"Йозеф Шкворецкий. Бас-саксофон" - читать интересную книгу автора

но опасный фыркающий голос. Я оглянулся на старика; мужчина в постели не
двигался; один глаз смотрел на меня - тот, слепой, на щеке; старик тоже
прислушивался к отдаленному голосу; и я понял: голос не был отдаленным, он
звучал за стеной и, значит, опасно близко; снова я посмотрел на старика, на
его второй глаз, и заметил в нем подтверждение опасности. Не страх, а лишь
опасение; этот человек (оставшийся от Армагеддона призрак) был уже вне
всяких страхов; он пережил слишком много смертей, и они ему уже безразличны;
а чего еще бояться, если не страшны ни смерть, ни болезни, которых он
пережил больше, чем смертельных опасностей. Оставалось лишь опасение,
какая-то озабоченность. Альзо, сказал я, ауф видерзеен, и направился к
двери; старик протянул руку, похожую на корень: Варте, сказал он, продолжая
вслушиваться в этот сердитый карликовый голосок за стеной. Прошли десять
секунд, тридцать, минута. Ихь мус шон,  - но рукой, похожей на корень, он,
не касаясь меня, лишь нетерпеливо дрогнул. Я посмотрел на футляр
бас-саксофона. И тот нес на себе следы давних времен; таких, пожалуй, уже не
умеют делать; с металлическими узорными уголками, как на бархатном переплете
семейного альбома моей бабушки. Ду каннст дыр эс аншауэн, заскрипел голос из
перебитых связок - голос старика, не голос за стеной; у того связки в
порядке; их хозяин ими жил; если бы он их лишился или если бы на них
появились узелки или колонии туберкулезных бацилл, это был бы для него
конец, он не пережил бы свой голос, ибо голос ан зихь - источник его
существования, общественного положения; только голос важен, не мозг,
которому голос служил центром; над такими голосами мозговые центры не
властвуют - они сами властвуют над мозгом; а голос старика сказал: Ду каннст
дир эс пробирен, венн ду виллст аншауэн. Одер аух. Я посмотрел на него;
глаза уже не следили за голосом из-за стены, а смотрели на меня почти
ласково. Да, ответил я. Ихь мехте герне, абер...  - и, посмотрев на
металлические уголки, я отворил футляр. Барочные лучи погладили этот котел,
эту лохань для стирки, весь в медной зелени после давно высохшей слюны
музыкантов из баров. Да, дас ист айне сенсацион, выразил я свое высочайшее
признание. Протянув руки к футляру, я поднял инструмент, словно помогая
больному сесть. И он встал передо мной. Изделие из прочных посеребренных
прутьев, решетка передачи, передаточные рычаги, рукоятки педали, как части
какого-то огромного и совершенно бессмысленного агрегата, запатентованного
сумасшедшим изобретателем. Инструмент возвышался в моих руках, как
вавилонская башня, огромный конус, сужающийся кверху; в тусклых клапанах
тысячекратно отражалось мое лицо, полное восхищения, надежды и любви. И
веры. Это абсурдно, я знаю, но любовь всегда абсурдна, и вера тоже; он
интересовал меня больше, чем какая бы то ни было философия, я восхищался им
больше, чем даже, возможно, Венерой; безусловно больше, чем венерами
костелецкой площади, чем любой другой - даже Милосской. Неиспользуемый и
почти бесполезный инструмент, музыкальный кошмар, курьезная выходка давно
мертвого человека, одержимого изобретением чего-нибудь вроде поршневых
медных труб или металлических кларнетов; инструмент абсурдный, чудовищный,
но прекрасный. Он вздымался, как слепая серебряная башня, облитая золотистым
морем света, в золотисто-бежевом номере городского отеля, под моими робкими
пальцами; а за ним - призрак Роллини на другом конце света, в Чикаго.
Я осмотрелся и понял вдруг, что остался один (кроме человека в постели,
но тот спал). Осторожно опустив бас-саксофон в его плюшевое ложе, я подошел
к двери и взялся за ручку, еще хранящую тепло руки, пылающей лихорадочным