"Сергей Шилов. Время и бытие" - читать интересную книгу автора

по его вдруг внутри его мыслей созревшему раскосо убеждению, что оно никогда
не наступит только благодаря заволошенности его наличия в качестве черного
квадрата моим дымящимся сознанием дневального куска дня, испортившего
лингвистической гарью синтаксической шашки весь кубизм, всю семантику, в
которых он жил, словно рыба в воде сродни и от природы, наилучший из нас,
ответственных перед домом каменщиков территории, вопрошающих, опознающих
число звездочек погон, вкрученных в решетку письменности, которые однажды,
смеха ради, были, подшиты на гимнастерку спящего сержанта, выступившего
спросонья и на утро в обличье целого майора, относительно крючковатого носа
которого взлетела в приветственном возгласе, как брошенная вверх шапка, и
крючковатый нос затравленно озирался, втягивая в себя пространство казармы,
обыскивая, кого бы ужалить, чихая от библиотечной пыли, обнаружившейся когда
на мгновенье взлетела вверх и собралась в мерцающее средоточие казарма, и
открылся смысл процедур выравнивания по ниткам спинок кроватей, как
составления каталога, включает который в свой состав лицо сержанта, вдруг
отдалившееся вглубь своей телесности, и там зароившееся, землистое,
пекарское, маска черного квадрата, влачащего свое тело по библиотеке как
слизняк по плите пола, залитой тонким светочувствительным слоем отвердевшего
значения, выжатого из книг их собственным спудом, слежавшегося времени,
Борхес так и остался в погонах майора на курточке библиотекаря, воюющего за
общее дело, так и не сумевший обратить друг в друга все носы в этой книге,
покоящийся в лабиринтах искривленной носовой своей перегородки,
разграничивающей опыт телесности, распределяющей его, воплощая сумму
принципов церковной иерархии, раздвигающей языком границы нежно поддавшегося
тела, толчками интеллекта достигающей синтаксиса произведения, минуя
текстовую работу, не увеличивая число существований, лишь доводить их до
совершенства действительности, выражая их через комплексное число, именуемое
в простонародьи математиков, мнимым, что и свидетельствует кореец,
произошедших из семени моей текстовой работы, равностоящий среди прочих
существований, теснящихся друг к другу, исток которого источает ванта вместе
с неокантианством, телесность которого находится в его мышлении, как религия
чистого разума находится в канте, различая сердцем своим, находящимся прямо
перед собой, крен накреняющейся армии способностью тех бесед, в которые он
вступал с сержантами, в которых он всплывал, а они нет, истребляющий
тиранов, в которых он ошибался так же призрачно, как норовил тиранить
тонкорукого, тонконого ефрейтора батальонного оркестра, опираясь на свою
точку изгиба, совершающего размах своего шага, состоящего из ножниц его
вертикальных и горизонтальных осей, срезающих начисто и бесследно половые
органы представляющего из себя на плацу под марш, выделяясь этими своими
ножницами в строе оркестра, крупнейшего и тончайшего логика современности,
построившего систему искривляющих поверхность пространства-времени
различений, начинающихся в языке, по которым проходил он как канатоходец по
паутине рокового паука каната, существуя так, что ни одна нить ни одного
сознания не шелохнулась за исключением нити, на которой было подвешено
сознание корейца, опровержение которой он вовремя заметил и сумел
противопоставить ей конструкцию, плод глубокой и изощренной работы ума,
исторически родившийся из просветления фигуры очевидности, достоверности в
момент, когда вышла из строя вся канализация казармы, и употребление
метафизики происходило в извилину на улице, это была совершенная
модальность, внутри которой разыгрывалось, опредмечивалось это событие "надо