"Отречение от благоразумья" - читать интересную книгу автора (Мартьянов Андрей Леонидович, Кижина Мария)КАНЦОНА СЕДЬМАЯ Сейм: вид через окноВозможно, причиной того, что в Праге бытовало несколько странное отношение к представителям Святейшей инквизиции, послужило именно наше внезапное появление на очередном собрании местных власть предержащих. Можно даже сказать — «явление». И на этот раз вся вина целиком и полностью лежала на господине Станиславе фон Штекельберге и его не всегда оправданной неуемной жажде деятельности. Пражский Град, без всякого сомнения был когда-то мощной оборонительной крепостью — «Порогом» (собственно от этого чешского слова — «Prah» и произошло название города), а как говорят увлекающиеся историей многомудрые мужи из Сорбонны первый храм во имя Пресвятой Девы Марии был заложен на холме еще неким князем Борживоем году эдак в восемьсот девяностом. Ничего себе, семь с лишним веков пролетело... Конечно, от столь древних построек сейчас ничего не осталось, а собор святого Вита начали возводить сравнительно недавно — только в 1344 году, когда печально знаменитый Папа-скупердяй Иоанн XXII повысил статус пражского епископата до архиепископата. Храм и сейчас недостроен, однако уже обрел более чем величественный вид (хотя, конечно, до Нотр Дам или Реймского собора не дотягивает...). Мы спешились на Градчанской площади, миновали первый двор, перестраиваемые за счет казны в итальянском стиле Матиашовы ворота, замковый ров и наконец достигли центрального двора кремля. Прямо впереди — собор святого Вита с Золотыми воротами украшенными потрясающей по красоте венецианской мозаикой изображающей Страшный Суд (говаривали, будто посол Венеции, фигляр и зубоскал делла Мирандола, сделал этот подарок Праге, а заодно и господам имперским наместникам с намеком — вскоре после приснопамятного полета Мартинца и Славаты из окна в навозную кучу. Я бы обиделся, честное слово...). Чуть слева, меж двух главных башен храма утвердился трехэтажный приземистый дом пробста под умилительной черепичной крышей. Прямиком перед собором — позеленевшая статуя святого Георгия, отлитая Мартином Клаузенбергским лет триста назад, а дальше за Святым Витом и находилась наша цель: Владиславский зал и чешская наместническая канцелярия: знаменитая на всю Европу арена легендарных «дефенестраций». Что ни говори, а чехи — оригинальный народ. В скучной Англии низвергнутым правителям рубят головы, или, если уж совсем не повезло, вешают. Но здесь... Как выразился этот гугенот Матиас фон Турн в дни последнего мятежа — «Из окна! По старочешскому обычаю, из окна!!» Ну что ж, как видно добрые традиции созданные Яном Гусом живы и не позабыты потомками первого чешского реформатора. Ох, как бы и нам не отправиться однажды в недолгое воздушное путешествие — от сумасшедших пражан и знамя инквизиции не спасет... Имперский секретарь, не забывая на каждом шагу препираться с еле сдерживающимся кардиналом, повел нас в обход (ремонт и строительство всегда доставляют жуткие неудобства что хозяевам, что гостям) какими-то террасами, открытыми галереями и внутренними дворами Градчан, пока вокруг не появились деревянные подпорки, уставленные ведрами с резко пахнущей краской, глыбы обтесанного гранита и уходящая в недра строительства широкая деревянная лестница. Фон Штекельберг бодро затопал по ней, остальные цепочкой потянулись следом — смертельно опасная змея двух несмешивающихся оттенков с ярко-алой, атласно поблескивающей головкой, неотступно выискивающая добычи, и беспечный золотой мотылек, порхающий впереди. В какой-то миг в мое душе зацарапалось подозрение: больно велика и несуразна по пропорциям казалась дверь, через которую мы вошли в зал Совета, но я давно усвоил, что в присутствии высокопоставленных особ такой личности, как я, лучше держать язык за зубами или срочно прикинуться немым с рождения. Вацлавский зал поднимался над нами своими вычурными дубовыми перекрытиями, облепленными в равной степени многолетним слоем осаждающейся факельной копоти и недавней, обильно наляпанной позолотой разбавленной белой штукатуркой стен. В разноцветные окна лился дневной свет, превращая зал в подобие китайского калейдоскопа, еле пробивавшийся внутрь ветер с усилием шевелил тяжелые бархатные знамена, свисавшие со стен и потолка, дергал серебряные кисти и затихал на высокой резной кафедре председателя, заваленной горами очень официально и устрашающе выглядящих бумаг. На первый взгляд, в зале собралось около полусотни человек, но, вспомнив наставления моих учителей, я принялся выискивать предводителей, ибо все остальные — лишь живая приставка к тем, кто ведет их вперед. Они говорят словами своих вождей, думают их мыслями, закрывают глаза на мелкие отступления и прегрешения, но, если достаточно умны и наблюдательны, имеют шанс когда-нибудь позволить себе роскошь иметь собственное мнение и выбраться из положения безликих «соратников» в чины «советников», «доверенных лиц» и «верных помощников». Чешская верхушка слегка изумленно смотрела на нас, мы — на нее, фон Штекельберг незаметно стушевался куда-то в темный угол, а я пытался свести увиденное и замеченное в краткий памятный список и соотнести мелькающие передо мной лица с известными мне именами пражских правителей. Толстяк в малиновом из рода «злых толстяков». Маленькие темные глазки, вроде бы полусонный, а на деле — все замечающий, опасный взгляд, взгляд хищного зверя, до поры сытого, но по впитанной в кровь привычке прикидывающего, кого бы загрызть следующим. Такой на словах хранит неколебимую верность власть предержащим, на деле — умудряется угождать(а заодно и гадить...) и нашим, и вашим, при этом никогда не забывая о собственной выгоде, а что думает на самом деле — ведомо только ему и Господу Богу, и то я не совсем уверен в последнем. Вот он какой, камер-премьер, первый среди чешских наместников, Ярослав фон Мартиниц, благодетель для одних, заклятый враг для других, всегда себе на уме, всегда во славу Империи. Рьяно ненавидим местными протестантами, а у нас уже по которому доносу проходит как сатанист, покровитель алхимиков и устроитель Черных месс. Что это? Глупость, неосторожность, забавы скучающего дворянства, далеко рассчитанная игра или нечто иное, возможность чего вообще не приходила в мудреные инквизиторские головы? Меня предупреждали: «Попадете в Прагу — не рискуйте связываться с Мартиницем. Он там и император, и Господь во плоти, и Люцифер во славе своей». Мартиниц, независимо то того, имеет он отношение к сатанистам или пресловутому Ордену Козла — противник опасный и серьезный. Вот на нем наш твердокаменный герр Мюллер вполне может пообломать зубы... Моложавый высокий блондин в золотистом камзоле, с зеленовато-синей лентой перевязи, небрежно перекинутой через плечо. Рассматривает нас не без интереса, но довольно-таки равнодушно, несколько отсутствующе, как взирают на привлекший ваше внимание пейзаж за окном кареты, удавшуюся картину или группу проходящих мимо людей, чем-то отличающихся от прочих обывателей. Мы еще не представляем для него ни опасности, ни возможности использования в своих целях, хотя в этой голове наверняка уже складываются какие-то свои, неведомые нам, политические перестановки и сочетания. Это — Вильгельм фон Славата. По слухам — обладатель холодного, до крайности расчетливого разума, молчалив, не примыкает ни к одной из многочисленных сеймских группировок, сам по себе и сам за себя, хотя какие-то последователи и далеко идущие замыслы у него имеются. Человек-загадка, но, в отличие от Мартиница, загадка, ответ на которую имеет некую определенность. Славата предпочитает дурной мир хорошей ссоре, а потому держится в стороне. Из оставшейся толпы я, поразмыслив, выбрал на роль здешних властителей умов еще двоих. Во-первых, рыжеватого типа, бородатого, с несколько презрительным выражением узкой физиономии, в котором, несмотря на довольно-таки вычурный золотистый костюм, за милю безошибочно узнавался военный, причем не из простых, а привыкших отдавать команды и узнавать об их безукоризненном исполнении, но при случае вполне способном лично промчаться впереди строя с воплем, в котором насчитывается куда больше простонародных выражений, нежели высокой патетики. Тип меланхолично покуривал новомодное зелье, привозимое из колоний Нового Света, и глазел на нас с выражением хитроватого ребенка, попавшего в зверинец и увидевшего диковинных созданий с антиподного континента. После некоторых размышлений я вспомнил его имя и звание — господин Сигизмунд фон Валленштейн, талантливый и почти что честный вояка, сейчас взятый на службу чешскими правителями. Презирает Мартиница, имеет какие-то непонятные делишки и переговоры со Славатой, вроде бы ходил в приятелях сгинувшего фон Клая, а нынче занимается тем, что гоняет отряды протестантов, время от времени появляющихся под Прагой, усмиряет не в меру буйных пражских студентов и мается от скуки, в целях борьбы с которой, как шепчутся, таскается на заседания Совета и затевает там перепалки. Второй примеченный мной человек среди разряженного общества выделялся также, как содержимое чернильницы, с размаху выплеснутой на чистый пергамент. Настороженная молодежь, занявшая скамьи по соседству с этим типом — черные камзолы, черные шляпы, черные плащи с ослепительно белой и тонкой полосой оторочки на воротниках — как нахохленные воронята, готовые по знаку своего вожака в любой миг сорваться и если не заклевать, то хотя бы оглушить гамом, воплями и трещанием крыльев. Бурграф Карлштейна, хранитель коронных регалий, человек, буквально выцарапывавший у императора грамоту за грамотой о вольностях для чешских протестантов — Генрих Матиас фон Турн, предводитель «чешских братьев», глава официальной оппозиции наместникам, смутьян, не склонный облекать свои речи в цветастую словесную мишуру, зачинщик большинства скандалов и словопрений в Сейме, и, не согласись император Рудольф с Нантским эдиктом — идеальный кандидат на костер инквизиции. Мне советовали обратить на него самое пристальное внимание и попытаться разузнать о его делах, но, похоже, тут и выяснять особо нечего, все на поверхности. Фон Турн предпочел бы увидеть наместников там, куда они были отправлены около года назад, во время поднятого по его слову и быстро подавленного мятежа — в навозной куче, императора Рудольфа — в гробу, а лучше — болтающимся на виселице, Чехию — свободной, и так далее, и тому подобное... — Однако ж и манеры у святой инквизиции! — оглушительным рявком приветствовал нас фон Турн, и мне послышалось, как высоко вверху жалобно звякнули блестящие стеклянные подвески четырех устрашающе-тяжелых люстр. — Или это нынче последняя французская мода? Окружение протестантского барона приглушенно захихикало, а наш святой отец наконец-то догадался оглянуться. Впрочем, оглянулся не только он один. За нашими спинами от пола почти до потолка поднималось огромное распахнутое прямоугольное окно, чью верхнюю треть загромождали ажурные деревянные надстройки, а нижняя часть вполне могла сойти за гостеприимно открытую дверь. — Добро пожаловать в Прагу... — деревянным голосом выдавил из себя Мартиниц, смирившийся с тем, что мы ему не мерещимся, а присутствуем здесь на самом деле. — Вы, собственно, кто будете, господа? «Святая церковь!» — мысленно возгласил я и поискал взглядом Штекельберга, старательно делающего вид, что он тут не при чем. Отольется ж ему в ближайшее время за подобное недомыслие — провести господ инквизиторов в зал Совета через окно, и пусть скажет спасибо, если отделается только выговором своего сюзерена. Впрочем, что-то мне подсказывало, что господин Штекельберг не слишком расстроится от такового порицания. Надо отдать ему должное — шутка (задуманная заранее или родившаяся внезапно) вышла превосходной. К сегодняшнему же вечеру новость о столь необычном прибытии инквизиторов в сейм разнесется по всей Праге, и посмотрим, отыщет ли отец Густав хоть одного сочувствующего. На кафедре председательствующего и вокруг оной распространилось некоторое смятение, словно от брошенного в стоячий пруд камня. Фон Турн во всеуслышание поинтересовался, привезли ли парижские инквизиторы с собой орудия своего ремесла, сиречь дыбы, испанские сапоги, колеса и прочее, ибо все богатое хозяйство пражских доминиканцев случайно сгорело полгода назад, во время прошлого мятежа, а новым все никак не обзавестись. Мартиниц прикрикнул на веселящегося протестанта и начался привычный долгий танец взаимных расшаркиваний и представлений, помахивания в воздухе бумагами с тяжелыми печатями наместника святого Петра на земле и весьма искренних уверений в готовности шагать одними дорогами в светлое католическое завтра. Славата по-прежнему хранил молчание, которое показалось мне слегка презрительным, а господин Валленштейн откровенно ухмылялся — еще бы, такое неожиданное развлечение! Маласпина, все это время топтавшийся на месте, как застоявшаяся лошадь, наконец улучил миг встрять в мирное гудение голосов, из которых отчетливо выделялось приглушенное урчание отца Густава и бархатное воркование Мартиница, оживленно решавших, какими правами обладают представители Папы за землях Праги, находящихся под властью императора Карла, который пребывает в затянувшейся ссоре с Павлом V, и каково теперь положение местного представителя небесной власти, то бишь Маласпины... Тут-то господин кардинал и потребовал справедливости, которая для него выражалась в желании покарать чрезмерно болтливого секретаря наместника за распространяемую клевету на него, смиренного служителя Церкви, а еще лучше — с позором изгнать оного секретаря из Праги. Фон Турн обманчиво сочувствующим голосом поинтересовался, в чем же заключается эта клевета, Маласпина сгоряча брякнул, что подлюга Штекельберг прилюдно именует его сумасшедшим и самозванцем. Окружение фон Турна заранее зафыркало, а их предводитель недоуменно осведомился, что же тут клеветнического, ибо самой последней шлюшке из Нижнего города известно: не далее, как два месяца назад, господин Маласпина пребывал в доме скорби, и не поторопились ли лекари выпустить его оттуда? — Вы же знаете, что это было подстроено! — взвился Маласпина. — Что я попал туда по доносу завистников! — Ну, если подстроено, тогда оно конечно... — понимающе закивал тошнотворный гугенот. — С кем не бывает... — Попал-то он туда по доносу, зато оставался вполне заслуженно! — пискнул из своего угла Штекельберг, и, если он ставил своей целью довести кардинала до всепоглощающей ярости, то вполне добился желаемого. — Ты, выкормыш потаскухи, ты же первым бросился подписывать эту бумажонку! — в полный голос завопил Маласпина. — Я своими глазами видел твои каракули! — У вас, наверное, случилось очередное помрачение ума, если там было, чему помрачаться, — развязно отпарировал Штекельберг. — И вообще, господа, доколе мы будем терпеть среди нас самозванца, да еще и свихнувшегося самозванца? — Штекельберг, помолчите, — негромко, однако многозначительно попросил Мартиниц, но секретаря не остановило бы и явление ангела с огненным мечом. Его, что называется, несло. — Он нахально утверждает, будто он — Луиджи Маласпина, но гляньте на него! Ему что — пятьдесят годков? Он захватил чужое имя, натянул его на себя и ходит, не замечая, что из-под рясы торчит выдающий его волчий хвост! Овечка Господня! — Где же в таком случае настоящий Маласпина? — проворчал якобы себе под нос фон Славата. — Остывает где-нибудь в лесу под Прагой! — не замедлил с ответом Штекельберг, и безмятежное доселе общество взволнованно зашепталось. — Не в том ли самом лесу, где сгинул фон Клай? — презрительно бросил кардинал. — Или верно говорят, что нынче в Праге достаточно считаться честным человеком, дабы призвать на свою голову скорую смерть? — Я понятия не имею, где нынче пребывает фон Клай! — защищался секретарь. — Послушайте, вы же сами отлично знаете — его проще было доискаться в борделях, нежели на Совете! — Зато всегда известно, где искать вас, ангелочек вы наш невинный с голубыми крылышками! Вы за своим патроном только шлепанцы носите или какие еще услуги оказываете? — А вы что — свечку держали? Или за ковром прятались? — Господа! — без всякой надежды воззвал не вмешивавшийся до того в общий гам Валленштейн. — Ясновельможные паны! Здесь сейм или где? Его не услышали. Помрачневший Мартиниц потребовал от разошедшегося кардинала прекратить кидаться неоправданными обвинениями, больше напоминающими базарные сплетни. Штекельберг, донельзя довольный царящим вокруг бедламом, обменялся понимающим взглядом со своим покровителем и незаметно исчез, выскользнув в крохотную дверцу за кафедрой. Протестанты веселились, кто-то отчетливо мяукал, кто-то откровенно свистел, фон Турн взирал на все кротким взглядом, словно говоря: «Видите, я здесь абсолютно ни при чем!». Маласпина не умолкал, но, прислушавшись, я различил, что теперь его речь приобрела иную окраску, и идет рьяное выяснение, кто и сколько украл из городской казны. Сигизмунд фон Валленштейн безнадежным тоном отправлял в пустоту призывы к «ясновельможным панам» успокоиться, а все прочие развлекались кто во что горазд. Редкий случай: наши святые отцы потеряли дар речи и только недоуменно следили за шрапнелью реплик и обвинений, перелетающей из одного конца зала в другой. Отец Алистер, созерцавший весь этот балаган, ошибочно называемый «Пражским сеймом» с плохо скрываемым удовольствием, вполголоса поинтересовался: — Хотелось бы знать, подобное представление устроено специально в честь нашего прибытия или оно является обычным для Праги? — Да вы что, святой отец, — обернулся кто-то из сидевших неподалеку. — Сегодня, можно сказать, тишь да гладь, вкупе с Божьей благодатью... В прошлый раз фон Турновы головорезы драку устроили, Мартиниц уже собирался поднимать гвардию на подавление мятежа. А нынче только Маласпина со Штекельбергом цапаются, так это у них обычное развлечение. При фон Клае... — наш собеседник воровато оглянулся и понизил голос, хотя в общем шуме его все равно бы не услышали. — При фон Клае, мир его душе, они так не высовывались. И Мартиниц знал свое место. А теперь... — Но наместник фон Клай вроде бы считается пропавшим без вести? — намекнул отец Мак-Дафф. — У нас что пропавший, что мертвый — все едино, — уныло отмахнулся просветивший нас незнакомец. — Может, он в Далиборке скамью просиживает, а мы гадаем, куда человек подевался... Поживете в Праге с пару месяцев — привыкнете. Мы отошли, слегка ошарашенные узнанным. Значение словечка «Далиборка» мы уже знали — так называли тюремную башню, приземистое сооружение из красно-коричневого камня, видимое из некоторых окон дворца. Почти то же самое, что парижская Бастилия: место содержания попавшихся интриганов, слишком много знающих и не в меру болтливых придворных, людей, по каким-то причинам неугодных властям, вольнодумных студентов и прочей говорливой братии. Возможности заглянуть в Далиборку и лично проверить истинность сказанного у нас пока не имелось. — Райан, хотите посмеяться? — нарушил изумленное молчание отец Алистер. — Хочу, — кивнул я. — У нашего святого отца завелась новая идея, — ехидно начал Мак-Дафф, а я насторожился. — Он не без основания счел, что Маласпина не справляется со своими обязанностями, и Праге явно не хватает благодетельного присутствия назначенного свыше папского нунция. — И кого же прочат на сию высокую должность? — об ответе я уже догадывался. — Меня, — не то грустная усмешка, не то вымученное смирение. — Тогда я с вами, — быстро заявил я. — Позвольте, а кто будет заниматься бумажками в Париже? — не слишком уверенно напомнил отец Мак-Дафф. — Отец Фернандо, — к такой ситуации я уже давно подготовился. — Все равно ему больше делать нечего. Пусть на собственной шкуре познает всю тягость инквизиторской работы. Или пусть наймут другого монаха — в столице Франции доминиканцев, простите за вульгарный каламбур, как собак нерезаных. — Я подумаю, — неопределенно протянул отче Алистер, но в этом «подумаю» отчетливо просвечивало еще не высказанное «да». Я требовался ему здесь, и мы оба отлично это понимали. ...Вечер того же дня принес к стенам нашего обиталища две новости. Первая — в Париже на Гревской площади четвертовали блажного Равальяка. Во время казни он решил уподобиться блаженной памяти Жаку де Молэ, на все лады проклиная Бурбонов, и теперь по всей столице гулял шепоток: сбудется или нет? Второе известие явилось самолично, в облике донельзя довольного собой фон Краузера. Он разыскал мадам или мадемуазель Маштын, имевшую некое отношение к недоброй памяти Ордену Козла. Теперь она, разумеется, носила другое имя и даже перебралась из мещанского в дворянское сословие, но фон Краузер клялся и божился, что это — она и никто другой. Подлиза и ябедник Краузер удостоился скупой похвалы крайне озабоченного местными сварами отца Мюллера и удалился в ночь — подозреваю, что пропивать полученную награду. В моей же душе заскреблось противное предчувствие: если пани Маштын окажется молодой и хорошенькой, то не кому иному, как мне, предстоит таскаться за ней и по каплям выяснять, что она знает, чего не знает, и как через нее можно выйти на тех, кто знает больше. Иногда я просто ненавижу свое ремесло. |
|
|