"Марсель Пруст. Против Сент-Бева" - читать интересную книгу автора

влиять на "общественное мнение" в самом узком, в самом камерном значении
этого слова; правильнее было бы сказать - на мнение общества.
Пруст был знаком со многими "великими" - с Мопассаном, Доде, Золя,
Анатолем Франсом, с Оскаром Уайльдом, с актрисой Рашель, с великим русским
подвижником искусства Сергеем Дягилевым, с Моне и молодым Пикассо. Но
присмотримся к очень немногочисленным фотографиям, где он запечатлен в их
обществе: он всегда держится как-то сбоку, однако это не "знание своего
места", а жизненная позиция. Да и в маленьком кружке друзей он отнюдь не
верховодил, тоже держась на периферии.
Но так случилось, что этот намеренный "маргинал" оказался перенесенным
в самый центр французской культуры, и не культуры рубежа двух столетий, а
французской культуры вообще. Теперь, и с каждым десятилетием все явственнее,
все безусловней, он начинает осмысливаться не только как ключевая фигура
своей эпохи, а как - в известной мере - олицетворение французской
литературы, как ее определенный итог, итог ее многовековых традиций, ее
вершинных достижений, ее неоценимого вклада в мировую культуру.
Пруст вряд ли ощущал себя наследником своих великих литературных
предков, на такое он не решался претендовать. К тому же из богатого прошлого
он брал немногое, точнее, далеко не все. Он очень рано, уже в детстве,
осуществил сначала стихийный, а затем все более осмысленный отбор. Его
пристрастия и антипатии, его предпочтения и отталкивания - в значительно
большей мере, чем у кого-либо из других великих писателей Франции, были
маркированы и складывались в очень стройную и четкую систему, лишенную,
впрочем, навязчивого схематизма. За плечами Пруста - повторим - была вся
великая французская литература, но из нее он тщательно и придирчиво отобрал
(и отбор этот был завершен уже в ранней юности) если и не очень многое, то
вполне отвечающее его вкусам и художническим принципам. Ни Средние века, ни
эпоха Возрождения (за какими-то самыми минимальными исключениями) его не
заинтересовали. Следующее столетие, которое обычно во Франции называют
"великим веком", - как раз наоборот. Там Пруста притягивало многое. Его
любимцами стали г-жа де Севинье, Ларошфуко, Лабрюйер и, прежде всего, Расин,
то есть те, у кого чувство меры, приверженность канону все время вступали в
противоречие с вдохновением, с божественным порывом. Великий мемуарист
Сен-Симон был для Пруста итогом XVII века, хотя и дожил до середины
следующего. Нетрудно догадаться, что эпоха Просвещения, богатая, пестрая,
красочная, язвительная, остроумная и лукавая, но насквозь и так по-разному
идеологизированная, осталась для него чужой. И вот мощный, насыщенный XIX
век. Перечислим тех, кто стал для Пруста особенно интересен, поучителен и
попросту дорог: Шатобриан, Жерар де Нерваль, Бодлер, несколько меньше -
Стендаль и Флобер и в очень сложном притяжении-отталкивании - Бальзак. Не
будем говорить о его вкусах в области живописи: они тоже не случайны, но
все-таки кое в чем зависели от веяний времени, ведь живопись в значительно
большей мере, чем литература (для Пруста особенно), была частью быта,
житейского окружения, соперничая в этом с природой. Поэтому рядом с Джотто,
Карпаччо, Боттичелли, рядом с Вермеером и Рембрандтом, с Делакруа, Энгром,
Мане мы обнаружим прочно забытого теперь Поля Элле или поражающего нас
тягостным безвкусием Гюстава Моро...
Итак, Пруст всю жизнь писал одну книгу. Сначала - совершенно этого не
сознавая. Он начал (не считая первых школьных опытов - в стихах и прозе) с
рецензий и очерков в основанном им с друзьями просимволическом журнальчике