"Затишье" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


Художник Е. Нестеров

глава девятая

Уже неделю бродил по набережной вдоль Зимнего дворца, слонялся около ограды Летнего сада этот обреченный человек. Наружность его была заурядной, ничье внимание не привлекала. Большелобое лицо, ржавое от веснушек, жиденькие соломенные волосы, сами разлезавшиеся на косой пробор, глаза, налитые изнутри желтизною. Сунув руки в рукава потрепанного пальто, спрятав стесанный назад подбородок в выцветший шарф, кружил он по улицам. За пазухою холодом жег двуствольный пистолет. День за днем стрелял он из этого пистолета в загородном лесу; с закрытыми глазами мог дважды попасть в один сучок, пуля в пулю.

Все расчеты с жизнью были покончены. Нервное возбуждение, колотившее его в первый день на платформе Николаевского вокзала, стало привычным состоянием. Рези в желудке — обычное студенческое недомогание — принял он за смертельную болезнь и намеревался погибнуть с пользой для России.

Никто в московском кружке «мортусов» не думал, что Дмитрий Каракозов, молчаливый флегматик, неотступно привязанный к своему двоюродному брату Ишутину, один из всех замышляет действие. Ишутин верховодил, Ишутин размахивал руками, слезой восторга блестели впалые глаза его. Самые фантастические планы были зажигательны, как фитиль, как глоток вина на тощий желудок. Ах, какие приключения переживали студенты, какие вызовы бросали обществу… не выходя из дому. Серенькое прозябание, пыльная тоска на лекциях — все позабылось! Да еще бы: за границею создано всемирное общество террористов, которое скоро перебьет всех царей. Пора и московскому землячеству студентов переходить к настоящему делу: казнить обманувшего народ Александра II.

Каракозов, вроде бы равнодушно подремывавший в уголке, на самом деле мучительно раздумывал: «Стреляю без промаха… Тут же на месте меня разорвет толпа… Я по рождению дворянин — пойдет молва, что дворяне убили царя за то, что царь освободил народ. Народ подымется, начнется революция…»

Никому не сказавшись, даже не обняв своего обожаемого брата, уехал он в Петербург. За пазухой лежал пистолет, в кармане — письмо. Бродил, ждал. Вовсе не думал, что выстрел его потрясет не только толпу, сорвет не только ветки со старой липы. Лопнет белая перчатка, и обрушится на Россию железный жандармский кулак; и загремят в ответ выстрелы и взрывы. От Петербурга до Сибири, вдоль волжских, вдоль камских побережий однообразно возникнут бревенчатые палисады этапных домов, днем и ночью будут греметь воротами тюремные замки. Не думал, что будет качаться на виселице и по следам его на деревянный помост подымутся другие юноши.

«Что это, случайное совпадение или судьба? — думал капитан Воронцов, ожидая директора горного департамента. — Почему выстрел этого фанатика должен был угодить в меня?»

В военном ведомстве, откуда он только что приехал, чиновники набрасывались друг на друга, полковники и генералы в парадных мундирах крестились, отирали пот.

— Поляки, это все поляки, — восклицал один, вздымая к лепному потолку короткие ручки.

— Государь сказал: «Дай бог, чтобы преступник был не русский». И какая ангельская доброта: не позволил толпе растерзать убийцу!

Напрасно пытался Воронцов напомнить о Мотовилихе. Его не слушали или удивленно разводили руками:

— Да разве вы не представляете, господин капитан, что в столь значительное для России время думать о каких-то мелочах довольно-таки странно.

Пришлось откланяться. Надежда была только на Рашета. Скоро установится дорога, надо мчаться в Пермь. С пустыми руками?

Воронцов вскочил. За дверями произошло какое-то движение, вошел Рашет в парадной форме, однако морщинистое лицо его было озабоченным:

— Едем, Николай Васильевич, во дворец. Большой прием, допускают всех. Государь дважды появлялся на балконе перед толпой.

— Но продвинет ли это мои дела?

— Сейчас нет дел превыше чудесного спасения императора! — Рашет спешил, отделался фразой, которая была у всех на устах.

— Тогда я попрошу правильно понять меня, ваше превосходительство. С кислой физиономией присутствовать при общем ликовании… А притворяться не могу.

— Хорошо, — кивнул головою Рашет. — Будем надеяться на лучшее.

Вечернее солнце отражалось в окнах и витринах. Густые толпы мужиков, мещан, приказчиков, ребятишек, баб запрудили Невский, Морскую, гудели против Дворянского клуба, на балконе которого стояли оркестранты в мундирах конной гвардии. С трудом расчищая дорогу, затолканный, одуревший от запахов пота, овчины, добрался Воронцов до гостиницы. Прислуга разбежалась. По пустой лестнице и пустому коридору, в нишах которого дотоле всегда караулили половые, он дошел до своего нумера. Не раздеваясь, лег.

В нумере быстро темнело, Николай Васильевич не потребовал огня. Стекла на окнах, стены, портьеры озарялись красными, зелеными, синими, мертвенно белыми переливами — на Невском был фейерверк. Прибоем вскипали и опадали крики. Разве мог Воронцов еще день назад представить, что не найдет в себе ни восторга, ни даже радости, когда узнает, что жизнь монарха подверглась опасности и только чудом не оборвалась! Он безоглядно веровал в миссию освободителя, всем сердцем приветствовал его преобразования. И теперь думал: куда бы пошла Россия, не окажись рядом с убийцей крестьянина Осипа Комиссарова? Назад — к варварству, к рабству? Слушая ликующие возгласы, он спорил с Бочаровым: «Не вам поколебать многовековые устои монархии. Вы останетесь одиночками среди миллионов и обречены на гибель. Выстрел этот — суть вашего бессилия». И в то же время с удивлением обнаруживал иное: Бочаров примирял его с цареубийцей, оправдывал аффектацию безумия.

Он отгонял от себя эти необычные мысли. Стоял у окна, заложив руки за спину. Вспышки потешных огней причудливо изменяли лицо: оно заливалось пунцовым жаром, становилось безжизненно зеленым, покрывалось разноцветными пятнами…

Несколько дней капитан никуда не выходил. Еду и газеты приносили в нумер. Что подавали — не замечал: с жадностью развертывал шуршащие листы, вдыхал мочевой запах типографской краски. Читал подробности.

«Четвертого апреля, в четвертом часу дня, император, после обычной прогулки по Летнему саду, в соповождении герцога Николая Лейхтенбергского и племянницы, принцессы Марии Баденской, садился в коляску, когда неизвестный человек выстрелил в него из пистолета. В эту минуту стоящий в толпе крестьянин Осип Комиссаров ударил убийцу по руке, и пуля пролетела мимо. Преступник задержан на месте и по приказанию императора отведен в Третье отделение…»

Газеты писали: в опере ставили «Жизнь за царя», вместо хора «Славься» исполняли народный гимн «Боже, царя храни», с воодушевлением подхватываемый публикою. Всенародная любовь к царю проявляется в эти дни с особою силою…

О. И. Комиссарову пожаловали дворянство, в честь спасителя на монетном дворе отчеканена бронзовая памятная медаль. Пятого апреля О. И. Комиссаров отправился для снятия своего портрета в фотографическое заведение. Толпы народа несли дрожки с героем на руках.

Сообщали, что в Москве раскрыта организация, замышлявшая цареубийство и ниспровержение монархии. Появилась фамилия главного преступника. Психиатры доказывали: Каракозов сумасшедший, сифилитик. Филологи и историки приводили самые веские доказательства, что цареубийца отнюдь не русский, ибо в фамилии «Каракозов» вовсе нет российского корня. Тут же, в объявлениях, уведомлялось, что с дозволения государя родственники преступника спешно меняют свои фамилии… Казалось, никакой промышленной, деловой жизни в России не существовало.

Воронцов не выдержал. Собрал вещи, зашел на телеграф, потом заказал книг для технической библиотеки, сел на извозчика и помчался к Николаевскому вокзалу. В отделение вагона вошел с третьим звонком. Два человека, глядя в окно, негромко разговаривали. У одного была тонкая шея в золотистых завитках волос, расшитый лаврами воротник чиновника юстиции, узкие плечи. Другой, с короткой багровой шеей, прикрытой воротом старого дворянского мундира, говорил:

— Ежели стреляют в самого императора, ничего великого от России не жди.

— Напротив, дядюшка, напротив, — возразил чиновник, — именно сейчас-то и начнутся те самые потрясения, которые стряхнут с самодержавия всю многовековую мишуру. Затишье кончается…

Они услышали Воронцова, смолкли, обернулись, раскланялись не представляясь. Видимо, не стремились к дорожному знакомству. Капитан тоже не расположен был к вагонным пересудам, сделал вид, что дремлет.

— Люблю вздремнуть в дороге, — сказал дворянин, потягиваясь. — Москва разбудит.

Москва разбудила и Николая Васильевича. Он не заметил, как вправду заснул, — ритмический перестук и покачивание дивана убаюкали. Сквозь дрему слышал, как кондуктор, осторожно сопя, подвешивает над дверью ночной фонарь, слышал голоса, ходьбу, звонки на станциях. Среди звездчатых искр литейки появлялся Бочаров с пистолетом в руке и сердито повторял: «Серебрянский уклад, Серебрянский уклад». Возникла старуха с мертвым лицом, и Воронцов оправдывался перед нею в чем-то, но язык не слушался, она не понимала. Наденька демонстративно укладывала в коробочку сапфировый перстень и говорила: «Москва, господа, пробудитесь, Москва!»

Он с радостью понял, что спит и сейчас может открыть глаза. Чиновник и дворянин, помятые, нахохленные, добывали из-под своего дивана чемоданы. Окошко было молочное, рассветное, пахло тухлым яйцом от паровозного дыма. Воронцов внезапно почувствовал нетерпение, схватил свой чемодан, выскочил на подножку. У вагона стояли с заспанными физиономиями лакеи гостиниц. Отталкивая их, к Воронцову приближался серьезного вида, с седыми баками и выпяченной губою, человек, посланный Наденькой, слегка поклонился, вернее, сделал вид, и очень презрительно пробормотал:

— Господин Воронцов? Коляска подана.

— Вы ошиблись, любезный, — решительно ответил Воронцов.


Жандармский полковник Комаров к губернатору не поехал. Дождался наконец — пришло время. Струве намерен обсудить общую точку зрения. Вот она, эта точка! Комаров взвесил на ладони циркуляры из Петербурга. Отыскать и изобличить «мортусов» в Пермской губернии. Теперь — каблуком на языки, в железы, в тюрьмы, в Сибирь!

Следствие обнаружило неудовлетворительное состояние большей части учебных заведений, высших и средних, неблагонадежность преподавателей, дух непокорства и своеволия у студентов и даже у гимназистов, увлекающихся учением безверия и материализма, с одной стороны, самого крайнего социализма — с другой, открыто проповедуемых в журналах так называемого передового направления. Издание двух главных органов этого направления — «Современника» и «Русского слова» прекращено по высочайшему повелению, а во главе министерства народного просвещения, вместо уволенного Головина, поставлен незадолго до того назначенный обер-прокурором святейшего синода граф Д. А. Толстой…

В ушах полковника Комарова играла боевая музыка. С особым удовольствием прочитал он полуофициальное пожелание правительства создавать писателям, журналистам такие условия публикации и существования, которые постепенно принудили бы их либо совсем отказаться от пера, либо вдохновенно проповедовать идеи, полезные государству.

С первых чисел мая жара в Перми была необыкновенная; неудивительно потому, что жандармский полковник, сидя в коляске, обливался потом. Он думал: в тюремном замке должно быть попрохладнее, и торопил кучера. На козлах сидел капитан Воронич — безопасности ради. По спине Воронича расплывалось мокрое пятно. Однако никто на персону полковника не покушался, перед ним вытянулась тюремная охрана, засуетился начальник замка. Комаров разрешил Вороничу отдыхать в помещении для офицеров, а сам прошел в комнату дознаний. Он помнил, что Бочаров когда-то умолял арестовать его; с этим юнцом он справится без труда, и Третье отделение снова оценит служебную хватку полковника. В борьбе с крамолой всегда лучше перегнуть палку…

Бочаров теперь содержался в башне. Башня губернского тюремного замка предназначалась для особо опасных политических преступников. Его привели туда по железной громыхающей лестнице, огражденной решетками. Справа и слева голубым светом зимнего неба полыхнули окна, и он очутился на длинной площадке. Вдоль нее несколько дверей на массивных, в заклепках, петлях. В дверях пулевые отверстия глазков, задвинутые снаружи крышечками.

Надзиратели толкнули Костю в камору, заперли. Он огляделся, опять привыкая к полумраку. Знакомо, знакомо: железная откидная кровать, железный столик, привинченный к стене. В углу у двери овальный ушат с деревянной крышкой — параша. Наверху бойница углом градусов в сорок пять. На склоне ее вытянутое отражение решеток. От двери до стены с бойницей шагов пять. Сколько же он прошагает верст по этому полу?.. Не думать, не думать об этом!.. Едва успел обнять Ирадиона… Костенко никого не узнавал, на губах накипала пена. А ведь, кажется, совсем недавно, выдираясь из липкого бреда, велел написать записку о Серебрянском укладе. Клочок бумажки и обломок грифеля нашел в кармане; у него всегда в карманах был мусор. Бочаров сначала возмутился. Но подпись свою, подумав, поставил: Мотовилиха будет работать, никого из мастеровых не прогонят за ворота, значит, в средоточии останутся люди, которые поверили Бочарову. Да и капитану будет добрый урок… Задыхаясь от ночного смрада общей каморы, среди стонов, скрежета зубовного и невнятного бормотания много думал Бочаров о жизни.

Два мужика попали к ним: темные, обросшие волосами. За что их посадили — не говорили, как старик-каторжник ни выпытывал. Тогда старик освирепел, оскалился, уши полезли к лысине. Со страшной силой схватил одного за бороду, ударил лицом о деревянный брус. Мужик затряс головой, замычал, выплевывая кровь. Второй равнодушно, сонно глядел.

— Не трогай нас, — неожиданно мягким, смиренным голосом попросил он. — У Стяпана язык откушен, как били его.

Свесились с нар всклокоченные черные лица, заморгали красными веками. Андрей Овчинников положил руку на плечо старика:

— Не трожь. Сам помру, а тебе ноги выдеру.

— Дурак ты, дурак, — засмеялся старик. — Коли наш брат супротив каторжной кумпании пойдет, учить его надо. Иначе сам же и сгниет.

— Кругом же есть обман и беззаконие, — вздохнул мужик, заметив слушателей и словно обрадовавшись возможности пожаловаться. — Изводют хрестьянина на корню, и не видать ему ни хлебушка, ни солнушка. Даже господь от нас отвратился. Во что веровать-то?

— В свою силу, — вмешался Бочаров.

После отказа Бочарова от воли мужики считали его тронутым и слушали усмешливо. Он это понимал, мыслями своими не делился, надеялся — еще придет время. Однако теперь не утерпел.

— Говаривал нам так-то и Ратник хрестьянский, Ляксандра Кокшаров. А какого толку?

— Где ты его видел, когда? — заволновался Бочаров.

— В нашей деревне он, Тупиками называемой, — простодушно выдал мужик. — Тупики как есть Тупики: тайга да болотина…

— О Кокшарове расскажи.

— Да чего говорить-то, известно дело. Ушел Кокшаров с беглым обозом искать ничейные земли. Грянули солдаты, перепороли мужиков, вернули. Бежал Ратник. Долго кружил по тайге, пока не отмерли от морозу ноги. Выполз к нашей деревне, к Тупикам, значит. Спрятали его добрые люди. Сиднем сидит Кокшаров, ждет суда божьего. Бают в деревне: все брата слезно поминает. Схватили, мол, единоутробного брата в Кунгурском уезде, признали за Ратника, а он и скажись им…

Не пришлось дослушать, надзиратели приказали собираться:

— На новую фатеру, в одиночку.

Едва успел обнять Ирадиона, припасть к опустелой ребристой его груди.

— Пригляжу за ним, будь спокоен, — пообещал Андрей Овчинников.

«Тупики, Тупики, — звучит в ушах Бочарова. — А я не чувствую тупика, инстинктом, сердцем, всем существом своим не чувствую!»

Отражение решетки переползало по склону бойницы, меркло, растворялось, и Костя потерял счет дням и ночам. Но когда в бойницу потянуло жаром и пришлось раздеться до пояса, понял — уже наступило лето. Стало знойно, запах параши отравлял, мучили кошмары.

— Бочаров, на допрос!

Гремит под ногами железо лестницы, стучат настилы коридоров и переходов. Здесь прохладней, даже сквозит, и рубаха отклеивается от тела. В узкой длинной комнате с ядовито-желтыми стенами массивный стол, за ним — сам жандармский полковник Комаров. Костю останавливают перед ним в отдалении, уходят.

— Нам известно, — приступает полковник, — что ты подстрекал мотовилихинских мастеровых к бунту. Нам известны все твои мысли и поступки…

— Тогда прикажите вернуть меня к камору, — перебивает Бочаров и в то же время со страхом думает об этом.

— Успеешь. — Полковник, видимо, благодушно настроен. — Я хочу спросить о другом. Лучшие люди Перми приняли в твоей судьбе самое сердечное участие. Они верили, что ты оступился, и намеревались наставить тебя на истинный путь. Как же мог ты ответить черной неблагодарностью, с таким слепым упрямством проповедовать идеи безумцев?

— Я приехал в Пермь не по собственной воле, — досадуя на свою привычку подпадать под чужой тон, все-таки ответил Бочаров. — Я отбывал наказание…

— Ссылка административным порядком не наказание, а лишь мера предупреждения замышляемых преступлений, — процитировал полковник.

Костя усмехнулся, хотя под желудком опять что-то противно дрожало, переступил с ноги на ногу, встретил настороженный взгляд полковника.

— Действие ее как раз обратное, можете убедиться. И в этом повинны вы, господин полковник, вы и весь строй, который вас порождает. — Бочаров разволновался, в голосе — слезы. — Вы отняли у меня все: свободу, мать, любовь!.. — Он приметил на лице полковника удовлетворение, стиснул кулаки.

— Вот прошение мотовилихинских мастеровых о твоем помиловании. Они выставляют тебя чуть ли не святым.

Перед Костей замелькали лица, в ноздри пахнуло едкой гарью цехов, луговыми настоями покоса, и он почувствовал, как что-то распрямляется внутри, будто крепкий стержень. Только теперь заметил двух писарей, согбенных над бумагами. Пусть слушают, пусть!

— Люди светолюбивы, господин полковник. Как бы вы ни старались, они все равно будут тянуться к солнцу и бороться со всеми, кто его отнимает. В этом суть моей пропаганды, в этом суть Мотовилихи.

— В этом же и суть покушения недавнего на освободителя, на государя?

На подвижном лице Бочарова — неподдельное удивление. «Боже мой, неужели слова Платона Некрасова были не только словами, неужели „мортусы“ начали! Что же теперь делается там, на воле?»

— Я против цареубийства! — воскликнул Бочаров. — Это ни к чему не приведет. Жертва эта — акт отчаяния. Я в них не верю!

Полковник с досадою крякнул, подтянул к усам нижнюю губу:

— Вот как? Тогда во что же ты и твои приспешники веруете?

Бочаров говорил от своего имени, опасаясь невольно назвать кого-нибудь. Но до озноба, до реальности чувствовал за спиною Александра Ивановича Иконникова, Феодосия, Михеля, Ирадиона, даже маленького Топтыгина.

— Во что же вы верите? — возвышая голос, повторил Комаров.

— В Мотовилиху.

Костя загляделся через голову полковника на окно. Ах, каким чистым, каким голубым было там небо! Сейчас, должно быть, над прудом высоко-высоко вьются стрижи. Сейчас сочная зелень ликует на ветках, и остро, свежо пахнет воздух, напитанный солнцем.

Полковник встал, загородив своей массивной фигурою небо:

— Вот что, Бочаров, пока не назовешь всех сообщников и связи с «мортусами», тебе не будет прогулок. Надеюсь, что Костенко благоразумнее.

— Костенко уже не даст вам никаких показаний.

— Молчать!

— Если мы преступники, нас нужно судить и вину нашу доказать.

— Ты не дождешься суда, негодяй, — закричал полковник, — сгниешь в руднике! Увести его!

Марш, марш, жувавы, На бой кровавый, Святой и правый, — Марш, жувавы, марш!

звенел в голове Бочарова резкий голос поляка Сверчииского.

И двери каморы тяжело захлопнулись.