"Бруно Шульц. Коричневые лавки " - читать интересную книгу автораминовать цветные стеклянные шары, торчавшие на палках, розовые, зеленые и
фиолетовые, где были целиком закляты светозарные и сияющие миры, точь-в-точь идеальные и счастливые картины, какие замкнуты в непостижимом совершенстве мыльных пузырей. В полутемном коридоре со старыми олеографиями, траченными плесенью и слепыми от старости, обнаруживали мы ведомый нам запах. В доверительном этом старом аромате содержалась в поразительно простом синтезе жизнь этих людей, дистиллят расы, тип крови и секрет их судьбы, неприметно сокрытый в повседневной преходящести их собственного отдельного времени. Старая умная дверь, темные вздохи которой впускали и выпускали их, молчаливая свидетельница исчезновений и появлений матери, дочек и сыновей, безголосо отворилась, словно створки шкафа, и мы вошли в чужую жизнь. А они сидели, словно бы в тени своей судьбы, и не сопротивлялись. И первыми же нескладными жестами выдали свою тайну. Разве не были мы судьбой и кровью сродственники им? Комната была темной и бархатной от синих с золотом обоев, однако отголосок дня пламенного, хотя и процеженный сквозь густую зелень сада, и здесь подрагивал на латуни рам, на дверных ручках и золотых каемках. От стены поднялась навстречу тетка Агата, дородная и большая, округлая и дебелая телом, крапленным рыжей ржавью веснушек. Мы подсели к ним, словно бы на берег их судьбы, несколько устыженные той беззащитностью, с какою они безоговорочно сдались на нашу милость, и стали пить воду с розовым сиропом - преудивительное питье, в коем обнаружил я как бы сокровеннейшую эссенцию душной этой субботы. Тетка сетовала. Это был ее обычный тон, голос этого мяса, белого и удерживаемой в сосредоточении, в узах формы индивидуальной, и даже в сосредоточении этом преизбыточном готового распасться, разветвиться, рассыпаться в семью. Это была плодовитость почти самовоспроизводящаяся, женскость безудержная и болезненно буйная. Казалось, уже запах мужского, аромат табачного дыма, холостяций анекдот могут побудить воспаленную эту женственность к распутному девородству. И, действительно, ее нарекания, жалобы на мужа, на прислугу, ее заботы о детях были всею лишь капризами и претензиями неутоленной этой плодовитости, как бы продолжением неприязненной, гневной и плаксивой кокетливости, которою она тщетно испытывала супруга. Дядя Марк, маленький, согбенный, с бесполым лицом, сидел в сером своем банкротстве, примирившись с судьбой, в укрытии безграничного презрения, где, похоже, обрел тихую пристань. В серых его глазах тлел далекий зной сада, развешанный в окне. Слабым жестом он пытался иногда заявить свое несогласие, протестовать, но волна самодостаточной женскости сметала пустой для нее жест, триумфально проходила мимо и широким своим половодьем заливала робкие потуги мужского его начала. Было нечто трагическое в этой неопрятной и неумеренной плодовитости, была нищета творения, борющегося на пограничье небытия и смерти, был какой-то героизм женственности, торжествующей урожайностью даже над изъяном природы, над ущербностью мужчины. Однако потомство свидетельствовало правомерность материнской паники и безумия рожаний, каковое осуществлялось плодами неполучившимися, эфемерической генерацией фантомов, бескровных и безликих. Вошла Луция, средняя, с чрезмерной и зрелой головой на детском пухлом |
|
|