"Александр Серафимович. У обрыва (Авт.сб. "Железный поток")" - читать интересную книгу автора

душой замучился. Все у меня подалось, как обвисло...
И он опять обвел кругом, глядя куда-то мимо этой темноты, мимо костра,
реки, мимо товарищей, - точно заслоняя все, стояли призраки разрушения,
развалины, и некуда было идти.
- Главное что!.. - вспыхивая, заговорил он. - Трудов, сколько трудов
убито. Нашего брата разве легко поднять да вбить в башку?.. Ему долби да
долби, его учи да учи, а он себе тянется, как кляча под кнутом, с голоду
сдыхает да водку хлещет... Покуда все наладилось, да сгрудились, сбились в
кружки, да читать, да думать стали, да расчухали, ой-ей-ей, сколько
времени, сколько трудов стоило!.. А сколько народу пропало по тюрьмам, да
в ссылке, да на каторге, - да какого народу!.. Кирпич за кирпичом
выводили, и вот трраххх!.. Готово! Все кончено!.. Шабаш!..
И он отвернулся и опять глядел, не замечая, мимо синеющей ночи, мимо
шепчущих звуков, мимо тихого покоя, которым веял дремлющий берег.
- А-а-а-а... - И он мерно качался над костром, сдавливая обеими руками
голову, точно опасаясь, что она лопнет и разлетится вдребезги. И качалась
тень, уродливая, изогнувшаяся, так же держась обеими руками за голову,
тоже уродливую и нелепо вытянутую.
Но, обходя развалины, разбитые надежды и отчаяние, о чем-то о своем
немолчно и дремотно журчали струи, чуть-чуть глубоко колебалось во влажной
тьме звездное небо. Несколько хворостинок, подкинутых в костер, никак не
могли загореться, и едва уловимый дымок, не колеблемый, как тень, скользил
вверх.
И этот покой и тишина, погруженные в ночную темноту, были величаво
полны чего-то иного, глубокого, еще не раскрытого, недосказанного.
- Глянь-ко, паря, вишь ты: ночь, спокой, все спит, все отдыхает, - и
голос старика был глубоко спокоен, - все: и зверь, и человек, и гад, трава
и та примялась, а утресь опять подымется, опять в рост... Все спокой,
тишь... да-а!..
Над водой удалялись тонкие тилиликающие звуки, - должно быть, летели на
ночлег кулички.
- Да-а, спокой... Потому намотались за день, намаялись, натрудили
плечи, руки, лапы... во-о... И заснула вся земля, а наутресь опять кажный
за свое, - птица за свое, зверь за свое, человек за свое. Только солнушко
проглянет, а тут готово, начинай снаизнова. Так-тось, паренек...
Долго стояла тишина. Рабочий, сутулясь и подняв голову, глядел на
дымчатую дорогу на небе. Длинный уписывал кашу.
- Дедушка, - болезненно раздался надтреснутый голос, - да ведь все
наутро проснутся, а энти, которые в городе лежат, ведь они-то уже не
подымутся.
- А ты ешь, паренек, ешь, - говорил старик, вытирая ладонью усы и
бороду. - Да-а... мужичок, хрестьянин вышел пахать... Вспахал. Вспахал,
взял лукошко и зачал сеять. Высеял, заскородил, дождичек прошел, и погнало
из земли зеленя, погнало, словно те выпирает. Да-а, радуется хрестьянин.
Нашему брату что: вспахал, посеял, собрал и сыт. Да-а. Колоситься зачало.
И вот откуда ни возьмись туча, черная-пречерная. Вдарила грозой, градом,
все дочиста сровняла, где хлеб был - одна чернота. Вдарил об полы сердяга!
Что же, думаешь, бросил, руки опустил? Не-ет, ребята-то бесперечь есть
хотят. Пошел на чугунку, на чугунке стал зарабатывать. И отрежь ему
колесами ноги. Поболел, поболел и богу душу отдал. Что же, думаешь, тем