"Константин Михайлович Станюкович. Добрый ("Морские рассказы")" - читать интересную книгу автора

разбойнику трудно было придраться к такому старательному и отчаянному
матросу... Вскорости перестал со мной говорить о старшем офицере и вовсе в
задумчивость впал и затосковал... и под конец стал ожесточаться сердцем...
Вдребезги напивался на берегу и, робкий, как-то ответил Перкушину. Тот
только ахнул и на другое утро отодрал как Сидорову козу. В большую тоску
вошел Кошкин... И шли мы из Ривы (Рио-Жанейро) на Надежный мыс (мыс Доброй
Надежды), пришел перед вечером Василий на бак, вошел в круг около кадки с
водой, закурил трубку и, сам бледный, сказал: "А так, братцы, никак
невозможно! Дойдем, говорит, до капитана... Доложим, какой есть Перкушин!
Капитан вовсе добер. Но только он не знает Перкушина... Доложим! Капитан,
как узнает, ахнет. Увольнит, говорит, старшего офицера и назначит Алексея
Николаича, первого лейтенанта, и всем нам, говорит, будет избавление".
Удивились, как это смело обсказал наш смирный. Молчим. И забрало нас, и
страшно, что после будет от Перкушина. Старые матросы стали говорить, что
как бы еще хуже не вышло. А боцман прикрикнул: "Ты, говорит, чуть не
первогодок, а учить старых матросов! Терпели, будем еще терпеть. Бог даст и
отойдет Кобчик!" Перкушину и было прозвание "Кобчик". Он был маленький,
крепкий, и нос загнутый, как у птицы, и глаза пронзительные и круглые, как у
кобчика... А Кошкин свое. И еще забористей, и сам чуть не плачет... И
объявил, что он будет докладывать капитану про Перкушина. Пусть только
выстроит боцман во фронт... И нас, ваше благородие, прорвало... Откуда и
страх пропал. А капитан вышел наверх и ласково так поглядывает. "Во фрунт!"
- начал Кошкин. За им несколько голосов. А там все больше да громче. Видит
боцман, что команда вошла в чувство, и сам в тоске из-за Перкушина. Тоже не
отстал от своего же брата. "Ну и будет, черти, нам всем шлифовка", - сердито
проговорил он и просвистал: "Всех наверх!" Через секунду команда стояла во
фрунте. Кобчик выскочил обозленный. "Это бунт, Евген Иваныч! Не извольте к
этим подлецам выходить! Позвольте, говорит, я с ими объяснюсь, как они смели
самовольно во фрунт собраться. Это форменный бунт!"
- И что ж капитан? - невольно вырвалось у меня.
- Не послушался Кобчика. Сердце-то подсказало, что бунта нет, а одна,
можно сказать, просьба. "Оставьте учить меня!" - вдруг окрикнул капитан и
весь закраснел, и тут же будто испугался прыти. Однако прямо к нам:
сконфуженный, ласковый, глаза добрые-предобрые и растерянные, быдто в
удивлении, что команда собралась в унынии. И доложу вам, ваше благородие, и
досадно, и жалко мне было глядеть на капитана. За свою же доброту
приходилось ему за других перед матросами стоять в растерянности и
оконфузливости. Помолчал так секунд-другой, поглядел на нас ласково и быдто
жалеючи и приветливо тихим голосом поздоровался: "Здорово, братцы!" Ответили
дружно и громко: "Здравия желаем, вашескородие!" Дескать, не против тебя мы
осмелились. И капитан еще ласковей спросил: "По какой причине вы, братцы,
собрались?" - "До вашескородия осмелилась дойти команда!" - доложил с
правого фланга боцман. "Говори, боцман, в чем дело". И тогда вышел перед
фрунт Кошкин, бледный как рубаха. "Дозвольте доложить, вашескородие?" -
"Говори, Кошкин, не бойся, голубчик!" И Кошкин начал обсказывать... И чем
дальше, тем больше приходил в взволнованность, как докладывал, в какой тоске
матросы за притеснение и какая каждое утро на баке расправка... И вместе с
Кошкиным все более и более краснел и капитан и приходил в расстройку и в
тоску, и добрые глаза стали такие придумчивые и печальные...
И попросил Кошкин расследовать, по правде ли все он осмелился доложить