"Жак Шессе. Последнее бабье лето ("Двойник святого") " - читать интересную книгу авторавопросах. Я смотрю на вас и сам себе задаю вопрос: кто эта женщина напротив
меня... Она опустила голову, впервые избегая смотреть мне прямо в глаза. Затем откинулась, устремила на меня свой взор и ровным голосом проговорила: - У меня умер сын. И тут плечи ее дрогнули, рот исказился, рыдания подступили к горлу. Прошло несколько тягостных секунд, я взял ее за руки и не стал успокаивать, дав выплакаться. Мало-помалу она пришла в себя, дыхание стало ровным, губы разжались. Блокнот упал с ее колен. Я открыл окно, в комнату вместе с утренним октябрьским воздухом ворвался запах сжигаемых на опушке леса листьев. Некоторое время спустя Габриель перенесла ко мне кой-какие пожитки, но не для того, чтобы окончательно поселиться у меня - этого бы я не вынес, - а так, чтобы провести у меня несколько дней, высказаться, выплакаться, отоспаться. - Мне часто приходит на ум выражение "нести свой крест". Для меня это пустые слова. Если я несу свой крест, я страдаю, но умер-то мой сын. Это он страдалец, - говорила она. Или: - Моему сыну никогда уже не стать мужчиной. - Мой сын никогда не познает женщину. - Моему сыну не дано выполнить свое предназначение на земле. Если только ему не было предназначено быть похищенным у своей судьбы. Долго не произносила она его имени. И вот однажды бросила, как бросают оскорбление в лицо несправедливого мира: смерти чуть подробнее, я задал неловкий вопрос об имени, которого мне недоставало, как его самого недоставало его матери. - А отец? - спросил я чуть погодя. - Отца у него не было. Он бросил меня по возвращении из Соединенных Штатов и даже никогда не видел Матьё. Я одна растила его. Маленький американский мальчик на берегу Немана. Ему было семь лет, когда его не стало. Делить с другим. Делить что? Лишний раз убеждался я в том, какое расстояние отделяло меня от Габриель с ее незаживающей раной в сердце: она была погружена в свое горе, мне же оставалось видеть на ней его следы - блеск слезинок, дрожание губ, растерянный вид при воспоминании о том, как он болел, - все это трогало меня в большей степени, чем само страдание, глубоко потаенное в ней, как какой-нибудь ключ или источник, и непонятное, чуждое мне. Я представлял себе, как это могло произойти, вживался в нее, пытался представить себя в ней, придумывая, что у меня самого есть ребенок, который заболевает и умирает. Вспоминались смерти других детей, описанные в книгах или случившиеся в чьих-то семьях, близких мне. Но, как я ни старался, я не мог чувствовать так же, как она, и разделять с ней ее горе. Выходит, я был сродни тем благодетелям, что, раздавая милостыню, больше всего любят при этом себя? Я обнимал Габриель, уводил в спальню под покатой крышей с открытым в сад окном, из которого доносился запах осени. Объятия приносили успокоение, безмятежность. Кому? Мне? Я протягивал руку, легко касался тела, лежащего рядом с моим, - тела, что однажды покроется красными полосами, складками, зелеными пятнами, такими унизительными, но невидимыми в могиле. |
|
|