"Затишье" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


Художник Е. Нестеров

глава десятая

Откуда слушок просквозил Мотовилиху — неведомо. Может, сорока на хвосте принесла, а может быть, языкатый чиновник заводской конторы сболтнул под косушку. Одним словом, забеспокоились.

Совсем недавно по кабакам и по завалинкам ходили веселые разговоры про то, как Паздерин гулял. При всем честном народе изрубил свои мебели, высыпал стекла из окон, в одной распоясанной рубахе пошел впереди толпы по Большой улице. Брови изломаны, волосы дыбом, рот набок. Отец Иринарх высеменил из церкви — увещевать, Паздерин его соплей перешиб. Поднялся в гору к старому своему дому, выволок оттуда стряпуху, содрал с нее платье. Стоит она, братцы мои, в чем мамка родила, вся синяя, в пупырышках, будто заморенная курица. А Паздерин-то пал перед народом на колени:

— Глядите, люди добрые, сколь людей через нее погубил. Жандармка она, прелюбопытная!..

Стряпуха-то состонала и — в дом. А этот богатей на коленях ползет к народу, в снег суется, руки воздевает:

— Простите меня, грешного, берите добро мое неправедное!

Тут, значит, полиция: повязали. И что же, братцы мои, и что же? Вернулся через пять дней, седатый весь и в лютой злобе. Как начал из мужиков, на работе у него которые, сок давить, как пошел с купцом Колпаковым всякие делишки обстряпывать — небу жарко стало…

Только про Паздерина выговорились, за вешними водами — новый слух: дескать, не то поляк, не то немец покушался на особу государя-императора. Тут-то уж, конечно, не наговоришься; Чикин-Вшивцов разом отучит. Да и вообще дело это темное, не нашего ума. Лишь бы нас не трогали.

Но последний слух — прямо в Мотовилиху. Евстигней Силин сидел в вечерней тени от своего дома на завалинке рядом с Епишкой, думал. Епишка вертелся, шмыгал носом, наскакивал с рассуждениями, Силин молчал. Осуждал Епишку: не мужик — попрыгунчик, козявка. Дома — шаром покати, в огороде репей да лебеда, опилки да стружка. Не в коня корм. А ведь вместе начинали с землянок. У Силина огород, хоть и жара, — в крепкой ботве. Жена с пруда на коромысле по двадцать дружков в день приносит, бочки для поливки до краев полны. Раздобрела, расцвела баба при своем хозяйстве, все в руках кипит. Двух парней приставил Силин к делу: в учениках сталеваров ходят. И матери пособлять поспевают. Да и сам Евстигней, хоть и в наладчиках, не забывает про хозяйство, про землю. Ах ты, Епишка-шишка, радостный человек!

Однако же Силин — не Паздерин. Своими не гнушался, Епишкиных ребятишек подкармливал. Только пенял своим сельчанам, когда всех, кто писал к губернатору, настращал заводской пристав:

— Куда против властей полезли? Коли не повинен Константин Петрович, сами выпустят.

Мужики прятали глаза, лезли пальцем в бороду. Один Епишка взъелся:

— Здрасьте все рядышком. Тебе-то, небось, теперя с начальством кумиться сподручней! Ты, едрена вошь, память-то заел! За кого Бочаров Костянтин Петрович мается?

Силин отмахнулся от него, как от слепня. Однако слова Бочарова на кладбище все еще беспокоили: верно ведь говорил, ой как верно.

— Да что же это выходит, — вслух сказал Силин, — строили, строили, себя не щадили, а теперь — закрывать, нас по миру?

— С хозяйством-то тебе бяда, — посочувствовал Епишка. — То ли дело мне: лег — свернулся, встал — встряхнулся и айда.

К дому не спеша, поплевывая в пыль, подходил знакомый парень с заячьей губой. Приподнял картуз, платком в горошек вытер лоб:

— Дозвольте с вами в холодке посидеть?

— Садись, места много, — сказал Епишка.

Парень достал папироску, задымил. Жидкие усы, едва прикрывавшие уродство, раздвинулись:

— Погодка нынче — жарит и жарит.

— А тебе-то что за печаль, — нахмурился Евстигней.

— Парни у горнов в обморок падают.

Помолчали. Силин мастеровых, пришедших с других заводов, не то чтобы недолюбливал, скорее — жалел. Бесхозяйственные они люди, к земле неспособные, живут одним днем. А теперь думал: закроется Мотовилиха, им легче, пожалуй, искать другие места. Силину же с Епишкой и податься некуда. Неужто снова в Кулям! От такой мысли Силин даже затосковал.

— А ведь я к вам по делу, — зашевелился парень. — Порешили мы, как прибудет капитан, всем собраться и заявить ему: мол, с закрытием завода не согласны и никуда не уйдем. Мы строили завод и вроде бы он, как говорится, наш кровный. Справедливо, Евстигней Герасимович?

— Сейчас на Вышку поскачу, — встрепенулся Епишка, — там у меня много дружков. Они завсегда к справедливости.

— Не стрекочи, — Силин дернул его за рубаху, — а власти как?

— Что власти? — Парень, видимо, к такому вопросу не был готов, замялся. — Власти, они что? Для них же пушки работаем.

Силин долго разглядывал крапиву, и без поливки буйно растущую под Епишкиным забором. Посомневался опять:

— Тогда чего же завод закрывать собираются?

— Вот об этом мы и спросим капитана. Ну, так как скажешь, Евстигней Герасимович?

Собрав морщины на лоб, Евстигней посмотрел на рыжие от пыли сапоги парня, покосился на дымок папиросы, зависший в тяжелом воздухе.

— Верно вы рассудили: спросим.

Парень снова приподнял картуз, погасил о каблук папиросу, бросил в пыль на дорогу. Епишка бойко побежал под гору, посверкивая гривенниками — дырками в портках. Силин поднялся, глянул в сторону завода и вдумчиво, с верою перекрестился…


Никита Безукладников выключил станок, вытер лоб и губы тыльной стороной замазанной ладони. Рубаха длинно пристала к спине. Здесь жарко, а в литейке сейчас — пекло. Мастеровые наливаются водой, она из-под мышек течет ручьями. Но даже от этого не откажутся: иначе нищета, конец. Нет, нельзя допустить, чтобы завод закрыли, никак нельзя! Может быть, слухи пустые, дай-то бог! Но по всему складывается, что нет дыма без огня. Неудачи с испытаниями были, и правительство передало заказы другим. Сейчас мы снова наладились, да, видимо, опоздали. Опять начнется: коренных, может, и оставят, пришлые же с отчаянья на них поднимутся. Не туда бы силы, не туда, а на протест. Хотим работать!.. Кто же он теперь, сам Никита? Пришлый или коренной? С огородом, с коровой!.. Правда, сейчас маята: Катерине управляться трудно, уже затежелела первенцем; говорит — надо корову продать. Наталья Яковлевна словно и не слышит их разговоров, часами сидит у окошка, опираясь обеими руками о батог, чего-то ждет. И куда ни кинь — одна надежда на завод, на заработки. «Так пришлый я теперь или коренной? — думает Никита. — Ни тот, ни этот, а просто мотовилихинец. И за всю Мотовилиху в ответе».

Получалось, будто Бочаров передал ему наследство. Деньги Константина Петровича спрятаны до поры до времени в надежное место: в чулане, в пазу между бревнами, за мохом. Никита не знал, что с ними делать. Может, появятся грамотные разумные люди, вроде Костенки или Бочарова, научат. Пока Никита понимал лишь одно: отстоять завод надо и никто в Мотовилихе против этого не пойдет. Поговорил с парнями, с дружками своими, с которыми, по женатому своему положению, теперь виделся только в цехе, и не ожидал, как всех это взбудоражит.

В цехах только и разговоров, что о сходке да капитане. Мастера надорвали горло, трясли штрафными журналами, заведеными без Воронцова заботами конторы, но сами были в сомнении: как накажешь человека, если он хочет работать?

Пристав на всякий случай держал полицию наготове, но бунт или не бунт замышляет Мотовилиха, тоже решить никак не мог. Ехать за советом в Пермь остерегался: нечего раньше времени выставляться. Приходилось ждать капитана.

В землянках на Вышке, в домах нагорной Мотовилихи, в кабаках и меблированных комнатах Большой улицы, в богадельне и в церкви, у горнов, станков и паровых молотов ожидали капитана. Мальчишки выбегали к самому кладбищу. Поджимая посеченные цыпушками пальцы босых ног, по-воробьиному попрыгивая в жгучей дорожной пыли, глядели вдоль редколесья.

Наконец, показалась лошадь, городской кучер на козлах, а в коляске — сам начальник и строитель завода. На нем белый картуз, белый сюртук в бурых пятнах пыли. Одни мальчишки побежали за коляскою, чихая и отплевываясь, другие, быстроногие, напрямки росились к заводу.

Будто бикфордов шнур вспыхнул и огонь побежал по цехам. Без гудка, без приказов ринулись мастеровые на площадку. Замелькали бороды, черные лица, мокрые рубахи, запоны. Сталевары оставили у печей дежурных, чтобы не посадить «козла», кое-кто, екая кадыком, глотнул воды из ведра и — вон из пекла.

Сотни людей, толкаясь разгоряченными телами, удушая друг дружку кислыми запахами пота и окалины, кружили по площадке. Внезапно заорали охрипшие голоса, толпа принялась раздаваться, будто раскалывалась слоями. Поторжники на плечах несли коляску. Капитан сидел в ней, покачиваясь, щека его дергалась, глаза побелели. Кучер бежал сзади, хныча со страху. За ним топотали полицейские, сам пристав, мокрые, словно загнанные лошади еще не понимая, чем это может обернуться.

Осторожно, будто стеклянную, опустили поторжники коляску на землю, капитан встал, поднял руку; с картуза посыпалась пыль.

— Кто вас собрал? — спросил он гневно. — Почему бросили работу?

Галки заметались над колокольней церкви от криков толпы.

— Давайте выборных, — велел капитан.

— Безукладникова, Безукладникова-а!

Никита стоял далеко от коляски и видел над головами только треугольное лицо капитана. Одна забота была — оградить Катерину от чужих локтей. Очутилась рядом с ним, выпятив живот, прижалась к плечу. Услышав свою фамилию, Никита заробел, отнялись ноги. Кажется, ничего прежде не боялся, но говорить перед толпой!.. А его вызывали все настойчивей, все злее, уже толкали в спину.

Откуда ни возьмись возле коляски возник Паздерин, мешкотный, с морщинистым лбом, потряс беспалой рукой. Толпа смолкла настороженно, не зная еще, чью сторону богатей примет.

— Дошли до нас слухи, господин капитан, будто завод закрывают. Ответь, верно ли это, ибо все мы весьма обеспокоены.

Замерли, затаили дыхание, приподнялись на цыпочки — ловить каждое слово.

— Обманывать вас не буду, — сказал Воронцов. — Слухи, к сожалению, верные. Заказов заводу не дали…

Громом грянула толпа, кулаки взметнулись над головами, зубы заскрипели.

— Что же ты стоишь? — крикнула Катерина в самое ухо Никите. — Иди!

Солнце ослепило глаза Никиты, и он, будто сонный, двинулся к коляске. Встал к выгнутому крылу, откашлялся и неожиданно сильным голосом, окая, заговорил:

— Мы строили этот завод и не уйдем. Гоните солдатами — не уйдем. Наши души здесь, наши корни здесь!

— Не уйде-ом! — откликнулись поторжники.

— Что же это получается? — обратился Никита к капитану, уже ровно и глубоко дыша. — Нас наградили за усердие, к нам всякие лестные слова обращали, а теперь — в шею? Мы-то работали без обману, по совести… Кто же виноват, что нас обманули?

Воронцов огляделся. Увидел полицейских, боязливо ждущих его приказаний, кучку заводского начальства, его помощников в безопасном отдалении, надел картуз, поддернул его козырек.

— Вот, мастеровые, мое решение и мой вам ответ. С первых дней связало нас общее дело, сроднила общая судьба, и мы не потеряем Мотовилихи. Будем производить орудия без заказов на свой страх и риск. Артиллерийское управление пришлет нам для сравнительных испытаний две немецкие пушки. Мы докажем правительству, потерявшему к нам доверие, что наша сталь лучшая в мире. А теперь — за работу!


Он принял решение еще по дороге из Москвы, постепенно обдумывал подробности. И все же обязательно нужно было посоветоваться с горным начальником пермских заводов полковником Нестеровским, как ни тяжела бы была эта встреча. Прямо с колес, не отдыхая, зашел в канцелярию. После ослепительных от солнца улиц в кабинете полковника показалось прохладно, глаза долго приучались к полусвету. Николай Васильевич отер усы и лицо платком, платок порыжел.

Полковник Нестеровский потрогал пальцами мешки под глазами, стряхнул со стола пепел, обвалившийся с сигары. Воронцов заметил: тесть начал сутулиться, великолепные когда-то усы повылезли, в движениях появилась суетливость.

— Все знаю, все знаю, — тусклым голосом твердил полковник. — Съели с потрохами. Сколько напрасных жертв! Что же это делается, Николай Васильевич! — выронил сигару. — Бочаров оказался каракозовцем. Это он развратил моего мальчика, это он повинен в вашей размолвке…

— Это он лишил нас заказов и передал их Круппу, — в тон полковнику сказал Воронцов, теряя терпение. — Я пришел к вам, господин горный начальник, — официально продолжал он, — чтобы вы санкционировали мое решение. Мы будем продолжать производство без заказов. Добьемся их задним числом, поставим артиллерийское управление и военное ведомство перед совершившимся фактом.

Полковник подобрался, выпуклые глаза его округлились и удивленно, и рассерженно:

— Вздумали играть в рулетку, милостивый государь?

— Не рулетка — расчет.

— Чем же вы будете платить рабочим?

— Мотовилиха способна на все. Будем клепать котлы для пароходов, выполнять какие угодно заказы частных, посессионных и государственных заводов, чтобы продержаться до признания.

— Делай, как считаешь нужным, — снова сломился Нестеровский. — Я уже ничего не понимаю, ничего! И ничего не решаю. Как марионетка в вертепе, прыгаю на веревочках. И не с кем поделиться, не с кем! Все боятся, оглядываются…

— Вам надо отдохнуть, Михаил Сергеевич. Непременно.

Воронцов откланялся, от коляски, предложенной полковником, отказался: даже этим не хотел себя связывать…

Теперь он ходил по цехам, отгоняя назойливые мысли, разбуженные нелепым разговором с полковником и требованиями мастеровых. Мысли эти заводили столь далеко, что, вероятно, пришлось бы согласиться с Бочаровым. Однако капитан был человек действия, цель перед ним стояла зримая, верная, и все душевные силы должны быть отданы ей.

У печей не хватало двух знакомых фигур, в лаборатории над микроскопами изнывали юноши, недавно окончившие гимназию, у парового молота Кондэ, где Овчинников колол орехи, управлялся квадратный кузнец с опаленной бородой. Работал он споро и ухватисто, но Воронцову вдруг захотелось придраться… Той Мотовилихи, изначальной, где все кипело, отстаивалось, вкоренялось, — уже не было. И мнилось Николаю Васильевичу, будто не он теперь ведет Мотовилиху, а она увлекает его своим течением.

Над Камой раскатывалось эхо выстрелов. Пушки держались отменно. С Вишеры плотами шел великолепный лес: умница лесничий обнаружил добрые запасы и оформил купчую. Все было налажено. Но — Наденька. Он признавался себе, что работа не может заглушить тоски. Он знал, когда Наденька сможет вернуться, и, как малыш рождественского подарка, как жаждущий родника, — ждал из Петербурга двух контрольных пушек…

На пороге кабинета с бумагами под мышкою, чуть пригнувшись, замер чиновник по особым поручениям. Воронцов протянул руку. Наверху лежала депеша: главный начальник уральских заводов Строльман предлагал капитану Воронцову немедля прибыть на комиссию в Екатеринбург. Леденея от ярости, Николай Васильевич схватил чистый лист бумаги, ударил пером в чернильницу. Чиновник в страхе попятился: он никогда еще не видел начальника завода с оскаленными зубами.

«Для испытаний необходима фабрика и пробное поле, — чуть не прорывая бумагу, брызгая чернилами, косо писал Воронцов, — а не комиссия под председательством лица, не обладающего всесторонними практическими знаниями стального производства…»

— Перепишите, — сказал чиновнику, забегал по кабинету, втягивая воздух ноздрями. Это успокаивало.

Оживленные голоса послышались за дверью. Не вошел, вбежал чиновник, отвечающий за внешнезаводские перевозки.

— Привезли, Николай Васильевич, привезли, — закричал с порога, улыбаясь, мигая за очками большими ресницами. — Уже на полигоне!

Гора свалилась с плеч. Бегом вниз по лестнице, прыжком в коляску. Чиновник едва успел сесть рядом. Кучер свистнул, мостовая застучала под копытами. Мелькали дома, вывески магазинов, шарахались прохожие. Словно и лошадь почувствовала нетерпение капитана: всхрапывая, загнув голову, неслась по мягкой дороге на полигон.

Чуть не на ходу выскочил Воронцов из коляски. Пушкари полукругом стояли около высоких и длинных деревянных ящиков. Было душно, пыльно, солнце лютовало, Кама расплавленно блистала — Воронцов не замечал.

— Открывайте, открывайте! — замахал рукою.

Коренастый с проседью в бороде подносчик, который когда-то, после гибели Капитоныча, отказывался от испытаний, неторопливо, слишком неторопливо поплевал на руки, взвесил на ладонях лом, сунул его в бок ящика. Пересохшие доски закаркали, затрещали, отвалились.

— Что за диковина? — Подносчик опустил лом, вопросительно поднял на капитана глаза. — Ни разу такой не видал…

В ящике была старинная медная пушчонка со скобами-дельфинами и тарелями-поясками, опертая вертлюгами на деревянные подставки.

— Это для кунсткамеры! — Воронцов до боли потер щеку ладонью, снял картуз. — Давайте второй.

Полигонщики приоткрыли рты, шеи вытянули, будто ожидали, что вот сейчас из другого ящика вылезет чудище со змеиной головой и нетопырьими крыльями. Подносчик снова поплевал на руки, уже без уверенности двинул ломом. Повалились доски, захватывая друг дружку поперечинами. Капитану почудился темный ствол, закрепленный за угол на опорах. Но это была только резкая по контрасту с солнцем тень. А в ящике оказались с редкостным тщанием укупоренные железные нащечины, употребляющиеся при пробе четырехфунтовой пушки старого образца.

Воронцов отпрянул, словно его ударили. Пошел к Каме, присел, пригоршнями хватая воду, стал плескать в лицо. Мелкие рыбешки зерном сыпанули в глубину. Вода была отвратительно теплой. И все-таки движение успокоило ударившую в голову кровь.

— Я еще верил… но именно это и должны были прислать, — сказал Воронцов чиновнику, возвращаясь и обсушивая платком пальцы. — Именно это…

Посмотрел в сторону Перми. Знойное марево скрывало реку, сливало ее с небом. Ни движения, ни миражей — мертвый сон. Воронцов зашагал к коляске, возле которой уже стоял чиновник, дрожащими руками протиравший очки, вскочил на козлы, отодвинул опешившего кучера, разобрал вожжи и направил лошадь в карьер…


Два солдата пересекли каменный двор к низкому сараю: легко тащили на носилках мертвое тело, завернутое в брезент. Было часа четыре утра, и от стен, от камней шел удушливый жар. У железных тюремных ворот, открывающихся на волю, — конные жандармы. Позвякивают уздечками, цвиркают по камню подковы. Ротмистр привычно пощипывает усы.

Медлительно, торжественно раздвигаются ворота. Вжик! — шашки наголо. В серых под цвет камня халатах с желтыми бубновыми тузами, с котомками на спинах валят уголовники. Пересыпчатый звяк ножных цепей.

— Солнышко встает, солнышко! — размахивает длинными руками старик, голый череп его розовеет.

Далеко видна наполовину синяя, выбритая, наполовину черная, волосатая, голова Андрея Овчинникова. Он глядит туда, в сторону Мотовилихи, всем своим вдруг постаревшим лицом. Шевелятся губы его, ходит под бородою кадык.

Жандармы и солдатская команда выравнивают уголовников в колонну, по шестеро в ряд.

В ворота выгоняют политических. Сначала их вроде бы немного. Однако бегут струйки, сливаются, образуются ряды. На ногах цепей нету, головы не обезображены. Но на спинах такие же бубновые тузы, такие же котомки со сменкой белья. Среди уголовников шуточки, смех, а то и причитания, а эти молчат, жадно, пытливо приглядываются друг к другу, впервые соединенные дорогой. Бочаров распахивает халат, привстает на носки; ноги хлябают в кожаных котах; дышать трудно, словно горло забито паклей. Над Мотовилихой огнистые волны. Они колеблются, сливаются в тяжелые валы и едва уловимо гудят, будто далекие колокола.

Острая слезинка прорезается в уголке глаза. Коленями бы стать на пыльную дорогу и оплакать эту пермскую землю. Оплакать первую горькую свою любовь, оплакать надежды, которым не суждено было сбыться… И поклониться бы этой земле за то, что на ней встретился с Александром Ивановичем Иконниковым, сроднился с Мотовилихой; за то, что морозы, ветра и зной этой земли укрепили и возвысили его душу в любви и ненависти; за то, что здесь открылись ему истоки той дороги, с которой он никогда не свернет.

Он выпрямился, напрягая чутье: нет, не прощальными колоколами — вещими пушками гремела Мотовилиха.