"Геннадий Падаманс. Легенда о несчастном инквизиторе" - читать интересную книгу автора

я".
Дон Адольфо сходил облегчиться. От того, что вошло в человека, может он
облегчиться - но не от того, что впитала душа. Здесь тщетны потуги. Здесь
нужно иное. Нечто иное. И об этом ином дон Адольфо рассказывал Еве уже битый
день.
"Раньше люди смеялись: ежели болит зуб у человека - отруби тому голову,
и его эуб перестанет болеть. Они смеялись... Но когда душа болит у человека,
когда гниет душа у человека - до смеха ли тут? Так не лучше ли отпустить эту
душу, ведь она была изначально свободна, пусть она снова будет свободна,
чиста и свободна, пусть летит и ищет другие миры, ее боле достойные, пусть
никогда не суется в этот ад.
Болит душа у человека. Нестерпимо болит. Оттого грызутся люди как
волки. Я был зачат во время войны. Я родился во время войны, я рос во время
войны - всегда на Земле шла война, Великая Война, непрерывная. И что помню я
из своего детства? Кровь, пьяных солдат, испоганеных женщин, изрубленых
мужчин. Что помню я из своей юности? Кровь, пьяных солдат, испоганеных
женщин, изрубленых мужчин и разнузданную толпу, рукоплескавшую победителям.
Что делили они? Чего хотели они? Разве знал кто-нибудь это? Убивать и
поганить стало привычкой, естеством. И казалось: вот-вот род людской
прекратится, изобьет сам себя, изничтожит до последнего - но лишь уходили
солдаты, как женщины снова рожали, испоганеные рожали замену изрубленым.
Сколько лет мира было за всю историю человечью? Может ли кто сказать? На
моем веку не было мира. Краткие замирения, чтобы выковать новые копья и
отлить новые ядра - и снова война, только война, грабежи и разврат, ложь,
жестокость, беспробудное пьянство, предательство. Люди рубили друг друга,
потому что это давно стало их естеством, неотъемлемым естеством. Больной
лежал при смерти. Лекарство оставалось одно. Клин вышибают клином. И теперь,
если кто- нибудь выживет в этом кошмаре - может быть, естество его
преобразится, может быть, его станет мутить, наконец, от насилия, от разбоев
и грабежей, ото лжи, от жестокости?..."

Он вызвал секретаря, приказал подать вина и фруктов. Они ели фрукты и
запивали вином. "Что еще есть на свете утешительного?" - думал он. "Если б
все это немного раньше", - сокрушалась она.
Она была тринадцатой, добившейся чести стать "священной невестой
Вождя". Двенадцать, предшествовавших ей - о них он не хотел вспоминать. Те
были мерзкие, нестерпимо мерзкие. Они заходились в истерике, кричали, что
он - богоравный, даже выше Христа, и они всю свою кровь отдадут за него до
конца, до распоследней капельки... Но он приказывал им испражняться на
богоравного, на того, кто, по их же словам, выше Христа - и они
испражнялись. Дерьмо тянуло к дерьму; человек - лишь кучка дерьма, а он...
он стал навозной ямой, отстойником, новый Христос собирал все грехи
по-настоящему, не понарошку. Христос-Варавва собирал дерьмо, которое пахло
хуже грехов, много хуже. И теперь он пытался все это ей объяснить, своей
Еве, тринадцатой. Ей или, может, себе, еще раз себе. Или... "Или" больше не
существовало в его голове и в его сердце. Выбор был сделан. Давно уже
сделан.
"Ничего не смог сотворить Христос своей проповедью, - говорил он. -
"Любовь", "Небеса" - Его семена ложились на камни. Люди думали лишь об
одном: как грешить безнаказанно, как дешевле купить индульгенцию. Ни сам