"Филип Рот. Болезнь Портного " - читать интересную книгу автора

датах, даже не делая заметок в календаре. Набожность у нее в крови. "Похоже,
я единственный человек, - говорит мама, - кто, придя на кладбище,
руководствуется здравым смыслом". "Простое уважение к приличиям" движет ею,
и мама выпалывает сорняки с могил наших умерших родственников. В первый же
ясный весенний день она пересыпает нафталином все шерстяные вещи,
сворачивает в рулоны и упаковывает ковры и перетаскивает все это в
"трофейный зал" отца. Маме не стыдно за свое жилище: любой гость может смело
открыть дверцу каждого шкафа, заглянуть в ящик каждого комода - маме не
придется ни за что краснеть. Вы можете смело есть с пола в ванной комнате,
если вдруг возникнет такая необходимость. Когда мама проигрывает в макао,
она относится к этому, как к чисто спортивной неудаче,
не-то-что-некоторые-кого-она-конечно-могла-бы-перечислить-поименно-но-не-ста
нет-называть-никого-даже-Тилли-Хохман-потому-что-это-такая-чепуха-о-которой-
и-говорить-не-стоит-лучше-забудем-и-не-будем-о-ней-вспоминать. Мама шьет,
мама вяжет, мама штопает. А гладит даже лучше черномазой, по-детски
улыбающейся старухи-негритянки, шкуру которой поделили между собой все
мамины подруги. И только мама относится к ней по-доброму. "Я - единственная,
кто к ней добр. Только я даю ей на завтрак целую банку тунца. Именно тунца,
а не какого-нибудь дерьма, Алекс. Жалко, что я не могу быть скупой. Извини
меня, но я не могу так жить. Эстер Вассерберг нарочно оставляет по углам
двадцать пять центов мелочью, когда приходит Дороти, а после ее ухода
подсчитывает все деньги - не стащила ли черномазая. Может быть, я слишком
добра, - говорит мне мама шепотом, ошпаривая кипятком тарелку, с которой
Дороти в одиночестве, словно прокаженная, ела свой завтрак, - "но я на такое
не способна". Как-то раз Дороти угораздило заглянуть в кухню как раз в тот
момент, когда мама яростно отмывала нож и вилку, которые касались толстых
губ черномазой. "О Дороти, если бы ты знала, как трудно в наши дни отмыть
майонез с серебряных приборов", - говорит моя находчивая мама, тем самым, -
как она сообщает мне позже, - разделяя чувства чернокожей женщины.
Когда я плохо себя веду, меня выставляют за дверь. Я стою на лестничной
площадке и колочу в дверь, и колочу, чтобы меня впустили обратно - до тех
пор, пока меня не заставляют поклясться, что отныне я начну жить с чистого
листа. Но за что такое наказание? Каждый вечер я чищу свои ботинки, не
забывая при этом заранее расстелить на полу старую газету; никогда не
забываю завернуть крышку тюбика с кремом для обуви и положить сапожные
принадлежности на место. Я всегда выдавливаю зубную пасту с нижнего конца
тюбика и чищу зубы вращательными движениями, а не сверху вниз. Я говорю
"спасибо", я говорю "пожалуйста", я говорю "извините", я говорю "можно мне".
Когда Ханна болеет или уходит перед ужином со своей синей копилкой собирать
пожертвования для Еврейского Национального Фонда, я сам, безо всякого
принуждения, накрываю вместо нее на стол, помня при этом, что нож и ложку
кладут справа, вилку слева, а салфетку - слева от вилки, непременно
сложенную треугольником. Я никогда не ем ничего неположенного - никогда,
никогда, никогда. Тем не менее в течение целого года меня почти ежемесячно
просят собрать вещички и уйти из дому. Я опять сделал что-то совершенно
непростительное. Но что же я такого натворил, интересно? Мама, это я,
маленький мальчик, который каждый вечер старательно выводит каллиграфическим
почерком названия предметов в табеле; который терпеливо скрепляет листы
бумаги - как неразлинованной, так и разлинованной - в блоки, которых хватит
на всю четверть. У меня всегда при себе расческа и чистый носовой платок. Я