжить. Но все тело ее было тогда одно кровавое месиво. Она навсегда осталась наполовину изуродованной.

– Это то же самое, что и полностью изуродованная, – бросил Ксавье.

– Если тебе так больше нравится. Бедро у нее так и осталось сломанным, оно уже никогда не срослось. До конца жизни она ходила, приволакивая за собой ногу.

Ксавье тут же стал обдумывать эту новую информацию, глаза его при этом горели. Он ходил из стороны в сторону, прижав кулак ко рту, как следователь, который вот-вот найдет разгадку тайны нераскрытого преступления.

– Ну, вот! Теперь понятно. Этим все и объясняется, – повторял он себе.

Философ вяло сделал рукой неопределенный жест и пошел своей дорогой. Он угрюмо глядел на здание, которое предстояло разрушить, – около него уже сгрудились операторы со своими камерами. То был театр, и старик еще помнил, как его строили, когда он был ребенком лет шести. Тогда погиб один строитель, делавший фриз, сорвался с лесов двадцатиметровой высоты. Он знал его очень близко, потому что тот рабочий был другом его отца. Иногда он угощал его чем-нибудь вкусненьким. Тот несчастный случай по молодости лет произвел на него глубокое впечатление. Воспоминания о трагедии преследовали его потом долгие месяцы. То была первая смерть в его жизни. Именно тогда строительные работы стали вызывать в его душе какие-то смутные дьявольские предчувствия, начали неотвратимо и обреченно его соблазнять. Время от времени он ходил на то самое место, куда человек упал с лесов, разбившись насмерть, и смотрел на маленький крестик, которым он сам будто невидимыми чернилами пометил ту каменную плиту, и подолгу там оставался, мрачный и подавленный. Месяц назад, когда он узнал, что Гильдия получила контракт на разрушение этого здания, он пришел к театру, нашел тот самый невидимый крестик, который уже выцвел в памяти и почти изгладился в ней временем, но все еще метил важную веху его детских лет. Те его детские воспоминания и теперь временами всплывали из глубин памяти, накладываясь на нынешнее его бытие размытыми образами выцветших фотографий, и в такие моменты он становился задумчивым, как человек, вспоминающий прожитую жизнь, который начинает идти по своим собственным следам, а это было верным признаком того, что круг его жизни приблизился к своему завершению.

И снова он размышлял над тем, что через три дня они разрушат то, что возводилось месяцами. Эта мысль казалось ему воплощением идеи бурного развития, он видел в ней некий всеобщий закон, разгаданную им часть космической тайны бытия. Но за пределы этого вывода мысль его никогда не выходила. Он просто не был в состоянии преодолеть этот рубеж. Оттого и молчал он так многозначительно, чтобы остальные думали, что ему ведомо и другое, находящееся за этой гранью. Вот уже тридцать лет он ходил кругами вокруг своей мысли, но никуда дальше она его не вела. Как пещерный человек, застывший перед костью мамонта в неясных предчувствиях какого-то события, которым чревато будущее, который пыхтит от натуги, чешет себе плешь, нюхает кость, но неизменно остается на том же месте, как парализованный, мысль его неизменно бьется без толку, ограниченная невидимыми пределами, и никак ему не дается изобрести Орудие.

«Самозванец я, вот кто я такой», – думал про себя старик (не без некоторого удовольствия отдаваясь во власть щемящей грусти меланхолии). А все эти люди ждали от него потрясающий шедевр! Именно на его долю выпало всем показать на страницах книжки жизнь, посвященную радостям и тайнам разрушения. И его собственная дочь – самая старшая, у мужа которой была небольшая католическая типография, – принесла ему сотню чистых страниц, и он должен был их заполнить плодами своих размышлений, которым предстояло лечь в основу книги, что должна будет вскоре издана, он так всем и говорил, что ему только самую малость осталось дописать… Да, прав был Морле – эксперт-подрывник, когда смеялся над ним. Да, он был таким человеком, которого вполне можно было бы назвать воплощением лжи.

С фундамента местами впалого, а местами выдающегося вперед фасада в форме буквы «S», который держался скорее на каких-то внутренних волокнах, похожих на растительные, – рабочие на своем жаргоне называли их «кирпичными волосами», потому что они по всей видимости, как-то прорастали внутри стен по мере того, как те старились, – группа разрушителей, встав на колени, счищала цемент, чтобы подготовить здание к сносу. Немного поодаль они мазали себе лбы розовато-оранжевой кирпичной пылью, чем-то напоминавшей пралине. К тому же эти крепкие ребята ударяли друга в грудь кувалдами. Обычаи и традиции разрушителей.

Помощник Гриффита кивнул старику, который робко приложжил к груди указательный палец и спросил:

– Я?

Ассистент режиссера был долговязым, худосочным существол неопределенного возраста в человеческом облике с оливково-желтым кожным покровом. Всей своей полной горечи внешностью он походил на человека, уже расставшегося с какими бы то ни было иллюзиями, и по его лишенной всяких эмоций гладкой физиономии легко можно было сделать вывод о том, что последний раз улыбка на ней промелькнула, когда он ходил в детский сад. В углу рта у ассистента всегда торчала сигарета, которая, казалось, пустила такие глубокие корни. Глаза его, казалось, вот-вот выскочат из орбит. (Философ запоминал все эти детали, чтобы потом рассказать жене. ) По восковому цвету его лица можно было сказать, что смерть уже занесла над ним свою косу.

Ассистент прошипел несколько слов с сильным техасским выговором, и Пески не столько понял, сколько догадался, что тот имел в виду. Потом Философ забрался на помост. Идея заключалась в том, чтобы снять его крупным планом под небольшим углом, что бы создать впечатление мощи и господства. Ему это объяснили. Старик скромно пытался изобразить господство над миром подбородком, плечами и бровями. Для этого он так далеко запрокинул голову назад, что можно было с полной уверенностью сказать: он пытается остановить носовое кровотечение. Так ему прямо и сказали, без всяких околичностей, и старик зарделся как роза. Отсняли еще несколько кадров. По вытянувшимся лицам киношников он понял, что результаты их не убедили. Под мышками у Философа все взмокло так, будто он сжимал там мокрые губки для мытья посуды.

Они начали готовиться к съемкам следующего эпизода. Теперь философа попросили смотреть в камеру с таким видом, будто что-то его страшно разозлило. Он старался изо всех сил. Но был так напуган, что все потуги его оказывались тщетными, потому что он выглядел, как маленький мальчик, который был готов расплакаться из-за того, что большие мальчишки отняли у него стеклянные шарики для игры. Кроме того, он постоянно отводил глаза от камеры и бросал взгляды на ассистента, чтобы проверить, доволен ли тот его игрой. Ассистент наконец с корнем вырвал сигарету изо рта и выпалил со злостью (причем слова его, хоть и на этот раз выговор его был далек от совершенства, по крайней мере, можно было понять):

– Да сделай же ты хоть что-нибудь убедительно, черт бы тебя драл!

Потом снова укоренил сигарету в уголке рта. Старик кивнул – хорошо, мол, теперь мне ясно, что вы от меня хотите. Он глубоко вздохнул и стал корчить злые рожи, натужно пыхтя, пуская слюни и рыча, как зверь, как крупная самка гориллы, у которой отняли детеныша, и это было так нелепо, что все присутствующие схватились за животы от смеха. Философа так шатало на помосте, что он должен был опереться на поручни, чтобы устоять на ногах. Ему сказали не «играть», а вести себя «естественно». И опять -- новая попытка. Теперь старик вообще никак ни на что не реагировал: он и глазом не моргнул, ни один мускул не дрогнул на его лице – именно так он понял смысл просьбы о том, чтобы он больше не «играл». Смирившись с неудачей, ассистент тяжело вздохнул – какая разница, в конце концов, попыткой больше, попыткой меньше… Он сказал, что все в порядке, они сделали то, что было нужно, а теперь пора переходить к съемке следующего эпизода. – Приведите другого козла, – прошипел он. Теперь им предстояло снять аллегорическую сцену «Опыт благословляет молодость». Привели другого козла, – того самого, о котором шла речь, – он, естественно, должен был изображать вторую фигуру аллегории. Глаза Ксавье все еще горели, кулак был прижат к губам, выглядел он как следователь на пороге разгадки таинственного преступления, и все такое. Ему тоже велели взобраться на помост. Он опустился перед Философом на колени и сложил руки, а старик в отеческом жесте положил ему ладонь на голову в полном соответствии с инструкциями ассистента. После чего тот добавил:

– Сделайте вид, будто вы разговариваете. Говорите что-нибудь, неважно что, все, что вам обоим в голову взбредет.

Коленопреклоненный Ксавье не мог бы его попросить о большем одолжении.

– Теперь все становится на свои места, – сказал он, причем лицо его, обращенное к Философу, лучилось наивной гордостью. – Все дело в том, что я никогда не видел никого, кто с такой

же свирепой жадностью, как Лазарь, уплетает сосиски. Он ест с каким-то остервенением, можно подумать, еда его сводит сума. Вы понимаете, когда что-то ешь, становишься тем, что ты ешь. И так как мы убиваем животных, господин Пески, потому что мы их убиваем так, что можем их съедать целиком, то есть, я хочу сказать, не только их тела, но и их души, потому что мы режем их на

части, вынимая кости, и потому, что мы едим их со всеми потрохами – сердцем, кишками, печенкой и почками, вполне естественно было бы ожидать – я клоню именно к этому, – что все эти нечистоты попадают в наше нутро, и когда мы их глотаем, когда мы это мясо убитое перевариваем, оно становится частью нас самих. Так вот, я все никак не мог понять, откуда у Лазаря та ярость, с которой он ест, и эта загадка не давала мне покоя. Но теперь я ее разгадал. Я так и думал, ей-богу, что у него это с детства, и так получается, что, когда он ест свои настоящие бесконечные сосиски, ему каждый раз кажется, что он пожирает тело своей матери!..

Последние слова Ксавье произнес шепотом, прикрыв ладонью рот.

Пораженный, Философ отдернул руку от головы Ксавье, как будто испугался, что чем-нибудь заразится. Раньше или позже этому суждено было случиться. Парнишка сошел с ума.

– Положи руку обратно на его голову! – крикнул ассистент, на этот раз произношение его было на удивление четким. – Чтоб ясно было, что ты его благословляешь, черт тебя дери! Болтай что

хочешь, что в голову тебе взбредет!

Философ стал читать молитву, бормоча себе под нос «Отче наш» и удивленно глядя на подручного, чья ослепительная улыбка лучилась тем же искренним торжеством.

– Да, – сказал он, – теперь мне все стало ясно. Как только я следующий раз увижу Лазаря, я все ему объясню. И не будет у него больше ни Клиники, ни злости, ни желудочных колик!

– Бедный мой мальчик, – прошептал старик.

Настало время переходить к следующему эпизоду. Философа попросили с помоста, чуть не столкнув его второпях вниз. Старик безропотно подчинился, следуя строгому графику и понимая, что время – деньги. Новая сцена – новая аллегория. На этот раз она называлась так: «Традиция протягивает руку будущему». Философ выслушал объяснения и «зарубил себе все на носу», напряженный и преисполненный доброй воли.

Дело было нешуточное, потому что съемкой этого эпизода должен был руководить сам маэстро Гриффит (тревога Песков разгорелась с новой силой). Рабочие съемочной группы водрузили на плечи стул, на котором сидел великий режиссер, и перенесли маэстро на середину строительной площадки. Что касается сюжета о будущем, его героем, конечно, должен был стать Морле – язвительный эксперт-подрывник. Капли холодного пота медленно стекали со лба на брови Философа. Он уже настолько осмелел, что внес предложение:

– Может, еще кого в этой роли попробовать?

Зрителям до этого все равно дела нет. Предложение передали режиссеру, но оно его не заинтересовало. Интересовала его физиономия Морле, неподражаемая демоническая ухмылка подрывника. Все приготовились к съемке. Объектив был направлен на высившееся на заднем плане здание подлежавшего сносу театра, а подрывник в сопровождении помощника должен был идти по направлению к Традиции под недремлющим оком трех съемочных камер. Так было задумано. Слегка робевший в присутствии маэстро, но преисполненный профессиональной гордости, Философ глубоко вдохнул, чтобы превозмочь сковывавший его страх сцены, а потом, когда Гриффит крикнул: «Мотор!» – он широким шагом направился к Морле. Тот в свою очередь шел в направлении старика с протянутой рукой, насмешливо кривя губы. Метрах в двух за ним следовал его помощник, на ходу разматывая провод, соединенный с запалом динамитных шашек, заложенных в разных местах здания, которое предстояло разрушить. В правой его руке были зажаты еще две динамитные шашки. Морле ухмылялся, глядя прямо в глаза старика, который решительно шагал в его направлении, сжав кулаки.

– Очень хорошо, просто отлично! – крикнул Гриффит в мегафон. – А теперь говорите! Говорите что хотите, что вам в голову придет!

– Ну, что, господин Символ, мы сегодня разоделись прямо в пух и прах? – язвительно произнес подрывник, наступив старику на больную мозоль.

Помощник одобрительно заржал. Морле немного замедлил шаг и как-то неловко взял у него две услужливо протянутые динамитные шашки, так что они коснулись друг друга. Никто еще ничего не успел понять, когда все тело Философа вдруг с невыносимым гулом мощно обдала упругая раскаленная воздушная волна, ударившая по барабанным перепонкам так, что они чуть не лопнули. В мгновение ока на месте помощника подрывника взвился в воздух столб кроваво-черного дыма. Что-то ударило старика в грудь с такой силой, что сшибло его с ног. В голове у него мелькнула мысль о том, что пришел конец. С трудом поднявшись и почти ничего не слыша из-за несмолкаемого грохота, разрывавшего ему голову на части, он увидел под ногами тело, сбившее его с ног, – тело эксперта-подрывника. Левая рука и левая нога были от него оторваны, половина лица обуглилась, но он еще стонал и молил о помощи, сжимая оставшейся рукой штанину Философа…