"Ольга Славникова. Вальс с чудовищем " - читать интересную книгу автора

кухне, прокуренной до запаха остывшей печи, то обнимал особым ясным чувством
рукопись целиком, в загадочном равновесии ее написанной и ненаписанной
частей, - причем ненаписанное казалось раем, вполне заслуженным и
обеспеченным теми наработками, что уже лежали, надежно зафиксированные, в
одном из легких, будто санки, ящиков хозяйкиного столика, стучавшего при
письме, как во время спиритического сеанса. Но внезапно Антонову приходила
мысль, что записи остались от какого-то другого человека, которого, как и
персонажа фотографий, вряд ли можно считать живым. Шаги его невольно
замедлялись, он опасливо расшаркивался перед черными, пунктирными вдоль
тротуара ледяными катушками, уводившими скорей, чем надо, в перспективу
промерзшей до состояния макета, абсолютно неподвижно освещенной улицы;
сжимая в кармане твердую палку хозяйского ключа, способного открыть по
крайней мере одну из ночных, очень крепко запертых дверей, Антонов
чувствовал какое-то потустороннее бессилие, потерю крови. Горящие вывески
над банком и аптекой давали ему понять, что сейчас он не может прочесть
ничего, кроме этих полуметровых, печатных, уличных букв, что он каким-то
образом сделался почти неграмотным, - и рукопись теперь казалась напоенной
жгучим ядом, она становилась враждебна, ненаписанная ее половина
представлялась возможной (и уже создаваемой) где-то в раю, за смертной
чертой. Оттого, что Антонов, из-за силы и свежести первоначального замысла,
не мог восстановить по памяти, где именно, на каком разбеге мысли прервалась
из-за прогульщицы его желанная работа, эта черта - между сделанным и
несделанным, между жизнью и смертью - казалась расплывчатой и почти
мистической. Иногда - потому что задубелые ботинки предательски скользили по
желтым роговым мозолям тротуара - Антонову мерещилось, будто эта черта может
обнаружиться прямо впереди, где-то под ногами, и ровно ничего не стоит
внезапно через нее переступить. Тогда ему не верилось даже в самое ближайшее
будущее, простиравшееся перед ним в виде тусклой уличной перспективы, не
верилось, что он когда-нибудь достигнет своего разбитого подъезда, вечно
окруженного парною лужей от прорыва канализации, превращавшейся ночами в
рыхлые наплывы топленого сала, не верилось, что сможет уснуть в давным-давно
незастилавшейся, словно затоптанной постели, под тихую рыдающую дрожь
водопроводных труб. Антонов сам прекрасно понимал, что становится
неврастеником. Ему по ночам стали сниться утомительные сны - необыкновенно
яркие на абсолютно черном фоне, чем-то похожие на палехскую живопись.
Универсальное лекарство лежало в незапертом столе: стоило, не поехав разок в
больницу, продолжить работу, и он бы снова почувствовал жизнь - ее
значительность, ее упругость, ее невысыхающие краски. Но Антонов каким-то
образом догадывался, что, при полной бестолковости его бесплодных, суетных
дней, все, что происходит с ним сейчас, для чего-то нужно, все это
необыкновенно важно, все это - необходимый этап устройства жизни и его,
антоновской, метаморфозы, после которой из него обязательно вырастет
по-настоящему большой человек. Следовало всего лишь перетерпеть, пережить,
вверить себя на время течению событий, подчиниться диктату обстоятельств. И
Антонов покорно подчинялся: заметил, между прочим, что у него, несмотря на
неврастению, стало гораздо лучше получаться жарить яичницу, штопать носки.

***

Вce-таки он пытался добиться от Вики чего-то положительного,