"Йозеф Шкворецкий. Бас-саксофон" - читать интересную книгу автора

него - одухотворенный полукруг лиц Лотара Кинзе светился каким-то неоновым
светом счастья: механизм вальса прошел квадратурой круга - и я уже видел
этот цветок на освещенной сцене, в душных солнечных джунглях, когда отчаяние
гориллы-самца (нет, человека) сотрясало сцену свингующей медью, как тогда -
давно - недавно - всегда. Это было словно предвосхищением легенды: Птица
Чарли так же боролся с саксофоном, с музыкой да и, собственно, с самой
жизнью, но позже; бэнд из старых времен, затянутых мглой истории, войны, на
этом острове Европы, отделенном от остального мира сжимающимся кольцом стали
и нитротолуола; столь же великий, столь же мучительно больной, но забытый;
анонимный бас-саксофонист под парусами циркового шатра, который, как
парусник Святой Девы Марии де лос Анхелес, плыл два, три, четыре года по
океану пожарищ и последствий прошедших фронтов; Лотар Кинзе унд зайн
унтергальтунгсорхестер; ни до чего они не доплыли, затерялись, распались,
растворились в конечном смятении народов; незнакомый черный Шульц-Коэн,
Адриан Роллини моих снов, какой-то сильной, неведомой, необъяснимой боли,
такой печальной, зо траурихь, зо траурихъ ей айне глоке.
Другая рука опустилась на мое плечо, и другие глаза обожгли меня
холодным пламенем. Я обернулся: Хорст Германн Кюль протянул руку и сорвал
мои усы. Зо ист эс алъзо. Фершвинде. Лицо его уже было сложено в черты
привычной, безопасной маски. Опасной, омерзительной, убийственной.
Я повернулся. Громкий, могучий рев борющегося бас-саксофона по-прежнему
звучал с освещенной сцены. Фершвинде! зарычал Хорст Германн Кюль. В отблеске
света я увидел лицо мастера сцены, чеха, и в одно мгновение очнулся от сна,
меня облил холодный пот химеры. Но они не поверят. Костелец не поверит. Ни
Костелец во мне: потом и сам я не смогу понять, не смогу поверить в это
непостижимое послание музыки, всегда запертой на семь замков особого
таланта; навсегда останется лишь жажда понять, выразить, дойти с этими
людьми до самого конца - чего? - света - неба - жизни - возможно, правды.
Я бежал в темноте по ступенькам железной лестницы, потом коридором
отеля мимо тихих дверей с медными цифрами, бежево-кремовым коридором к двери
номера "12а". Зов бас-саксофониста обрушился где-то вдали, закончившись
всхлипом. Я отворил дверь, включил свет; на спинке стула висел мой пиджак,
на столе лежали ноты - партия тенор-саксофона. Я быстро одевался, как вдруг
меня поразило: из-за полуоткрытой двери ванной в комнату проникал свет,
который я не включал; три шага - и я заглянул внутрь. В белой, почти
алебастровой ванне неподвижно стояла розовая гладь, тихая, неподвижно
спокойная, как озерцо, в котором истекла кровью русалка; а по белой
облицовке, по белому коврику тянулся кровавый след.
Я смотрел - и это был ответ. Хоть и окутанный символом. Собственно -
лишь половинчатый ответ; но иного мы никогда не получим; в этой горькой,
кровавой луже жизни нет полных ответов - только след крови, только гремящий
голос борющегося бас-саксофона, печальный, как смертельная боль, глубоко
спрятанная в скорлупе нашего одиночества; ему же, по крайней мере, удалось
выкрикнуть, потрясти темный зал где-то в Европе; иным не удается ничего; они
исчезают в анонимных пропастях мира, души - но не этот голос, не этот.
Когда я вышел на площадь перед городским отелем, под звезды, не
считающиеся с человеческими предписаниями, рыдающая музыка Л отара Кинзе
хотя и очень слабо, но доносилась еще из задней части отеля, где
располагался театр. А в ней, окутанный монотонным меццо-сопрано, - столь же
рыдающий, столь же бесчувственный альт-саксофон.