"Гипсовый трубач: дубль два" - читать интересную книгу автора (Поляков Юрий Михайлович)11. По дороге в труполечебницуЖарынин довез писателя до центра. Заметно посвежев от хорошего завтрака и обещанной встречи со Скурятиным, он великодушно объяснил соавтору, почему категорически разочаровался в сюжете про Леву и Таю. – Поймите, Андрей Львович, в искусстве всегда должна быть обида! Всегда. Но мелкое, дежурное искусство обижается только на свое время. А большое, настоящее искусство обижается на вечность! – Это ваш Сен-Жон Перс сказал? – Конечно же он, златодумец! В нашем с вами сюжете нет главного – обиды на вечность. Ну нет ее – и все тут! Есть только ябеда на советскую власть. А сегодня, коллега, быть антисоветчиком так же неприлично, как в семнадцатом – монархистом. – Допустим. А в сюжете про Железную Тоню есть обида на вечность? – О! Еще какая! – Так в чем же дело? – Я уже думал. Не получится. – Почему? – Не успеем. Знаете, сколько желающих? Если Сурепкин не продешевит и отдаст историю самоубийства жены за хорошие деньги надежному продюсеру, то сможет выкупить назад свою стоматологическую клинику. У моего мистера Шмакса таких денег, увы, нет… – А если у нас вообще не получится обидеться на вечность? – усомнился писатель. – Тогда мы пойдем другим путем – снимем фильм про расчисленный хаос бытия. – Как это? – Когда-нибудь расскажу. Но мне хочется чего-то другого! – Например? – Ну допустим, человек узнает вдруг о своей смертельной болезни и решает убить давнего врага, отобравшего, скажем, любимую женщину… – А при чем тут смертельная болезнь? – вздрогнул Андрей Львович, тронув нос. – Это обязательно? – Нет, не обязательно. Это я так, к слову… – успокоил Жарынин. – Но меня, знаете, всегда интересовало, почему люди со смертельным диагнозом никогда не мстят своим врагам, чтобы хоть напоследок добиться справедливости? Розовощекие маньяки с прекрасным гемоглобином постоянно кого-то крошат из помповых ружей, а безнадежные доходяги, которым и терять-то нечего, кроме истории болезни, не прикончили на моей памяти ни одного мерзавца! Почему? – Потому что они думают о вечном, о покое… – А вы хотите после смерти отдохнуть, как мамонт в мерзлоте? – Я бы предпочел прогуливаться по вечнозеленому саду! – съязвил автор «Сумерек экстаза». – Один или с Лапузиной? – Вдвоем интересней! – Нет, мой друг, не прогулки вас ждут за гробом, а упорный труд! Мне, знаете, иногда кажется, на том свете мы все будем работать над ошибками. – В каком смысле? – В прямом. Допустим, вы умерли… – Не надо так говорить! – вскричал Кокотов. – А чего вы испугались? Между прочим, есть такая примета: если кто-то из съемочной группы откинулся, фильм непременно будет иметь успех! – Да идите вы к черту! – взорвался несчастный литератор. – Ну, хорошо, хорошо! Допустим, умер я. И попал, разумеется, в рай… – Вы уверены? – Абсолютно. – Мне кажется, церковь не приветствует любовь втроем. – Церковь приветствует любовь к ближнему, а способы этой любви и количество ближних можно выбирать по своему усмотрению. Не зря же нам дарована свобода воли? – Ну, знаете, Дмитрий Антонович! – Оставим этот богословский спор, коллега! Вы не Василий Великий, а я не Фома Аквинский. Допустим, я попал в чистилище… – У православных чистилища нет. Это выдумки католиков, – тонко заметил Кокотов, активно воцерковлявшийся в последнее время с помощью книжки дьякона Тураева «Сто ответов оглашенному». – Не привязывайтесь к мелочам! За гробом мы будем улучшать нашу земную жизнь. – Как это? – Элементарно, коллега! Вы совершали поступки, которые хотелось потом исправить? Например, в отношениях с женщинами? – Совершал… – кивнул Андрей Львович и подумал о том, что, конечно, не надо было ему от Обиходов переезжать назад, к матери, – тогда, возможно, все бы потихоньку умялось. – А теперь представьте, что прожитая вами жизнь – шахматная партия, и ее после смерти можно переиграть, исправив неверные ходы. – Но ведь тогда это будет совсем другая партия! – В том-то и дело! Каждый исправленный поступок рождает цепочку изменений в вашей жизни, и все эти бесчисленные варианты надо будет тоже переиграть, выбрав наилучший. Вам, коллега, и вечности не хватит. Какой там отдых! А самое главное, никогда нельзя сказать наверняка: вот сейчас, в данный момент, мы все еще тянем нашу первую, черновую жизнь или уже умерли и работаем над ошибками. – Не понял? – Что тут непонятного? Это как дубли в кино. Например, в предыдущем дубле вы психанули, выскочили из машины, и никакого кино с вами мы так и не придумали. А в нынешнем, 247-м варианте, исправленном и дополненном, вы остались со мной, хотя не уверен, что из-за сценария… – Ну и зачем все это? – испуганно спросил Кокотов. – Как зачем? Работая над ошибками, каждый должен выстроить свою идеальную жизнь – и тогда наступит конец света. Страшный суд – это ведь, собственно, проверка контрольных работ, как в школе. Звонок на перемену. Дети, сдавайте сочинения! – Минуточку! Не сходится! – обрадовался писатель. – Во-первых, хорошим и плохим людям для исправления понадобится разное количество вариантов. Во-вторых, один умер еще до нашей эры, а другой – вчера. Он не успеет до звонка… – Не переживайте, там нет времени. Сожранный саблезубым тигром дикарь и омоновец, убитый в Грозном, находятся в равных условиях. Успеют все – и хорошие, и плохие… – А потом? – Потом Творец свинчивает лишенные недостатков судьбы в единое целое и любуется идеальным вариантом человеческой истории. Это и есть рай. – А что же тогда ад? – В аду, дорогой Андрей Львович, вас заставят проживать жизни тех, кому вы напакостили! Станете, к примеру, матерью-одиночкой, брошенной мужем без денег в период лактации. – В какой период? – опешил автор «Беса наготы». – В период грудокормления. Но и это еще не все! Вы думаете, откуда взялись страшилки про кипящие котлы, раскаленные сковородки, чертей с острыми крюками, кровожадных чудовищ, рвущих грешников на части? – Это простонародное воображение. – Ничего подобного! Вспомните, вам когда-нибудь хотелось человека, предавшего, обобравшего, надувшего вас, – задушить, разорвать в клочья, порубить на мелкие кусочки? – Ну, в известной мере… – уклонился писатель, живо вспомнив, как хотел скормить пираньям вероломную Веронику. – Так вот, все эти воображаемые мстительные кары в аду грешники испытают наяву! Если, скажем, за всю твою подлую жизнь полторы тысячи человек мысленно дали тебе пощечину, а девятьсот мечтали плюнуть в лицо, ты обязательно получишь эти полторы тысячи оплеух и девять сотен плевков. Будешь стоять, а они будут идти и наотмашь хлестать по щекам, будут идти и плеваться. Отсюда, кстати, заповедь: ударили по левой – подставь правую, чтобы левая хоть чуть-чуть отдохнула… – Богохульствуете? – Нет, шучу. А ведь кто-то еще хотел засунуть врага головой в унитаз! И ведь засунет! Представляете: идут и засовывают, идут и засовывают… Сотнями, тысячами! Разве не ад? – Да, пожалуй. Ну, хорошо, вот грешники получили все заслуженные затрещины, утерли все положенные плевки и нырнули во все искупительные унитазы. Что дальше? – Дальше они тоже работают над ошибками до тех пор, пока не подберут образцовый вариант своей жизни. – А потом? – Потом они тоже вольются в идеальную историю человечества на правах младших товарищей. – И что же будет, так сказать, движущей силой этой идеальной истории? – Борьба великодуший. – Как это? – А вот так. Я спрашиваю: «Андрей Львович, что бы мне купить сегодня на вечер – снова перцовочки или, например, текилки?» А вы мягко возражаете: «Нет-нет, не беспокойтесь, Дмитрий Антонович, сегодня моя очередь бежать в магазин!» – Я и сам собирался, – смущенно соврал автор «Заблудившихся в алькове». – Вот и отлично! Когда сдадите анализы… А на что вы, кстати, жалуетесь? – Так, ни на что… – Смотрите, коллега, незнание симптомов не освобождает от заболевания! – Я учту. – Когда выясните, что страдаете рецидивирующей мнительностью, звоните! Поедем в «Ипокренино». Черртовски хочется поработать! Будем думать над новым сюжетом! – Каким? – Еще не знаю. Вот она, ваша труполечебница! – затормозив, объявил режиссер. – Почему труполечебница? – заиндевело спросил Кокотов. – Как сказал Афанасий Великий, все мы трупоносцы, пока не уверовали. Ладно, звоните! Не успел писатель вылезти из машины и захлопнуть дверцу, как «вольво», визжа, рванул с места и, нахально подрезав «маршрутку», исчез в транспортном бермудстве Москвы. Андрей Львович огляделся, соображая на местности, и вскоре догадался, куда идти: вблизи лечебных учреждений всегда заметно вялотекущее, но целенаправленное перемещение болезненной части человечества. Кокотов попросту влился в это скорбное движение и вскоре оказался возле поликлиники, которая помещалась в желтом классическом особнячке, расположенном в глубине переулка за кованой оградой. Здание было явно историческое: у входа на стене рядком висели сразу три мемориальных доски: На первой, старой, сработанной из мрамора, когда-то глянцево-белого, а теперь пористого и серого, можно было, благодаря буквенным углублениям, разобрать почти бесцветную надпись: Вторая доска, поновей, изготовленная из темно-красного крапчатого гранита и еще сохранившая следы прежней позолоты, сообщала: Третья доска, сравнительно недавно отлитая из меди с явной претензией на общедоступный авангард, извещала о том, что: К последней скрижали прилепилась бумажка. На ней неровными крупными красными буквами было написано: Всю бахрому с телефонными номерами уже оборвали, оставалась последняя узкая полосочка, испещренная цифрами и дрожавшая от ветерка, словно обманутый сперматозоид. Кокотов на миг остановился перед старинной дубовой дверью, благополучно пережившей и декабристов, и сретенских красногвардейцев, и академика Сахарова. Прежде чем войти, он оглянулся: по глубокому голубому небу, лениво изменяясь, плыли облака. Огромная черноствольная липа, раскинув крону за ограду, накрывала полпереулка, и казалось, что маленькое солнце просто запуталось в верхних ветках. В траве, возле покрытого известкой толстого ствола, наслаждаясь покоем, растянулся черно-белый кот в желтом антиблошином ошейнике. Андрей Львович ощутил, как тело наполнилось тревожной истомой, знакомой каждому, кто хоть раз ходил на прием к серьезным врачам, не ведая, с каким знанием от них выйдет. Писатель искренне позавидовал безмятежности кота, вздохнул и, с трудом отворив дубовую дверь, шагнул в Неизвестность. Как и положено, Неизвестность охранял мужик в черном. Он покрикивал на входящих, сурово приказывая надеть на обувь синие полиэтиленовые бахилы и, словно Харон, брал со страждущих мзду – пять рублей, которые отправлял себе в карман, залоснившийся, будто шкура тюленя. Бахилы же от многократного, вопреки гигиенической инструкции, использования изветшали и порвались, Кокотову пришлось перебрать полкорзины, чтобы отыскать более менее целую пару. Напяливать бахилы пришлось стоя, так как при корзине был всего один стул, занятый старушкой, превозмогавшей приступ астмы. В Неизвестности шел ремонт. Две молоденькие малярши в заляпанных спецовках (судя по говору, молдаванки) стояли на стремянках и затирали потолок, отчего их лица были белыми, точно запудренные мордочки куртуазных маркиз. Андрей Львович довольно долго плутал по зданию в поисках нужного кабинета, оказываясь то в свежих коридорах, отделанных синюшным пластиком и выстланных гуляющим под ногами ламинатом, то снова попадая в советские пределы с линолеумом, стертым до дыр, и стенами, обшитыми панелями из прессованных опилок. Лет двадцать назад они выглядели почти как красное дерево. Разумеется, он мог спросить у кого-нибудь, но решил для себя так: если отыщет кабинет Оклякшина самостоятельно, ничего серьезного у него в организме не найдут. Наконец отчаявшийся писатель решил толкнуться в двери из матового стекла, мимо которых несколько раз проходил, но не придавал им никакого значения, принимая за вход в приемную главного врача или регистратуру. Однако, приблизившись, он прочитал на изящной золоченой табличке: За дверьми обнаружился совершенно другой мир: пол, выложенный дорогой, пастельных тонов плиткой, стены, покрытые венецианской штукатуркой, и неяркие бра в форме чаш, обвитых символическими гадами, причем лампочки торчали из разинутых змеиных ртов. Охранник, одетый в новенькую, отлично подогнанную черную форму с желтым шевроном «ЧОП “Кобра”», посмотрел на вошедшего добрым взглядом потомственного педиатра и ласково попросил: – Ваш пропуск, пожалуйста! – Я… у меня… – замялся Кокотов. – Вам, наверное, в поликлинику? – Нет, мне в «Панацею». – Вы, вероятно, на первичный осмотр? – Да… вероятно… – К кому? – К Оклякшину. – К Павлу Григорьевичу? Вы уверены, что не ошибаетесь? – с деликатностью викторианского джентльмена уточнил охранник. – Уверен. – Что ж, проходите прямо, возле регистратуры – направо, а за кассой – налево. – Чоповец с сочувственной укоризной глянул на полиэтиленовую рвань, еле державшуюся на кокотовских ботинках. Писатель все понял, присел на мягкий диванчик и переобулся в новенькие, ярко-синие бахилы, еще не утратившие острого запаха своего химического происхождения. Раскланявшись с вежливым стражем, он двинулся в указанном направлении, размышляя о том, насколько двести долларов, прибавленные к зарплате, могут изменить поведение человека. Регистратура выглядела как рецепция дорогого отеля, а касса была отделена пуленепробиваемым стеклом; за ним виднелось девичье лицо, печальное, как и у всех, кто считает чужие деньги. Свернув налево, Кокотов наконец увидел белоснежную дверь с табличкой: Дверь оказалась заперта. Андрей Львович вынул из кармана бумажку с телефоном Оклякшина, хотел набрать номер, но вдруг обнаружил, что «Моторола» окончательно сдохла. Кокотов смирился, уселся на стул и приготовился ждать. Мимо сновали хорошенькие, как на подбор, медсестры, проходили с неторопливой целеустремленностью врачи, пробредали пациенты, которых можно было разделить на три категории. Первые, энергичные, уверенные в себе, всем видом показывали: мы пришли сюда лишь затем, чтобы улучшить свое и без того отменное здоровье, а также развеять некоторые пустяковые сомнения. Вторые были растеряны, на лицах то появлялся, то исчезал ужас поставленного диагноза, и этот ужас, перегорая, постепенно оборачивался угрюмой верой в медицину. Третьи уже ничему не верили, почти примирились со скорым исчезновением и медленно шаркали, храня тайну этого невозможного примирения глубоко в себе… Посидев некоторое время, писатель вежливо остановил медсестру, несшую в лабораторию пробирки с чьей-то бордовой кровью. – Извините! А П-павел Г-григорьевич?.. – заикаясь от робости, спросил автор «Любви на бильярде». – Он в здании. Ждите! – Она глянула на пациента с дружелюбным равнодушием и проследовала по коридору зовущей походкой, почему-то особенно заметной у женщин в белых халатах. Чтобы отвлечься от мук ожидания, Кокотов стал перебирать и рассматривать журналы, вперемешку лежавшие на стеклянном столике. Издания тут были разные: медицинские, политические, глянцевые… Имелся даже прошлогодний «Плейбой». Кокотов вспомнил, как «Плейбой» с роскошной грудастой девицей и силуэтом ушастого кролика на обложке притащил в класс Колька Рашмаджанов, и Пашка Оклякшин купил у него журнал, чтобы дразнить девчонок… Андрей Львович встал с диванчика, снова подошел к двери Оклякшина, подергал. Заперто. Постучал – молчок. Возвращаясь на место, он увидел, как по коридору в дорогой электрической коляске проехала молоденькая инвалидка, повиливая колесами, словно бедрами. И ему пришла в голову странная мысль: если есть Олимпийские игры для инвалидов, то почему бы не издавать, скажем, инвалидную версию «Плейбоя»? |
||
|