"Иван Шмелев. Пути небесные (часть 1)" - читать интересную книгу автора

прильнул губами и целовал - и шелк, и золото - свою любовь. Помнил, как пели
птицы в солнечном саду, и благовест Страстного,- свет и звон.
Подводя итоги жизни, много спустя, Виктор Алексеевич рассказывал:
- Странно: угрызений я никогда не чувствовал. Когда душу свою открыл
старцу-духовнику, много спустя... даже и тогда не чувствовал. Я всегда любил
пушкинское "Когда для смертного умолкнет шумный день", а теперь читаю как
молитву. Так вот всегда "воспоминание безмолвно предо мной свой длинный
развивает свиток". Но и теперь, перед последними шагами из "плена жизни", не
чувствую "змеи сердечной угрызения" за безумный акт, когда любовь и жалость
излились в исступление, в преступление. Она простила, искупила все. Мой
ангел шепчет мне "о тайне вечности", но- ни "меча", ни "мщения".
Виктор Алексеевич не говорил, как приняла то утро Дарья Ивановна. В
"записке к ближним" записано об этом так:
"Господи, прости мне грех мой. Я тогда хотела бежать на колокольню и
скинуться. Матушка Виринея меня остановила, повела, сказала: "Читай
псалтырь". Подошла я к матушке, и сделалось мне страшно, что не допустит ко
гробику. Страшась взглянуть на лик усопшей, стала и читать по ней псалтырик
и увидела, что она лежит с улыбкой. Я припала к ней, и стало мне легко,
будто она простила".
"Было мне указание...-рассказывала она Виктору Алексеевичу.- Матушка
Виринея, вратарница, слыла за прозорливую. Еще в первый день, когда вступила
я в обитель, поглядела мне на лицо и говорит: "А ты, ласточка-девонька, не
улети от нас, глазки у тебя за стену смотрят". А я тогда все думала о
ком-то, глупая. И вот в то утро, после похорон матушки, когда связала в
узелок благословение ее, и яичко розовое с "Воскресением Христовым", ваше, и
троицкнй сундучок мой, и псалтырик отказанный, и платьишко кубовое, в чем
ночью тогда была, как вы меня повстречали... и пошла, в страхе, к святым
воротам, как с вами уговорено было, и боюсь, ну-ка обманете вы меня, не
будете ждать на лихаче. Ударило 6, к воротам подхожу, а матушка Виринея уже
столик выставила. Спрашивает- "Куда, ласточка-девонька, крылышки востришь
так рано?" Сказала, как вы велели: "Заказец отнести, матушка, шитьецо мое".
А она, будто ей открылось, и говорит: "А дорогу-то не забудешь к нам?" А вы
и подхватили меня в пролетку, на ее глазах. Как сейчас вижу: крестится она,
перепугалась. А ваш лихач сказал: "Эх, старушки, проморгали птичку!"
Новая жизнь открылась бурным счастьем, "безумством дней": катаниями,
цветами, конфетами, примерками у портних и белошвеек, у шляпниц, у
башмачников, завтраками в "Большом Московском", ужинами в
"Салон-де-Варьете", поездками на "Воробьевку" - к Крынкину, в ресторан, в
пассажи... Голова у Дашеньки кружилась, но осветляющие глаза ее даже в
ярчайшие минуты омрачались тоской и страхом. Виктор Алексеевич "купался в
счастье", приходил в восторг, даже в священный трепет, от "неземной", от ее
детской прелести, от восхищений шляпниц, модисток, от удивления башмачников:
"На такую ножку трудно-с и подобрать... подъем, глядите-с!" - от шелковистых
кудерьков каштановых, от голоса, грудного с серебрецом, от глаз лучистых. Он
сажал "богиню" на бархатное кресло, называл нежно: "Дара", "Даре-нок мой",
садился у ее ножек, целовал оборку платья, молил "осиять" его, называть его
"ты" и "милый", - но она не смела. Она стыдилась, прятала от него глаза,
робела, складывала у груди ладошки. как в ослепительное утро, чуть касалась
губами его волос, поглаживала робко, как маленькие дети - "чужого
дядю". Ей казалось, что она видит сон и вот - проснется.