"Лев Исаевич Славин. Армения! Армения! (Рассказы и очерки) " - читать интересную книгу автора

том, как прекрасно жить, просто жить. Когда смотришь картины Галенца,
повышается жизненный тонус. Заразительная сила его искусства не только в
цветовой энергии его красок, но и в неопровержимо убедительной композиции.
Вспомним хотя бы портрет балерины Майи Плисецкой - изображение пересекает
пространство холста по диагонали, и это усиливает впечатление
устремленности, почти полета.
Если портреты Галенца - раскрытие душевной сути человека, то его
пейзажи, сделанные в необычайной интенсивности желтого и голубого цветов, -
портреты страны.
Поначалу кажется странным и неожиданным, что у этого художника радости
были, по всеобщему свидетельству, печальные глаза. Глубинную грусть во
взгляде этого жизнерадостного человека замечали почти все знавшие его. Раиса
Мессер называет глаза Галенца "затаенно-страдальческими". Левон Мкртчян
находит в его облике "что-то праздничное и что-то трагическое". Мартирос
Сергеевич Сарьян говорил о "печальных глазах" Галенца, о том, что он "в себе
носил страдания целого поколения народа, пережившего 1915 год". В то же
время Сарьян отмечает, что картины Галенца "захватывают свежестью, чистотой,
радостью и добротой".
Как сочетались в одной душе печаль и радость? Сарьян объясняет это тем,
что Галенц "воплотил в себе жизнеутверждающий дух родного народа".
Это так, конечно. А кроме того, самое обладание талантом дает ощущение
радости, рождая в художнике уверенность в своей силе и правоте. Знаменитые
слова Маяковского о том, что он наступает на горло собственной песне, сами
по себе мощный образ, - то есть они-то и есть та самая песня, которую
невозможно задушить, ибо акт самозадушения превращается талантом художника в
произведение искусства. Так свою скорбь гений Галенца переработал в радость.

Я еду в Цахкадзор. Слово это значит - Долина цветов. Я покидаю горы.
Вместе с ними уходит спокойствие. Как это ни странно, но горы, эта
затвердевшая смятенность земли, почему-то производят успокоительное
действие. Я родился в равнинной степи и очень люблю ее. Но когда я там, я
неспокоен. Ее ровная бесконечность рождает какое-то томление. Она
непостижима в своей монотонности, она зовет разгадать себя, тайну своей
беспредельности. Может быть, потому я и люблю степь. Она, как море,
однообразна и изменчива.
А горы - это плоско. Это нечто раз навсегда данное. Не отсюда ли
ощущение покоя? Или от их прочности? Прочности, говорите? А землетрясение?
Но пока его нет, в него ведь не веришь, как не веришь в свою смерть.
Впрочем, когда я стоял над кратером Везувия, у меня было другое
ощущение. Везувий молчал. Полупьяный итальянец в капитанской фуражке с
позументом, называвший себя "комендантом Везувия", зажег газету и бросил ее
в кратер. Оттуда выбухнули клубы белого дыма. Я невольно отшатнулся. Мне
послышалось из темной пасти вулкана угрожающее ворчанье.
В Помпеях вспомнилось другое. Мучительство. Но не природы, а людей.
Когда я увидел посреди этого уникального музея античной жизни фигуру
человека, дошедшую до нас из глубины веков и скрюченную в нестерпимом
страдании, я вспомнил войну, фашизм, Майданек, Освенцим. Остовы античных
домов были похожи на остовы сожженных гитлеровцами домов в Орле, Гомеле,
Варшаве, среди праха которой бродили мы с Гроссманом в день ее освобождения,
17 января 1945 года...