"Константин Тарасов. Следственный эксперимент " - читать интересную книгу автора

тоскливо, сел читать - книга валится из рук, объяснить в двух словах
невозможно...
- Зачем же в двух? - удивляюсь я. - Я готов выслушать две тысячи слов.
- Вы иронизируете, Виктор Николаевич, и напрасно. Я старый человек,
здесь прошла моя жизнь, большая часть жизни, сорок лет... И вдруг -
убийство, смерть, милиция... В этой исповедальне я выслушал тысячи
признаний... А теперь на ней клеймо... Вы не поймете, надо знать, что значит
быть последним ксендзом...
- Это не самое страшное, - успокоительно говорю я. - И потом этот
инстинкт продолжения рода и дела - в нем, согласитесь, есть нечто языческое.
Поверьте, если бы я был уверен, что я - последний следователь, я был бы
очень доволен. И про клеймо, по-моему, вы преувеличиваете; на вещах-то какая
может быть вина. Кстати, Адам Михайлович, зачем покойного вынесли из
исповедальни?
- Мы подумали, что он жив, - помощь оказать.
- Кто подумал?
- Кто-то сказал: "Шевелится!" Но не помню. Смятение, знаете, все
ошеломлены, напуганы... Ужасно...
- Разумеется, - соглашаюсь я. - Полагаю, Адам Михайлович, вы закрыли за
собой наружную дверь?
- Конечно, - поспешно заверяет меня ксендз и смотрит в глаза, словно
ожидая похвалы.
- Зачем же вам понадобилось запираться?
- Да, зачем? - недоуменно повторяет ксендз. - Не знаю.
- Странно, Адам Михаилович, у вас получается, - говорю я. - О чем вас
ни спросишь, ничего вы не знаете.
- Меня не за что осуждать, - гонорливо отвечает ксендз.
- Что вы, упаси, как говорится, бог, - говорю я. - Я осуждать не умею.
У меня, Адам Михайлович, другая профессия. Я обязан узнать, почему один
человек лишил другого человека жизни. Мне надо многое понять, я рассчитываю
на вашу помощь. Давайте присядем.
- И что вы хотите узнать? - сердито спрашивает ксендз. - Я уже отвечал
на вопросы вашего человека.
- Я хочу знать, кто из присутствовавших сегодня в костеле людей не
способен на убийство. Как вы думаете?
- Не знаю, - отвечает ксендз и спохватывается: - Что-то я заладил одно.
Это день такой, перепутались мысли...
Потом он молчит - думает, и я молчу - жду, и молчание наше длится долго.
- Не способен вообще? - наконец спрашивает ксендз. - В любых
обстоятельствах? Если так, то только пани Ивашкевич и дочь органиста. Белов,
органист, Буйницкий воевали. У Белова и Буйницкого даже ордена есть. Хотя
там были немцы, там другое дело... А в такой, мирной, жизни - не думаю, мне
кажется, они не могут. Хотя... Художник? Его я не знаю. Жолтак? Было за ним
дело, человека порезал ножом, мать избивал. Бог его поймет. Я? О
присутствующих, есть правило, не говорят, но, наверное, тоже способен. Да
все, буквально, все! - восклицает ксендз отчаянно и удивленно. - А еще
экскурсанты приходили. Предводитель у них такой, знаете, человек - врет и не
краснеет.
Этический поворот темы мне в данную минуту неинтересен.
- Вот вы назвали фамилию Белов, - говорю я. - Это кто?