"Герман Садулаев. Одна ласточка еще не делает весны " - читать интересную книгу автора

гражданской одежды - все равно разорвана в клочья, не различая нации и
языка - все люди стонут на одном языке, спасать того, кого еще можно спасти.
Бороться с небом, проливающим смерть.
Когда жестокое небо-отец, готовясь к убийству своих детей, копило
снаряды и бомбы, ракеты и мины, одевало своих наемников в цвета хаки,
мать-земля готовила свою армию сопротивления. В медицинских институтах по
всей стране, вместо воинской присяги - клятва гуманизма. Земля не желала
отдавать детей без боя.
И вот, армия неба, в болотных одеждах, и армия земли, в белых, как
летние облака, халатах. Где земля и где небо? Все поменялось местами.
.......................................................................
Воины земли стояли намертво, бессонными сутками, один на один с небом.
Теперь вы тоже знаете, чья это была война.


49

Мне всегда трудно писать сюжетную прозу, особенно теперь, когда я
детонирую изнутри и готов рассыпаться веером боли. Мне трудно еще и потому,
что не нравится заполнять промежутки. Например, вот, событие в одном городе,
событие в другом, а в правильной сюжетной прозе надо еще рассказать, как
герой собирал чемодан, ехал на такси до вокзала, а потом трясся в вагоне на
пути из одного города в другой.
А я не помню, как я покупал билет, как я ждал в аэропорту, как я
садился на самолет и летел до Назрани. Я помню только звонок Лены, нашей
самой старшей сестры, о том, что Зарему ранило, уже несколько дней назад
ранило в Шали, но мы ничего не знали, а теперь она в больнице, в Назрани.
И потом, сразу, без пауз и переходов, как будто кто-то вырезал кусок
пленки - я вхожу в переполненную больничную палату. В палате... Нет, не так,
неправда. Сначала я вижу только ее. Худую, изможденную, распластанную по
железной койке, всю перевязанную белыми полосами бинтов, с заострившимися
чертами лица, мертвенно бледную. Я сказал это слово, "мертвенно"? Я не
должен был его говорить, ведь она живая, самое главное, она живая, это я
должен был понять тогда в первую очередь. Но я помнил Зарему другой, юной,
лучащейся здоровьем, спортивной, всегда уверенной и твердой, и мне стало
так, так страшно! И я закрыл лицо руками, я не сдержал слез, рыдания
сотрясли мои плечи и грудь, я шептал: "Зарема, что с тобой стало,
сестренка!..".
Взрослая женщина громко сказала мне по-чеченски: не плачь, ты же
мужчина! И тихо, по-русски: она ведь жива, а ты не плачь, ей от этого только
хуже. Только тут я понял, что в палате были еще люди. Я огляделся... Нет,
по-настоящему я огляделся еще позже. Сначала я выбежал из палаты в коридор,
я успокоил себя, я взял себя в руки, тогда я зашел снова.
И уже спокойно я подошел к ней, сел рядом на стул, спросил: как ты? В
ее глазах стояли слезы, но она успокоилась вместе со мной и сказала: хорошо,
мне уже гораздо лучше.
Ей действительно было лучше. Тут, в Назрани, когда мы еще ничего не
знали, ингушский хирург в условиях обычной областной больницы, без
нейрохирургического отделения, усталый, не спавший которые сутки, сделал
Зареме сложнейшую операцию. После взрыва ракеты осколками у нее были выбиты