"Амос Оз. Сумхи" - читать интересную книгу автора Он, бывало, говорил:
- На Ханукку[3] все еврейские дети учатся в классе ненавидеть злых греков. В Пурим[4] - мы ненавидим персов, в Песах[5] - египтян, а в Лаг ба-Омер[6] - римлян. Первое мая[7] - день демонстраций против англичан, Девятое ава[8] - пост в память о разрушении нашего Храма вавилонянами и римлянами. 21 таммуза[9] - день смерти Герцля[10] и Бялика,[11] 11 адара[12] мы с печалью и гневом вспоминаем о том, что натворили арабы в Тель-Хае, где пали Трумпельдор[13] и его товарищи. И только в Ту би-шват[14] мы ни с кем не ссорились, не было у нас бед, но именно в этот день - как назло! - почти всегда идет дождь. Дядя Цемах, как мне объяснили, был старшим сыном бабушки Эмилии, сыном от ее первого брака, еще до того, как они поженились с дедом Исидором. Гостя у нас, дядя Цемах частенько будил меня утром, в половине шестого, и мы, как заговорщики, пробирались на кухню и там тайком жарили себе двойную яичницу. В такие минуты веселые искорки загорались у него в глазах, и вел он себя так, будто мы с ним оба принадлежим к какой-то опасной шайке, но до поры до времени довольствуемся вполне невинными забавами, вроде двойной яичницы, которую готовим тайком. В глазах нашей семьи репутация дяди Цемаха была сомнительной. К примеру, о нем говорили так: "Уже в четырнадцать лет он был мелким спекулянтом с улицы Налевской в Варшаве, а нынче он - спекулянт с улицы Бограшов в Тель-Авиве. Совсем не изменился. Даже загореть не сумел. Ничего не поделаешь - таким уродился". Последнее замечание было, по-моему, глупой и несправедливой придиркой: дядя Цемах не загорал потому, что не мог загореть. Вот и все. Даже если бы загореть, разве только покраснел бы как вареный рак, а потом бы совсем облез. Уж такой он: белокожий-белокожий, худощавый, невысокого роста, словно вырезанный из бумаги, светловолосый, с красными, как у кролика, глазами. Значения прозвища "спекулянт" я в то время не понимал, но про себя решил так: дядя Цемах привык носить майку и короткие - до колен - штаны цвета хаки, еще там, в Варшаве. Он привык засыпать, сидя перед радиоприемником в этом своем наряде, и с тех пор не изменился к лучшему, держался своих странных привычек и здесь, в Тель-Авиве, на улице Бограшов, засыпая перед приемником в майке и в коротких штанах. "Ну и что, - думал я, - что в этом такого?" И кроме всего прочего, дядя Цемах жил на улице Грузенберг, а не на улице Бограшов. А еще иногда дядя Цемах вдруг затягивал песню. Пел он надтреснутым голосом, с большим чувством: И путь мой лежит далеко-далеко, Тропинка петляет и вье-о-о-т-ся... О дядиных причудах говорили у нас на идише, чтобы я не мог понять, все эти речи завершались тревожным шепотом, и в самом конце всегда шипело словечко "мешигинер" ("сумасшедший"). Но я не считал, что дядя Цемах сумасшедший. Даже когда он пел свою песню (или какую-нибудь другую), я чувствовал, что на сердце у него грустно. Но иногда он, наоборот, был веселым и шутил беспрестанно. Скажем, усаживался он с моими родителями и тетей Эдной под вечер у нас |
|
|