"Прозрение Аполлона" - читать интересную книгу автора (Кораблинов Владимир Александрович)9Вторую неделю жил Аполлон Алексеич в лесу у Стражецкого, наслаждаясь чистым воздухом и абсолютной свободой. Не надо было ни подлаживаться к капризным и болезненным настроениям Агнии, ни раскланиваться с сослуживцами и при встречах поддерживать с ними неинтересные, глупейшие разговоры о политике, ни читать газет и даже не думать. Лес, безлюдье, тишина первозданная – что может быть лучше? Он тогда пришел ночью, в сторожке пана Рышарда было темно и тихо. Профессор постоял возле двери, прислушался – ни звука, лишь где-то глухо, видно в печной трубе, монотонно, скучно сверлил сверчок. Долго прислушивался Аполлон Алексеич: тишина мертвая, один сверчок. Наконец, когда ухо привыкло к унылой дрели, за дверью стали различаться и другие звуки: шлепала капля из рукомойника, попискивала, шуршала мышь; изредка, как плохо натянутая гитарная струна, дребезжало разбитое, склеенное бумажкой стекло в оконной раме. А человека так и не было слышно. – Пан Рышард… Пан Рышард! – негромко позвал профессор и легонько постучал в окно. Ни звука в ответ. Могильное молчание. «Да жив ли? – с тревогой подумал Аполлон. – Статочное ли дело, чтоб старики этак спали – ни всхрапа, ни оха… Что ж тут мудреного, если и умер, – восьмой десяток, не шутка, одинокая, неустроенная жизнь…» И только подумал так – в каморке послышалось бормотание, быстрое, невнятное, приглушенное. – Пан Рышард! – снова окликнул Аполлон. Бормотание прекратилось, минуту стояла тишина, и вдруг пошел храп – со взрывами, с захлебыванием, с присвистом… Профессор постоял, подождал еще немного и, махнув рукой, пошел искать пристанище. Он устроился под навесом, на куче какого-то строительного хлама. Минуту-другую с интересом послушал далекую перекличку молодых совят и заснул крепко, здорово, без сновидений, словно умер на несколько часов, с тем чтобы на рассвете чудесно и радостно воскреснуть. Но он спал так сладко, что воскресение из мертвых произошло далеко не на рассвете. Стражецкий проснулся не намного раньше: солнце уже поднялось над верхушками деревьев и заглядывало в дребезжащее оконце. Болела голова и казалось, что темя покрыто сеткой мелких трещин, как лак на старой картине. Было плохо. Ох, эти ужасные первые мгновения после тяжелого, нездорового сна… Мысли… мысли… мысли… Неясные образы. Обрывки воспоминаний. Зачем он здесь, в этой неуютной, грязной сторожке? Где та тихая, зеленая уличка в милом сердцу тысячелетнем Сандомеже? Тот дом под красной черепичной крышей, весь в цветах, весь в зелени? Маленькое, никому не мешавшее счастье учителя чистописания Рышарда Стражецкого? Ничего нет. Дым и грохот войны. Горящие поля окровавленной Польши. Безрадостная, серая Россия. Заплеванные станции. Холодные бараки беженцев. И вот – сторожка… Дрожащей рукой потянулся к черной бутылке, поглядел на свет – пустая. Понюхал горлышко, сморщился, помотал головой. – Э, пся крев… Не оставил на утро, лайдак! Басовой струной задребезжало окно. Стражецкий вздрогнул, отер грязным платком запотевший плешивый лоб. Да, то так: новый ненавистный день наступил, надо вставать, двигаться, жить. Проше бардзо. И он сходил к ручью, умылся, набрал в чайник студеной воды, разжег сложенную из десятка кирпичей печурку. И уже в чайнике начало попискивать, посвистывать – вот-вот закипит, тогда только профессор изволил продрать глаза и, что-то благодушно бубня, отплевываясь, жестоко скребя в спутанной бородище, вышел из-под навеса. Словно в бочку, еще не проснувшимся голосом прогудел: – Рад приветствовать вас, пан Рышард! Весь мятый, весь в мусоре, в репьях, в соломе… – Крепко ж вы дрыхнете, уважаемый! Ночью стучал-стучал, звал, а вы как мертвый. Стражецкий оторопел: профессор?! Аполлон уселся на толстый пень-дровосеку, блаженно щурясь под ласковым солнышком, таскал из бороды мусор. Стражецкий вертелся у печки, стараясь быть от профессора подальше, не дышать на него. А тот сидел на дровосеке, громоздился идолом. Жмурясь, зорко поглядывал медвежьими глазками, посапывал, принюхивался. – Зашибать стали, пан Рышард? – Э-э… зашибать! – слабо отмахнулся Стражецкий. – На моем месте и вы бы… пшепрашам, пан профессор… – На вашем месте? – задумчиво повторил Аполлон. – На вашем месте, пан Рышард, я давным-давно поджег бы всю эту чепухенцию, – он сделал широкий, округлый жест, – да и зашагал бы в свой родимый Сандомеж. Стражецкий испуганно вытаращил голубоватые слезящиеся глаза. – То как же, пане? Поджечь? Уйти? – Вот именно, – сказал профессор. – Пешком. Через все кордоны и заставы. Где ради Христа попросил бы, а где и уворовал. Где напрямик, открыто, а где и ползком, по-ужиному… Бабенки наши, старухи деревенские, бывало, своим ходом куда только не забредали: и в киевские пещерки, и к Зосиме и Савватию, на Соловки… Что ж вы, хуже старушек, что ли? До вашего Сандомежа не сможете добраться? Стражецкий моргал ошалело. – Кипит, – указал профессор на чайник. – Что будем заваривать, пан Рышард? Пили розоватый, вкусный настой шиповника. Аполлон Алексеич блаженствовал. И потекли дни. Они именно неспешной низинной рекой потекли, а не побежали, не замелькали, не понеслись – так тихо, незаметно один сменялся другим, без шелеста календарных страниц, без навязчивых, вечно беспокойных газет, без колокольного звона, отмечающего воскресенья Аполлон, как и первую ночь, спал под навесом, на воле. Попробовал было в каморке – нет, не смог, задохнулся Стало необходимостью встречать сон лесными шорохами, совиным криком, глухим гулом бог знает откуда налетевшего ветра. Все звуки были привычны и дружественны. Но однажды он проснулся как бы от подземного толчка. Приподнялся на локте, прислушался. Было тихо, как всегда. Профессор подумал: наверно, во сне представилось. Повернулся на другой бок, но не успел еще задремать, как толчок повторился. Где-то далеко, на краю земли, словно гора обвалилась. – А ведь это война, – сказал вслух – Докатилась… И стал думать о войне, о ее нелепости здесь, в самом сердце России. О себе самом, о позиции, какую, хочешь не хочешь, придется избирать, когда вдруг станет, как таблица умножения, бесспорно, что нельзя существовать – Молчать, стерва! – гаркнул Аполлон. – Чудом ты тогда, гаденыш, из моих рук ушел… Но гляди… гляди, потаскушка! – С кем это вы тут, пан профессор? – удивился Стражецкий, заглядывая под навес. Оказывается, он тоже услышал и проснулся, вышел из каморки послушать, что это гремит вдалеке, – уж не пушки ли? – Пушки, пан Рышард, пушки, – сказал Аполлон. – И не миновать нам с вами войны… Теперь это ясно, как мармелад. – Пшепрашам, пане, – вздохнул Стражецкий, – никак понять не можно все эти ваши дела – революция, война, магазины пустые… – Где уж вам понять наши русские дела, – сказал Аполлон. – Это, пан Рышард, очень большие и серьезные дела. Война приближалась медленно. После тревожной ночи снова была тишина, одни шорохи лесные да вздохи ветра и вопли совят. Пребывание Аполлона в лесу оказалось целительным для Стражецкого, он перестал «зашибать». Конечно, ему намного веселей сделалось от сознания, что он не один, что живой человек рядом, это так; но самое, пожалуй, полезное заключалось в том, что Аполлон ему, как говорится, дыхнуть не давал. Каких он только дел не придумывал! Сперва привели в божеский вид сторожку: отскребли, отмыли – куда же лучше? – так нет, профессору все мало, – давай белить. Была нора звериная, стала игрушка. Стражецкий порылся в сундучке, вытащил на божий свет недурную лодзинскую олеографию с картины Яна Матейко «Коперник», сапожными гвоздиками прикрепил к стене над изголовьем своего топчана. – Добже, добже! – похвалил Аполлон. – В хopoшем обществе будете жить, пан Рышард. Это ведь, я так понимаю, не просто картинка, это кусочек родины, верно? Затем взялись наводить порядок на строительстве: подметали, жгли мусор, в аккуратные штабеля складывали оставшийся кирпич и доски; на тропе, круто спускавшейся к ручью, вырубили порожки. Где ж тут было думать о выпивке! – Ну, пан профессор, – растроганно сказал Стражецкий, – вы мне жизнь вернули… Дзенкую. – Не за что, – засмеялся Аполлон. – Вы что, думаете, на этом конец? Не-е-т, пан Рышард, давайте топор точить, завтра с утра пойдем дрова на зиму запасать. Ведь это срам, в лесу живете, а на дворе – ни полена… – Так, так, – покорно согласился Стражецкий и весь вечер, что-то напевая, шмурыгал бруском по широкому лезвию тупого, заржавленного топора. Но пойти в лес с утра не удалось: пришел Денис Денисыч. Сидел, рассказывал о поездке в Камлык, о своих приключениях с бандитами. – Позвольте, позвольте, – всполошился Аполлон. – Камлык… Камлык… Так ведь это же где-то недалеко от Баскакова? Так, кажется? – Пятнадцать верст, – сказал Денис Денисыч. – Я теперь там все знаю. Азиятчина: Камлык, Садаково, Темрюки, Татарские Сакмы… – Да-да-да… – задумчиво бубнил, хмурился профессор, вспоминая о незапертом чердачном люке в сенцах, сокрушаясь о легкомыслии чудно́й баскаковской барыни. – Да-да-да… История. Пренеприятнейшая, Денис Денисыч, история. И на кой черт, извини, понадобилось тебе брать с собой эти записки? Я, признаюсь, с огромным интересом прочел обе тетради – и ту, что сперва взял, и ту, что в Чека побывала… – Вон как? – прямо-таки расцвел Денис Денисыч от похвалы. – С интересом, говоришь? – С огромнейшим. Но помнишь, что я тогда, еще при первом чтении заметил? О языке? – Да, да, слушаю… – Попроще, попроще надо, милый друг. Слишком уж архаично иногда. Чересчур. Стоит ли? Я понимаю – эпоха, колорит, так сказать… Но вот беда – читать трудновато, эти разные там словечки, «язы» да «юзы»… Ей-ей, поправь, лучше станет. – Да, да… Я и сам думал. Конечно, ты прав, Аполлон Алексеич, еще много надо поработать, – Денис Денисыч конфузился, егозил, но был счастлив и задорно смекал про себя, что черта с два он будет поправлять архаику, черта с два-с! – Но в общем-то, в общем-то, Аполлон Алексеич, а? Как оно в общем-то? – Так ведь занятно же, говорю… Чертовски занятно! И все-таки… все-таки страшно подумать, какая махина! Тысячелетняя эпопея… Эк замахнулся! – А тебе, Аполлон Алексеич, никогда не приходила в голову такая мысль, что человек хоть раз в жизни, а должен же, понимаешь, Прищуривался, улыбался, щупленький, дробный, в чем только дух держится. – Да ведь и сам-то ты, – продолжал Денис Денисыч, – сам-то только ведь и делаешь, что замахиваешься… Далеко за примером не ходить, – указал на кирпичные стены начатого строительства. – Разве что война вот помешала. – Да, да, война… Хорошо, незаметно прошел день. Денис Денисыч выглядел как-то по-особенному счастливо и весело. – Ах, как же у вас чудесно! – в какой раз принимался он расхваливать лесное житье Аполлона. – Безлюдье, первобытность и этот трогательный Матейко на стене в каморке… – Вот тут и пойми человека, – шутливо развел руками профессор. – Чуть не убили, рукопись потерял, страху натерпелся, а радуется, как младенец… – Да как же не радоваться! – прямо-таки подпрыгнул Денис Денисыч. – Ведь я какое сокровище нашел! Ах, Аполлон Алексеич… И он рассказал о камлыкском «чуде». – Нет, об этом невозможно так, словами, это видеть надо. Я ведь, за жизнь многое повидал, но такое… Часов в пять он собрался домой. – Провожу немного, – вызвался Аполлон. И вот тут-то снова, как тогда, ночью, громыхнуло все в той же стороне. Но то ли так чист был воздух, то ли ветерком оттуда тянуло, только показалось, что нынче намного ближе придвинулась военная гроза. Аполлон сперва лишь до шоссе думал проводить Дениса Денисыча, но, когда загремело вдали, тревожной мыслью перекинулся в баскаковскую глушь: не случится ли так, что война отрежет Баскаково от города и Агния, беспомощная, слабая Агния окажется за линией фронта и будет подвержена всем тем страшным случайностям, какие неминуемо принесет с собой эта дурацкая междоусобица. Он вспомнил, что собирался написать жене насчет чердачного люка, и решил сделать это обязательно нынче же, не откладывая. Необходимо, значит, было дойти до института – ни бумаги, ни чернил, ни, тем более, почтового ящика во владениях пана Стражецкого не водилось. После лесного приволья неуютно, одиноко показалось профессору в пустых комнатах. Так душно, так скучно было в квартире, так противно пахло пылью, клеенкой и железными трубами печки-буржуйки, что желание писать жене приостыло. К тому же в чернильнице оказались не чернила, а какая-то грязная кашица, которую пришлось разбавлять водой, и, пока разбавлял, пока по веем ящикам стола шарил, ища конверт, возиться с письмом и вовсе расхотелось. В нескольких строчках черкнул о Ритином отъезде, о чердачном люке и, словно отбыв неприятную повинность, наскоро запечатал конверт и собрался в обратный путь. Без четверти десять пробило на институтских курантах, когда Аполлон запер дверь и вышел на улицу. Чья-то тень мелькнула, прижалась к стене у подъезда. – Кто это? – окликнул профессор. – Аполлон Алексеич? – робко, испуганно прошелестел Гракх, отделяясь от стены. – Вы слышите? Слышите?.. – Уцепился за полу Аполлоновой накидки. – Ка-а-кой ужас! – А? Да-а, – рассеянно отозвался профессор, гремит… – Так жутко… так невыносимо жутко быть одному в эти долгие ночи! – Лицо Ивана Карлыча белело, как маска, лишь темный рот кривился. – И обреченно ждать… ждать… – Что-с? – не понял Аполлон. – Кого ждать? – Когда наконец это приблизится вплотную… и ядра будут рваться над головами… – Ах, ядра… га-га-га! В тревожной, настороженной тишине нелепое ржание профессора прозвучало особенно грубо, кощунственно. – Катятся ядра, свищут пули, нависли хладные штыки… Он галантно-насмешливо приподнял легкомысленный свой соломенный картузик «здравствуй-прощай» и зашагал в темноту. «Боже, какой хам! – подумал Иван Карлыч, прислушиваясь к слоновьему топоту уже невидимого профессора. – И конечно, конечно, он красный, что бы там ни говорили… Это его фрондерство – для отвода глаз, не больше. А мы все самым глупейшим образом попали в ловушку с изъявлениями солидарности, жали руку… Глупцы!» Когда шаги Аполлона совершенно растворились в тишине, Иван Карлыч поднялся к себе наверх. Прошел по пустым комнатам. Как мертво, как одиноко! Вот кресло-качалка, в котором обожал дремать его юный друг. Вот оттоманка, покрытая персидским ковром, где спал… Вот трюмо, перед которым так любил покрасоваться… В будуаре включил приглушенный розовый свет. На крохотном письменном столике, в бархатной рамке, фотография: ах, этот мужественный подбородок, эти полные, изящно очерченные губы! Эта прядь волос, спадающая на невысокий лоб… Ивану Карлычу холодно сделалось от одиночества Накинув клетчатый плед, уютно примостился на хрупком диванчике, пригорюнился и задремал незаметно. Его разбудил страшный грохот на улице. Он вскочил так стремительно, словно его подбросила какая-то демонская сила. Диванные пружины взвыли кликушескими голосами. «Неужели? – ахнул Иван Карлыч, леденея от страха и восторга. – Неужели началось?» Но странно: ни выстрелов, ни криков – лишь трескотня тележ ных колес по булыжной мостовой. Погасив свет, осторожно прильнул к холодному, равнодушному стеклу окна. Ночь, тьма, замирающий вдали грохот телеги… Бархатным басом стенные часы провозгласили двенадцать. Боже мой, сколько же еще ночи впереди! Сколько еще невидящими глазами глядеть в полные зловещей тайны, словно шевелящиеся потемки… Какая длинная, бесконечная вереница мыслей, туманных видений потянется через эту одинокую, похожую на антикварную лавку комнату, тесно заставленную пуфиками, жардиньерками, столиками, поставцами с безделушками, засохшими букетами, шкатулками, запыленными бронзовыми канделябрами в виде пастушек, чертей и бессовестных, непристойных вакханок… Какая тоска! А профессор шагал по лесной, потрескивающей сучьями черноте, бубнил на мотив известной солдатской песни: И думал о том, как это умеют или, верней сказать, как могут иные люди жить так отчужденно от жизни, как этот печальный Пьеро – Иван Карлыч. Ядра… а? Этак ведь нынче и самая раскисейная девица не скажет Последняя война, слава богу, всех образовала в смысле хотя бы терминологии: трехдюймовка, шестидюймовка, снаряд, «чемодан»… А тут на тебе – ядра! Да, да, вот живет такой человечек, да и не живет, собственно, а существует, подобно личинке в куколке. Но у той хоть в перспективе красивые крылышки, беззаботное порхание, какие-то радости свои житейские… А этот? Куколка! Да и он ли один такой? Не весь ли почти профессорский корпус? И Аполлон живо представил себе: на трех этажах в благопристойных квартирах – с гостиными, роялями, коврами, ореховыми буфетами, никелированными самоварами и плюшевыми семейными альбомами – все куколки, куколки… Куколка – толстый розовый Благовещенский, куколка – лысый, как коленка, Икс, куколка – брюхатый, похожий на Собакевича Игрек, с министерскими бакенбардами-вениками одноглазый Зет… И весь корпус профессорский, огромное здание, несколько вычурное, в духе модерна предвоенных лет – с башенками, стеклянными эркерами, с облицовкой цветными плитками – весь этот профессорский ковчег не что иное, как гигантская, фантастическая каменная куколка, прочно отгородившаяся от жизни, от революции, от тех событий, которые вот уже второй год потрясают весь мир… Лес заметно поредел, пошел кустарник. За ним поляна, строительная площадка, длинный штабель кирпича, хибара Стражецкого, прилепившаяся к похожему на романтические руины, меньше чем на половину возведенному остову завода. Пан Рышард уже спит, конечно, но Аполлон растолкает его и непременно расскажет про куколок. Ему сделалось смешно, и он гмыкнул в бороду, но тут же и осекся: в какой-нибудь сотне шагов всхрапнула лошадь и чей-то голос негромко выругался: «Э, сволочь… стой, не балуй!» – «Пужлива, – сказал другой. – Ну, ты ее придерживай, пока я…» Последнее слово профессор не расслышал: «пока я…» А что – пока? Затем – шорох, шуршание, глуховатый скрежещущий стук о доски тележного кузова… – Ай, батюшки! – пробормотал Аполлон Алексеич. – Вон ведь что… Я из-за этого кирпича две пары сапог истоптал, а вы… Ну нет, голубчики… не-е-ет! Встрепенулся ветер, верхушки деревьев зашептались, завздыхали, по лесу пошел гул. В нем все звуки враз растворились, он был на руку ворам. Но он и профессору помог подкрасться незаметно почти к самой телеге; какие-нибудь пять шагов отделяли его от тех двоих, что возились у кирпичного штабеля. Одного из них, какой брал кирпич, Аполлон различил хорошо – невелик, коренаст, в картузе, Другой, что придерживал пугливую лошадь, скрывался в кустах густо, в человеческий рост вымахавшего чернобыльника, да его еще и лошадь загораживала. Тот, в картузе, был ближе, его ловчей было схватить… А как же с другим-то? «Ну, поглядим, – сам себе сказал профессор, – может, и этого успею…» И кинулся на первого. Крик был страшен. Так ни человек, ни зверь не кричит. Так, должно быть, миллионы лет назад кричало странное косматое существо, которое неуклюже, как бы падая, передвигалось на двух задних руках и уже не было зверем, но еще и человеком не сделалось. Ужас и боль трепетали в крике. Оглушенный им, профессор не слыхал, как затарахтела телега во тьму, без дороги, ломая, круша кусты; как что-то вопил тот, другой, – ускакавший, непойманный… Аполлон одно лишь держал в голове: не выпустить бы это отчаянно сопротивляющееся тело, вертлявое, скользкое, как налим. Он прижимал к себе вора, волок его как охапку соломы и никак не мог сообразить, где же у этого человека руки, где ноги, где голова, – так он вертелся и дергался, норовя вырваться из объятий профессора. А рук, казалось, было множество: вот одна залезла в бороду, схватила, рвет клок волос; вот другая ногтями скользнула по щеке, больно царапнула; вот подобралась к горлу, стискивает кадык, душит… – Эй, нет! – рявкнул Аполлон. – Это к чертовой матери! Это… шалишь! Изловчившись, облапил и стиснул неизвестного, и тот вдруг обмяк и, замолчав, мешком повис на руках профессора. Так он его и доволок до сторожки, где в дверях стоял с фонарем пан Рышард, зевал, почесывался. – То вы, пан профессор? – спросил еще не проснувшимся голосом. – А я сплю, слышу – телега… Что это вы такое тащите? Ай! Так то ж чло́век… Наверно, жуток был Аполлон – расхристанный взлохмаченный, исцарапанный в кровь, со своей необыкновенной ношей. Фонарь задрожал в руке у Стражецкого. – Посветите! – коротко, строго приказал Аполлон. Стражецкий поднес фонарь к лицу пленника и вскрикнул удивленно: – Езус Мария! Пан комендант… – Позвольте, позвольте… Какой комендант? Что вы за чушь несете! Профессор опустил безжизненное тело человека («Эх, крепко ж я его придавил, – подумал сокрушенно, – как бы не повредил чего…») на кучу щепок, взял из рук пана Рышарда фонарь. – Товарищ Полуехтов! – свистнул удивленно. И лешим заржал во тьму: – Га-га-га-га!.. Полуехтов вздрогнул, открыл глаза, застонал. Слезы текли по его запачканному, испуганному лицу. – Ну, что же мне с вами делать, тов… то бишь господин Полуехтов? Комендант молчал, жмурился от света фонаря, охал. – А? Пан Рышард? Какую казнь мы ему придумаем? Может, посоветуете, как нам поступить с этим, с позволения сказать, гомо сапиенсом? Полуехтова вдруг начала бить нервная дрожь. Он уже навзрыд плакал, нахально торчащие усики обвисли. – Ну, вот тебе, истерики еще нам не хватало, – недовольно пробурчал Аполлон. – А я бы, пан профессор, пшепрашам, – сказал Стражецкий, – я бы его отпустил, только… – То есть как это, позвольте? Если б он ко мне в карман залез, так я его, разумеется, отпустил бы. Дал бы хорошего пинка и отпустил, – прибавил профессор. – Но ведь кирпич-то… – Пшепрашам, пан профессор, вы не дали мне договорить… – Нуте? – Отпустил бы, но только с условием. Во-первых чтоб завтра же было возвращено взятое… – Ну, взяли-то они, положим, безделицу – я помешал. – Неважно. То есть принцип. И второе – чтоб немедленно подал прошение об уходе… Лайдак, жулик! – Вы, пан Рышард, Соломон, – сказал профессор. – Слышите, господин ворюга? Вернуть кирпич и убираться из института ко всем чертям! Коммунист! Идею только компрометируете… На следующий день десятка три кирпичей были возвращены и аккуратно уложены в штабель, а заявление об уходе «в связи с семейными обстоятельствами» вручено ректору института. И еще неделя прошла. Заготавливали дрова, валили сушняк, таскали к сторожке. Аполлон ворочал как медведь за троих. Пан Рышард загорел, посвежел еще больше. С профессором у него установились легкие, полушутливые, но вполне дружеские отношения. Аполлон привязался к старику, но любил беззлобно посмеяться над шляхетской гордостью Стражецкого, гордостью всем польским – польской историей, польским искусством, польскими обычаями. Даже своим маленьким Сандомежем. Пан Рышард отшучивался: – То правда, горжусь. Э, Сандомеж! Сандомежу тысяча лет, и я есть гражданин этого города и горжусь его стариной. А вы, пан профессор, пшепрашам, знаете, сколько лет вашему Крутогорску? Нет, профессор не знал. – Так, так, – торжествующе сказал Стражецкий. – Не знаете. То худо. «Действительно, – подумал Аполлон, – полжизни прожил в Крутогорске, а не знаю… Нехорошо. Стыдно» Вечерами они уютно чаевничали на свежем воздухе За разговорами время текло незаметно. Быстро темнели небо, огоньки далеких звезд загорались в раз навсегда заведенном порядке: первая самая яркая, над потухающей зарей; за ней – вторая, чуть левее старой сосны, возле трубы, над крышей, вспыхивали сразу две, и затем, как-то вдруг, все небо усеивалось звездами и, серебристо пыля, Млечный Путь перекидывался небесным большаком через всю вселенную. Из лощины, где бежал ручей, тянуло холодком. Профессор щелкал крышкой тяжелых старинных часов, говорил: «Ого!» – и, решительно поднявшись, отправлялся в свое логово, под навес. Утренние зори становились все прохладнее, но ему не хотелось забиваться под крышу, в духоту сторожки. – так вольно, так глубоко дышалось под открытым небом. А к далекой воркотне пушек привыкли, перестали замечать. Но однажды среди ночи в городской стороне часто-часто застучало, зататакало, словно кто-то, озоруя, на бегу тараторил дрыном по частоколу. Аполлон встал, прислушался: пулемет. Пан Рышард вышел из сторожки, крикнул: – Слышите? А утром, чуть свет, пришел встревоженный Денис Денисыч с новостью: город занят белыми. Он отвел Аполлона в сторонку и как-то особенно, таинственно, почти шепотом сказал: – Я, знаешь ли, нарочно пораньше выбрался, предупредить… – Вот тебе на! – удивился Аполлон. – А чего это меня предупреждать? – Подумал, не опасно ли для тебя… Может быть, лучше – вот тут, знаешь, лесочком, верст восемь всего – пробраться в Дремово, там еще наши держатся… Профессор недоуменно пожал плечами: – С какой это стати мне в прятки играть? Денис Денисыч покачал головой. – Ну, смотри, – сказал, – мне казалось, что надо бы тебя предупредить. А мне идти пора, я ведь на минутку. У меня горе: старушка моя слегла. Не дай бог… Он не договорил, ушел. Через два дня Аполлона Алексеича арестовали. |
||
|