"Богомил Райнов. Элегия мертвых дней" - читать интересную книгу автора

предосудительного в этом я не видел, коль скоро человек беседует с собой
мысленно. Много воды утекло с тех пор, как я начал испытывать порой странное
желание заговорить вслух, чтобы лучше услышать, чтобы лучше понять себя,
чтобы провести границу между собой тем, кто говорит и объясняет, и тем, кто
слушает и судит.
Не помню, когда начался этот бесконечный глухой монолог, затухающий в
часы работы и других дел, снова вскипающий в моменты бездеятельности и
одиночества, монолог, который я не только ощущал внутри себя, но и зримо
представлял себе, потому что он растекался, как из квашни тесто, замешанное
на словах и картинах, на словах и картинах без очевидной связи или же
обладающих какой-то собственной связью, которую я напрасно пытался уловить.
Я передвигаюсь по своей комнате, отгороженной в этот час от других
помещений плотным пологом тишины и ночи. Слоняюсь от стены к стене, якобы
прогуливаюсь, а на самом деле бормочу или прислушиваюсь к бормотанию мужчин
и женщин, жизненные дороги которых некогда пересеклись с моей. Передвигаюсь
в тесном пространстве - десять шагов вперед, десять назад, - наматываю
километры и пытаюсь избавиться от этого бормотания, но оно преследует меня,
обрастая не только словами, но и образами, лицами и гримасами, а я
погружаюсь в них и свинцовой поступью следую далее - десять шагов вперед,
десять назад, - словно комната превратилась в причудливый аквариум, где в
зеленоватом сумраке плавают обрывки воспоминаний, плавает все, что я давно
вышвырнул за ненадобностью и еще недавно считал напрочь забытым.
Порою я говорю себе: "Хватит!" - и для вящей убедительности готов даже
выкрикнуть во весь голос: "Хватит!", - точно, как сумасшедший, дабы навести
наконец порядок в своей голове, порядок, сулящий безмолвие и облегчительную
пустоту. Но видения продолжают плавать вокруг, обволакивая меня зеленоватым
сумраком комнаты-аквариума. Старик созерцает беспорядок, царящий на моем
рабочем столе, свидетельствующий о совершеннейшем запустении, и бормочет:
"Поступай, как знаешь", а я отвечаю ему, правда, только мысленно: "Легко
тебе говорить, ведь ты знать не знаешь ничего, кроме своих рукописей и
книг", я заявляю ему это раздраженным тоном, правда, только мысленно и
удаляюсь, и мы стоим с ней в полуосвещенном углу кабака, и она разражается
смехом, который всегда разбирает ее после третьей рюмки, и спрашивает:
"Сколько книг ты продал, чтобы устроить для меня эту пирушку?" - и я
собираюсь ответить, но понимаю, что уже шагаю по развороченной бомбежкой
улице, черно-белой улице с черными скелетами обгоревших зданий и белыми
сугробами, и вхожу в церковь, в разбитых окнах которой скулит зимний ветер,
и приближаюсь к уложенному на цементном полу длинному ряду трупов,
приподнимаю один за другим наброшенные на них мешки и под третьим, нет, под
четвертым, впрочем, какая разница - под третьим или четвертым - вижу ее
лицо, неестественно белое и жутко напудренное пылью, и хочу накрыть ее
мешком, но вместо этого, потрясенный, продолжаю стоять и смотреть на это
белое лицо, будто загримированное для маскарада, ее лицо, уже не
улыбающееся, лишенное всякого выражения. Она выглядит так, точно заснула.
Так же, как если бы заснула, говорю я себе, и когда наконец накрываю ее
мешком, оставляю один его уголок откинутым, чтобы у нее была хоть какая-то
возможность дышать.
"Хватит!" - жестко приказываю я себе и еще более решительно устремляюсь
своей дорогой - десять шагов вперед, десять назад, - чтобы убежать от этих
навязчивых призраков, но там, на полдороге, в окутанном клубами табачного