"Натан Борисович Щаранский. Не убоюсь зла" - читать интересную книгу автора

реакцию Галкин, но продолжал он с явным воодушевлением:
- Да, да, расстрел! И спасти себя можете лишь вы сами и только
чистосердечным раскаянием. На ваших американских друзей можете больше не
рассчитывать.
Галкин говорил еще долго, все так же агрессивно и напористо, но я
практически перестал его слушать, убеждая себя: "Ты ведь был к этому готов.
Ничего неожиданного не произошло". Я чувствовал легкую дрожь в руках и
сжимал их между колен, чтобы Галкин не заметил этого.
А тот продолжал на самых высоких тонах:
- Вас уговаривали, предупреждали, а вы продолжали свою преступную
деятельность! Но уж теперь ни Израиль, ни Америка вам не помогут! - и
долго еще выкрикивал чтото в том же духе.
Кричали на меня в КГБ в первый и, как выяснилось потом, в последний
раз.
То был, видимо, пресловутый "час истины" - этим термином в КГБ
называют первый допрос захваченного "преступника", когда ему пытаются
продемонстрировать, как резко изменилось его положение, надеясь тем самым
ошеломить человека и вырвать из него нужные слова: "Да, виноват, каюсь"; на
этом фундаменте и будет строиться вся последующая обработка.
Но в чем бы ни была цель Галкина, на меня его крики произвели в конце
концов благотворное, отрезвляющее действие - так же, как раньше тирада
Петренко о том, что он воевал за моего отца. Момент слабости прошел; я видел
перед собой врага, который пытается оторвать меня от всего, что мне так
дорого, и вновь обессмыслить мою жизнь.
Тут Галкин совершил свою последнюю ошибку - упомянул Наташу:
- Вас ждет жена. Вы хотите увидеть ее? Это теперь зависит только от
вас.
Я сразу же представил себе, как Авиталь гдето в Женеве или Париже
вместе со своим братом слушает сообщение о моем аресте. Я вспомнил
последний разговор с Израилем, свое огорчение оттого, что не поговорил с
ней - Авиталь и Миша, узнав о статье в "Известиях", срочно вылетели в
Европу спасать меня, - и еще раз порадовался, что успел передать для нее
письмо. Вспомнил - и успокоился.
- Требую записать мое заявление в протокол, - сказал я Галкину.
- Какое еще заявление?
- Которое я сделал вначале.
- Это не заявление, а клевета. Такого мы записывать не будем.
- Тогда нам больше не о чем говорить.
Тут опять последовала длинная тирада, из которой я уловил лишь одно:
ему меня очень жаль. Я так устал, что мечтал только о том, чтобы добраться
до постели. Галкин наконец вызвал по телефону охрану - отвести меня в
камеру. На прощание он повторил, что у меня будет время подумать, что чем
скорее я пойму свое положение, тем лучше для меня, и что нам с ним еще
предстоит много раз встречаться.
Снова длинные тесные коридоры и узкие крутые лестницы. Как всякого
новоприбывшего, меня, прежде чем отправить в камеру, ведут в баню. Мне
холодно, знобит, но самому регулировать воду невозможно - нет крана. Я
стучу надзирателю, которого по официальной терминологии положено называть
контролером, прошу сделать горячей... еще горячей... еще... Вода начинает
обжигать тело, но озноб не проходит. "Может, я простудился?" - думаю, и тут