"Олег Павлович Смирнов. Барханы " - читать интересную книгу автораодной любви", хотя родители, конечно, его гонят. А мне хочется одиночества.
Наверняка назавтра я буду искать плечи товарищей своим плечом, и их слова, и улыбки, и жесты будут привычны мне и близки. Но сейчас - побыть одному, хотя это, в сущности, тяжелей. В казарме стрекотал аппарат, слышались громкие, ненатуральные голоса, какими разговаривают на экране. И тут разговоры, где же найти тишину? Тишина там, за побеленной стеной забора, в барханах, и я повернулся спиной к казарме и лицом к пустыне. Солнце уже село, небо над горизонтом багрово дымилось, сумеречь слоилась над необъятными песками, которые называются: Каракумы, Черные пески. Пески вообще-то серо-желтоватые, черные - в смысле недобрые, так я прикидываю. Прикидывай, прикидывай, о письмах только не вспоминай. Пустыня была рядом, за забором, но ее молчание не успокаивало - тревожило, ибо это было молчание могилы, хотя из могил тянет влажным холодком, а пустыня суха, горячечна, остынет к утру, не раньше. Сколько людей нашло свою гибель в Каракумах, сосчитай! За спиной трещал аппарат, спорили металлическими, экранными голосами, на вышке, у заставы, замаячила фигура часового. Значит, я все-таки не один. Кто это? Сидоров? Мурадов? Не разберу. Ладно, часовой далеко, мне не помеха. Пусть маячит, живая душа. С темнотой он оставит пост. В кино я не пошел. Сидел, сосал сигаретный мундштук. Накурившись до одури, швырнул пустую коробку в бочку с песком - и спать. Отбой в десять вечера, кино к этому времени кончится, ну а я уже буду в постели, притворюсь спящим. Не хочется ни о чем и ни с кем говорить, случается же так, правда? Завернувшись в мокрую простыню, я лежал с закрытыми глазами, изнывал от посвистывает ветер, крепчая и нанося песочку между рамами, как похрапывают соседи - кто похрапывает, а кто мается вроде меня, встает с койки, мочит в умывальнике простыню, снова ложится, кряхтя и вертясь с боку на бок. Сна не было и не предвиделось. До сна ли, когда любимая девушка и лучший друг задали мне задачку будь здоров. Вот их письма, в кармане, протяни руку и достанешь до тумбочки, где сложена гимнастерка. Но к чему читать и перечитывать, я их выучил чуть ли не наизусть. Да и движок уже выключен, при лампе - не того. Разве что при луне? Я поднялся, натянул брюки, гимнастерку, надел, не зашнуровывая, ботинки, вышел из помещения - и окунулся в темноту: пока я собирался, луна юркнула за тучу. На дворе мела песчаная поземка, в меня швырнуло горсть песка, он противно захрустел на зубах. От питомника несло запахи псины, от конюшни - конского пота. Голубой прожекторный луч пошарил по барханам и лег вдоль границы как бы на весу - на него летели бабочки, мотыльки, мошки, и он будто шевелился, а в середине его, ослепленный и напуганный, замер джейран и стоял, пока луч не погас. На иранской стороне залаяли-заплакали шакалы, у офицерского домика мяукнула кошка и прокукарекал петух - хрипловато, с ленцой, не в урочный час, очень по-русски, как кукарекают петухи на окраинах Звенигорода и в окрестных селах. За кордоном вспыхнул огонек и погас, и следом выплыла луна - хоть иголки подбирай, как поется в песне. Иголки не иголки, а прочесть письма можно. Подсветив фонариком, я достал письмо Лили, развернул, близко поднес к глазам. |
|
|