"Дневник ее соглядатая" - читать интересную книгу автора (Скрябина Лидия)
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава 6 РОДСТВЕННИК НА ВРЕМЯ
На следующее утро Алла снова не пошла сдавать римку, а, поколесив по мокрым улицам, привычно свернула на Кутузовский к дому покойной мачехи. Произошло какое-то тотальное размагничивание жизни.
Настроение выдалось паршивое, снова похолодало, моросил мелкий, совсем не весенний дождь, и она мечтала только очутиться на знакомом диване и замереть. Как все паршиво. А что именно паршиво, и не объяснишь. Паршиво. Запаршиветь. Покрыться паршой. Фу, какая гадость!
– Привет, я собиралась с тобой позавтракать. – Алла избегала как-нибудь называть прамачеху. По имени-отчеству звучало слишком отстраненно и фальшиво, по имени – не по возрасту, а сказать «бабуля» – язык не поворачивался. Да и сама Лина Ивановна на бабулю не походила. Милая пожилая дама. Алла исхитрялась уже третий месяц никак ее не называть.
– Всегда с радостью, – отозвался в трубке приятный грудной голос.
– Я уже у подъезда, – предупредила девушка.
– Замечательно.
Пока Алла устрашала прамачеху своим скорым появлением, придерживая дверь подъезда, сзади совсем близко подошел молодой мужчина и тронул ее за локоток. Легонько, но Алла вдруг испугалась, отпрянула, пропустила его вперед и, несмотря на обезоруживающую улыбку незнакомца, помедлила зайти следом. А он тем временем подошел к лифту, нажал кнопку и выжидательно посмотрел на Аллу. На лестничной клетке горел свет, но предбанник был темным, и ей вдруг показалось, что между ними легла спасительная или предупредительная полоса мглы, и если она шагнет вперед, то провалится в эту мглу и пропадет. Душе стало страшно.
– Вы едете? – Незнакомец приготовился шагнуть в кабину.
Алла сделала над собой усилие, подалась вперед, просквозила опасную мглу, но у лифта замешкалась. Смутившись, пробормотала:
– Нет-нет, поезжайте.
Тот все равно не торопился нажимать на кнопку. Стоял и выжидательно улыбался. Молодой, сероглазый, веселый. Эталон маньяка-убийцы.
– Я с незнакомыми мужчинами в лифт не вхожу, – сухо пояснила Алла.
– И правильно делаете, – рассмеялся он. – Но со мной можно. Я ваш участковый.
– А почему не в форме?
– Да я в гости к тетке иду. – Парень полез в задний карман джинсов и вынул красную корочку.
– Корочку можно в переходе купить, – продолжала упорствовать Алла. «И почему ему так важно затащить меня в лифт? Точно – маньяк».
В это время кодовый замок щелкнул и в подъезд ввалилась какая-то тетка с сумками. Алла облегченно вздохнула.
– Юрочка! Добрый день, – поздоровалась тетка с маньяком, поставила у своей двери сумку и начала шарить в карманах плаща в поисках ключа.
– Здравствуйте, Нина Ивановна, – с излишней приветливостью откликнулся парень и сделал приглашающий жест Алле. Той ничего не оставалось, как войти в маленькую кабину.
– Мне пятый, – сказала она, их руки у кнопки встретились, и Аллу вдруг обдало жаром. Лифт был тесным. Рядом с ней почти вплотную стоял молодой, сильный мужчина. Алла почувствовала его тело, руки, губы. Что за наваждение?!
– Вы дочка покойной Стефании Александровны? – сдавленно спросил участковый и посмотрел Алле в глаза.
– Да, – прошептала она и покраснела до кончиков ушей.
– Я вам очень сочувствую.
– Спасибо.
Они почти соприкоснулись друг с другом. Волоски стали дыбом. «Что же это происходит! Граждане-товарищи! Неужели я собираюсь трахнуться в лифте с участковым?» Кабина остановилась, двери с томительным промедлением раздвинулись, и амок рассеялся. Девушка выпорхнула из лифта и игриво помахала юному участковому ручкой.
– Я на юридическом учусь, на вечернем… – зачем-то бросил он в закрывающиеся дверцы лифта, словно оправдываясь.
«Еще один законник на мою голову или задницу», – прыснула про себя Алла.
Она остановилась перед дверью, помедлила. Вдруг представила себе, как выходила из лифта и стояла тут Стёпа. Может, все, что случилось за эти два месяца, – только сон? Вот сейчас она позвонит, и мачеха, живая и невредимая, впустит ее домой… Нет, этот искус она уже прошла.
Алла все равно снова открыла дверь своим ключом, подчеркивая, что она здесь не чужая, что получила право входа в эту квартиру задолго до того, как туда заселилась прамачеха. Что в шкафу и сейчас висят ее вещи, а в ящиках комода ее барахло перемешано со Стёпиным.
В прихожей она встряхнула плащ, бросила его на стул, которого раньше не было, и шагнула в гостиную. Лина Ивановна переставила мебель. Аллу это сразу больно резануло.
– Если тут не останется все, как при Стёпе, я перестану к тебе ходить, – угрюмо буркнула она вместо приветствия.
С улыбкой поднявшаяся ей на встречу прамачеха вся сжалась:
– Я просто подумала, вдруг так будет лучше…
– Не будет, – горько отрубила Алла. – Лучше уже никогда не будет.
– А стул в прихожей я для себя поставила, – обиженно заскулила Лина Ивановна, – я старая, могу только сидя обуться.
– Ладно, – пожалела о своей грубости Алла. – Давай завтракать и читать про кавказцев. Ты же самой мне прочесть не доверяешь! – уколола она прамачеху, подчеркивая, что приехала не ее навещать, а по делу. Но не стала добавлять, что все-таки попала на крючок, что подсела на эту кавказскую сагу и все время прокручивает в голове похождения юной Антонины, по сути ее ровесницы.
Лина Ивановна безропотно пошла на кухню ставить кофе, всем своим видом демонстрируя смирение и раскаяние. Она вернулась с подносом, красиво сервировала стол, а в центре поставила тарелку с оладьями и букет желтых тюльпанов. В ноздреватых румяных оладьях проглядывали кусочки яблок и изюма.
«Она знала, что я приду. Или нет? Не для себя же она пекла оладьи. Она только и делает, что безрезультатно бережет фигуру. Ждала меня? Знала, что приду? – рассеянно думала Алла, разглядывая Лину Ивановну. – Что я тут делаю с этой старой ведьмой? У меня есть папа, мама, братья, семья!.. Почему «ведьмой»?» – удивилась она сама себе и подцепила нежный румяный оладушек.
Прамачеха с трагическим видом глотнула кофе, словно это был поднесенный другом яд, и, не снисходя до разговора, раскрыла тетрадь.
– «Февральская революция докатилась до нас только к марту, когда Войсковой круг выбрал нового атамана от Временного правительства, а горцы отъединились в свой союз. Большевиков в ту пору было мало и первое время все шло тихо, потому что атамана хотя и выбрали от Временного правительства, но своего, из станицы Тарской. Народ атамана уважал, да не уберег – его потом революционные солдаты растерзали и уже убитому голову до мозгов разбили.
Тогда никто толком не знал, хорошо революция или плохо, но все с воодушевлением ждали перемен, сытой и вольной жизни. Съезды, собрания, сходки всех и вся сменяли друг друга каждый день. Мужчины кричали и спорили до хрипоты, женщины потом пересказывали дома небылицы с этих собраний, одна другой страшней.
И уже к осени дождались лавинного наплыва горцев, жуткой неразберихи во всех управах и грязи на улицах. Дворники из-за отсутствия в городской казне денег на жалованье околачивались по дешевым духанам и обжоркам и ныли, что им теперь даже на хаш с мерзавчиком не разжиться. Почему-то простой люд у нас пил в основном сивушную водку, а не вино.
Город лихорадочно вдыхал ядовитый запах свободы и безвластия, набухал слухами и дрожал в ознобе страшных, влекущих и непонятных вестей.
То на одной, то на другой улице образовывались запруды из людей, как заторы мусора при половодье, мужчины до крика спорили о лучшей жизни и спасении отечества. А потом разгоряченная толпа шаталась по улицам, хамя прохожим, надеясь нарваться на скандал и драку и жадно шаря глазами по витринам магазинов. Вчерашние смирные обыватели грабили уже в открытую, а зазевавшегося прохожего могли раздеть среди белого дня. К ночной канонаде присоединились теперь одиночные дневные перестрелки. Но толком никто не мог сказать, кто, кого и зачем пристрелил, прибил или прирезал.
Неожиданно Временное правительство потеснила новая, не понятная никому горская власть и долго выясняла, куда делись деньги из казны, а город начал медленно сползать в хаос. Но дворникам повезло больше, чем фонарщикам, над которыми разъяренная неожиданной вседозволенностью, растерянная и беспризорная толпа горожан собиралась устроить самосуд: те, мол, стали слишком рано гасить фонари, а на многих улицах не зажигали их и вовсе.
Наконец в стычке между пришлыми горцами и поляками брызнула первая кровь, и все горожане, словно только этого и ждали, сразу угомонились и закупорились по домам.
Но в двери стучался новый страшный слух: станица Фельдмаршальская полностью изничтожена. У нас там была дальняя родня. Кто, что, почему напали – неизвестно. Говорили, что красноармейцы с ингушами подавляли контрреволюционный мятеж. Город замер и притих. Никто такого крутого заворота событий не ожидал.
После этого словно кто-то дал отмашку – и остатки прежнего мира рухнули как подкошенные. Чеченцы, жившие восточнее нас, мгновенно сбились в банды и начали грабить немецкие колонии, русские экономии, хутора, села, слободы и даже железнодорожные станции Хасавьюртского и смежных с ним округов. Ингуши с осетинами от них не сильно отставали.
Под новый, 1918 год пришли вести, что станицы Кахановская и Ильинская разграблены и сожжены до основания. В январе та же участь постигла слободу Хасавьюрт.
Чеченские ли это были банды или чьи другие, никто толком не знал, но по городу поползли слухи, что горцы как с цепи сорвались и во время погромов кричат, что мстят русским за поражение Шамиля. «Волки почуяли кровь», – тихо сказала мама, перекрестилась и стала запирать нас с Сережей и Павлушей в доме. Порфишка в это время в очередной раз где-то пропадал.
С кавказского фронта хлынули дезертиры и тоже грабили всех подряд. Станичникам теперь приходилось туго. Они перестали навещать нас еще с осени.
В конце января ингуши неожиданно набежали и разграбили правобережную окраину Владикавказа. Это было на другом конце города от нас, где привычно селились осетины. А чуть позже пришли вести, что у осетин из Ольгинского и ингушей из Базоркина произошла кровавая стычка, которая закончилась погромом ингушами осетинского селения Батакоюрт.
Когда хаос стал более-менее привычным, выяснилось, что Горская республика шатается, власть прибрали к рукам пришлые большевики, и уже через пару месяцев жители Владикавказа оказались гражданами нового государства – на этот раз Терской советской республики. Большевистские Советы наспех собрали какой-то съезд, объявили жизнь заново и начали составлять списки контрреволюционеров для их скорейшего расстрела и конфискации имущества. Ошарашенные таким поворотом событий кадеты, которых было в городе очень много, некоторое время ловили ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, а потом пошли в собрания для выяснения политических отношений. А часть, прознав о расстрельных списках, отошла в станицы и хутора и дальше – в горы.
Оттуда они устраивали ночные налеты, стараясь отбить родное гнездо, а заодно и разграбить богатые большевистские склады. Осетины из окрестных селений тоже вовсю баловались грабежом, особенно в ингушских кварталах. Но и оставшиеся в своих домах горожане особой мирностью не отличались. Во Владикавказе традиционно селились отставные военные, в домах было много наградного оружия в полной боевой готовности.
В головах остальных жителей царила такая неразбериха, что одни еще долго ждали восстановления Временного правительства, а другие – реставрации монархии.
Мы с Сергеем подсаживали Павлушу к слуховому окну, втроем выбирались из заточения на крышу и даже сбегали в город узнавать последние новости. Но мама быстро это пресекла и стала запирать нас в подвале; там мы могли расслышать только выстрелы. А что происходит в городе, нам рассказывали наши жильцы, бывшие подпольщики.
Все они были на стороне Советов. Прачка Настя Чикало теперь заседала в каком-то комитете, безногий фотограф Петрович возглавлял продовольственную комиссию. Они перестали платить за жилье, посчитав его теперь своим, но обихаживание дома по-прежнему осталось на маме.
Почти каждую ночь в городе теперь слышалась стрельба. Все держали ворота и ставни на запоре. Взрослые организовывали патрули и сами охраняли свои кварталы по ночам. В темноте город был ничейный, и каждый творил в нем, что хотел.
Как-то за полночь мы услышали тихие стоны под вентиляционным окном. Я из подвала побежала наверх, в свою комнату, окна которой выходили на улицу, и слегка приоткрыла ставни. На земле прямо у дома под моим окном лежал белокурый юноша, почти мальчик, лет восемнадцати, не больше. В потемках невозможно было разобрать, в военной он форме или нет. Он вытянулся в неестественной напряженной позе с вывернутыми, как у куклы, руками и ногами и запрокинутой головой. Волосы на лбу запеклись от пота. Юноша поймал мой взгляд сквозь щель ставен и неотрывно смотрел на меня, словно боясь упустить последнюю ниточку, связывающую его с жизнью. А в глазах его было столько страдания, что я до сих пор вижу эти мученические глаза, устремленные на меня и молящие о помощи и пощаде.
Но никто не решился выйти к нему на улицу среди ночи, а утром его уже не было. Сам ли он смог уползти, забрал ли его патруль, отбили ли свои, и кто были эти свои – мы так и не узнали.
Днем было не лучше. По улицам бродили тифозные красноармейцы в больничных халатах в поисках пропитания. Кормиться стало трудно, часто даже хлеба в продаже не было. Муку выменивали на вещи, но для этого приходилось ехать на хутор или в станицу, а это было очень опасно.
Мама чаще всего запирала нас с Павлушей в подвале и шла со старшим Сережей на базар продавать наряды из заветного сундука или на хутор, чтобы раздобыть какой-нибудь еды. Вестей от отца с Донбасса не было. Мы не видели его почти год, хотя деньги получали регулярно. Часто с верными людьми он передавал маме и золотые царской чеканки, которые та зашивала на черный день в свою выходную польку.
Порфишка неизвестно где пропадал, заявляясь иногда по ночам. Грязный, обросший и веселый, он неожиданно заскакивал, как черт из печной трубы, чтобы что-то забрать из своих многочисленных тайников в доме. Мы только гадали, на кого он теперь охотится. Порфишка не только якшался с горцами, но и, по сути, сам был абреком еще с тех пор, когда вместе с ними мальчишкой промышлял продажей путешественникам горного хрусталя на Военно-Грузинской дороге.
Приехавший из Пятигорска со Съезда народов Терека мой дядя Осип Абрамович возмущался, как жестко отстаивали свою позицию горцы и как лебезили перед ними левые товарищи, готовые на любые уступки, лишь бы удержаться у власти.
Мама только теребила край платка и шептала: «Тише, тише», – боясь, что его могут услышать наши жильцы-подпольщики.
«Чужаки, иногородние, так и лезут урвать чужой земли! Вот кто орал громче всех о тайной контрреволюционности казаков, – горячился Осип Абрамович. – Эти скоты готовы пойти за кем угодно, лишь бы хапнуть нашу землю».
Надо ли говорить, что на хутор Осип Абрамович принес не согласие, а ропот. В станицах начались смута и брожение. Говорили о полковнике Шкуро, собиравшем в Бургустанском лесу казаков, об отрядах Агоева и Гажеева. А в первых числах июня с кавказского фронта привезли по железной дороге оголодавшую и истерзанную 39-ю пехотную дивизию. Солдаты, а по сути мародеры, занялись грабежом – забирали зерно и скот в Александровской, Подгорной и Георгиевской станицах. Все это было чуть дальше от нас, в Пятигорском районе, но слух об этом насилии над своими быстро разнесся по всему взбудораженному Кавказу.
В конце июня зазвонили колокола в Моздокском районе, да так отчаянно, что было слышно даже у нас. Это взбунтовавшиеся казаки взяли Моздок. Собрали собственный съезд. Выбрали совет, который там, в Моздоке, возглавил осетин Георгий Бичерахов, а здесь, по Владикавказу, главным определили начальника штаба, полковника Соколова.
У нас во Владикавказе в это время проходил свой Съезд народов Терской области, на котором решали совсем другое: отнять землю у казаков и отдать всем желающим. Каждый решал свое, и каждый был в своей правоте.
Почти все эти полгода я просидела с Павлушей в подвале и новости узнавала из обрывков разговоров соседей и жильцов. Самой мне, кроме запаха сырости, жуткого ночного затишья, когда тревожный сон обрывается хлопками выстрелов, скрежетом взламываемых дверей и далекими криками о помощи, и вспомнить не о чем.
Слухи о дневных и ночных происшествиях, о дальних и ближних кровавых стычках клубились по городу, перекатывались со двора во двор, обрастая все более жуткими подробностями. Жители охали, ужасались, но с вожделением ждали вестей все омерзительней, подробностей все кровожадней. Словно хотели почувствовать всю полноту конца света.
К лету я совершенно осатанела от тюремного заключения и сообразила выдавливать боковую дверь в еще более низкий подпол, откуда был лаз во двор. Его еще Порфишка прорыл, чтобы воровать съестное для Ириши Антоновой, когда та с мамой начала голодать.
Летом все немного приободрились. Мы стали чаще выходить в город и в горы за дикой алычой и орехами – не потому что все успокоилось, а потому что привыкли к выстрелам, голоду, грабежам и даже к смерти. Каждый день кого-то убивали, но все принимали это с тупым равнодушием, если дело не касалось самой близкой родни. Конец света оказался такой же рутиной, как и все остальное. Мама, будто устав о нас беспокоиться, отпускала теперь Сережу со мной на рынок одних.
Другие горожане тоже, казалось, очнулись от столбняка и продолжили заниматься своими делами. Наш сосед-фотограф даже на рыбалку стал ходить и торговать рыбой на базаре, потому что продовольственную комиссию у него отобрали. Это звучит неправдоподобно, но люди быстро привыкли к новой жуткой жизни, словно прежней, мирной, никогда и не было. Ее даже никто не вспоминал.
Жаркой августовской ночью, почти на рассвете нас разбудили грохот копыт по мостовым и лихорадочная шквальная стрельба. Это три сотни казаков на рысях с полковником Соколовым промчались вихрем по Владимирской слободе, махнули через Ольгинский мост и захватили совдеп, то есть бывшее реальное училище.
Ворвавшись в нижний этаж, казаки вывели на двор Апшеронского собрания сонных красноармейцев, но замешкались их расстрелять, и те стали разбегаться кто куда. Издали они напоминали белых тараканов – повыскакивали-то в исподнем. Это я видела сама с голубятни на крыше дома, куда мы сразу забрались, когда началась пальба. Вся площадь перед совдепом была сплошь покрыта распростертыми телами. Нашу сторону заняли казаки, южная Молоканская и северная Курская слободы остались за большевиками.
Бойня была страшная, потому что отряд китайцев, невесть откуда взявшийся в нашем городе, втащил на колокольню пулемет и стал всех кругом поливать огнем. «Дьяволы косые», – шипела мама и беспрестанно молилась. А китайцев этих была тьма-тьмущая, штук триста, не меньше.
На третий день этой сумятицы, стрельбы, криков и взрывов красные отступили. Бронепоезд Орджоникидзе – мы называли его так, потому что в городе говорили, что он лично его прислал, – отошел к Беслану, напоследок выпустив по красавчику Владикавказу тысячи снарядов. Земля содрогалась, как при землетрясении. Казалось, еще немного – и мы просто провалимся в преисподнюю. Четыре дня бронепоезд громил нас из орудий, а в последнюю ночь дал по городу двести залпов. Такого жуткого грохота я за всю жизнь не слыхала, чудилось, что снаряды разрывались прямо в воздухе от ярости. Это был кромешный ад. Впервые я помчалась в подвал сама, и маме не надо было подгонять меня метлой или ремнем. Но даже в самые страшные минуты я все ждала, не объявится ли мой Ванечка вместе с казаками, и сердце дрожало и екало от каждого мужского вскрикивания за окнами.
Одновременно с орудиями бронепоезда громыхали гаубицы у кадетского корпуса. Кроасноармейцы хладнокровно расстреливали жилые дома, просто чтобы выкурить из них возможных белогвардейцев. О жителях никто не думал. Много домов подожгли и разворотили снарядами вместе с людьми, которым некуда было бежать. Выгорели целые улицы: Тифлисская, Владикавказская, сгорели дом умалишенных и магазин Зингера. Под завалами, должно быть, погибла и моя названая свекровь, мама моего Ванечки. Со времени налета ее больше никто не видел.
Потом выяснилось, что перед уходом красные расстреляли уйму народа. Оказывается, они ходили ночью по домам – во Владикавказе было много отставных военных – и брали всех, кто служил в Белой армии или у кого находили наградное оружие либо фотографии сыновей в офицерской форме. Задерживали якобы для разбирательства и всех расстреливали за госпитальным кладбищем у кукурузных полей. Расстреляли и директора Павлушиной гимназии Иосифа Бигаева, с которым был дружен наш отец. Говорят, что особенно зверствовали китайцы.
Пока я сидела в подвале, мама, прослышав о ночных облавах, сожгла все письма и фотографии моего Ивана. Я рыдала три дня, думала, что тем самым она отдала его смерти где-то там, далеко, где он был. Я ненавидела мать такой жгучей ненавистью тогда, что готова была ей лицо исцарапать, когда она входила в комнату и уговаривала меня поесть и перестать выть.
Казаки продержались в городе не больше недели. Они не грабили, не расстреливали и даже выставили охрану у госбанка и казначейства. Собрали общий комитет и стали заседать, решая, как жить дальше. Согласия на этот счет между ними не было. Правда, не обошлось без погромов ингушских окраин – осетины теперь мстили за недавнее нападение на свой правобережный район Владикавказа.
Народ потихоньку начал выползать из подвалов и укрытий и содрогнулся. От города остались целые кварталы пепелища, под завалами погибли сотни людей. Оставшиеся в живых раскапывали их вместе с казаками. Никто не радовался победе и приходу белых. Город словно замкнулся в себе и хмуро глядел, не ожидая для себя ничего хорошего.
И точно, через несколько дней бронепоезд Орджоникидзе вернулся и с боем отбил вокзал обратно. Отовсюду к городу начали стягиваться красноармейцы и орды всякой попутной швали. Наш район – Шалдон – пытались взять ингуши. От свирепого ингушского «Вурро!» у нас сердце обрывалось даже в подполе. Но поначалу казаки их отбили. Потом кто-то истошно закричал: «Ингуши пошли громить станицы!» – и казаки дрогнули.
Следующей ночью казаки ушли домой. И началось самое жуткое. Пока ингуши грабили осетинские кварталы, красноармейцы хватали горожан без разбору и расстреливали за госпитальным кладбищем. Хоронить убитых не разрешали.
Место расстрела охранял караул, бойцы иногда милостиво позволяли горожанам покопаться в горах трупов, чтобы отыскать своих родных, но только за деньги и ночью. Улицы и дома обезлюдели. Целые кварталы стояли сгоревшие или пустые. Всюду нагло шныряли мародеры и хватали все, что уцелело от пожаров. Только тогда жители по-настоящему поняли, что их ждет в новой жизни, и тупо ужаснулись. Но не сдвинулись с места, не бежали за границу, не пытались оправдаться или потребовать чего-то у новой власти. Все словно обезволели и молча принимали безжалостную и дикую расправу над собой.
Жизнь вошла в свое кровавое русло и никого уже не удивляла. Мать отпустила девятилетнего Павлушу на Тарский хутор к бабушке за фруктами. Его вызвались проводить и прогуляться наши жильцы, сапожник с женой.
Они были тоже подпольщики и пришли к матери перед самой революцией с запиской от отца, который в это время работал на донбасских промыслах, с просьбой их укрыть на время. А теперь этот сапожник стал помощником коменданта города и ходил с наганом.
По соседству с нами жил ингуш по фамилии Албак, и в последнее время к нему много народа с гор приходило. «Свадьбу дочери готовлю», – объяснял он. Но зловещей оказалась эта свадьба.
Павлуша с жильцами пошли рано утром, по прохладе, прихватив с собой корзины для фруктов. Вдруг часа в два за городом послышалась военная канонада, разрывы бомб, пулеметная строчка. Мы переполошились – артиллерии в той стороне раньше не бывало, а единственный бронепоезд безмолвно стоял на станции. Выскочили на улицу, а нам кричат: «Ингуши бомбят казачьи станицы!»
Мать сорвалась бежать на хутор, но патрули ее за городом не пропустили, как ни билась – «Это их горское дело, пусть сами разбираются». А часа в четыре нашего Павлушу привез на арбе сосед наш Албак и тихо так, с извинением, говорит: «Я сразу узнал, Абрамовна, что это ваш мальчик, и забрал его с собой». Все кинулись к Павлуше с расспросами, а он заплаканный, заикается, весь трясется, слова с языка не идут, одно мычание. Пока его отхаживали, сосед наш словно сквозь землю провалился. Дом пустой – ни арбы, ни семейства, ни пожиток.
Когда мы брата Павлушу немного отпоили, он перестал стучать зубами и, всхлипывая, рассказал:
– Нас тетя Люба хорошо накормила и показала, где в саду за домом самые лучшие яблони. Мы пошли и стали рвать яблоки. Потом дядя Сережа (сапожник) с женой сказали, что пойдут на речку искупаться, а я лег в траву и уснул. Было жарко. Бой начался сразу. Рвануло в нескольких местах. Закричала скотина, завизжали собаки. Среди дыма и грохота ничего нельзя было разобрать. Я остался в саду, как лежал в густой траве. Закрыл голову руками. Кругом все взрывалось, и один снаряд разорвался в глубине сада. И меня словно по ушам ударило. А потом было много пулеметных очередей, но я так оглох, что думал сначала, это кузнечики стрекочут. В саду меня ингуши и нашли. Всех оставшихся в живых станичников выволокли на улицу и погнали вместе со скотом в горы. И меня тоже. Кто сопротивлялся, всех убивали. Нашего дядю Егора, Осипа и дядю Федора… Там так много народа лежало на улице… Ингуши отрезали мертвым женщинам уши с серьгами и пальцы с кольцами… По дороге в горы нам встретился дядя Мирза на арбе, увидел меня, сказал что-то своим и меня забрал…
Мама ахнула, выслушав этот сбивчивый рассказ, и осела наземь, страшно закатив глаза до белков. Все начали хлопотать вокруг нее, не словом не обмолвившись об услышанном, словно никакого налета и не было, а был какой-то страшный вязкий сон.
Но к вечеру пришли вести, что ингуши под предводительством какого-то Вассан-Герея сговорились с Красной Армией, взяли у нее тачанки с пулеметами и гранаты и, окружив казачьи поселения, неожиданно на них напали, перебили почти всех мужчин, а женщин, стариков, детей, скот и все имущество увели в горы. Станицы Сунженская, Тарская и наш хутор Тарский были одновременно полностью разгромлены.
А остальным поселениям был предъявлен ультиматум о сдаче оружия и выдворении. Самое ужасное, что станицы Слепцовская и Карабахальская соседям на подмогу не пришли. Теперь каждый был за себя. Казачество обессилело от внутренней распри, кто подался за красными, кто за белыми. Поля стояли не сжатыми, огороды заросли. От осетин подмоги тоже уже никто не ждал – на казачью землю они глядели жадными глазами. Говорили, что все это придумал предсевкавказа Орджоникидзе в отместку за недавнее нападение казаков на Владикавказ.
В городе даже не все начальники знали о готовящемся погроме. Наш сапожник с женой едва спасся, допоздна отсиживался в кустах у реки далеко от станицы, не зная, что происходит, и буквально приполз вечером в город.
Только после этого начались волнения и поднялся ропот. В городе у многих осталась родня по станицам. Тогда представители Советов народных депутатов вызвали ингушских старейшин города и потребовали, чтобы те вернули взятых в плен людей и личное имущество.
На следующий день во двор семинарии ингуши начали приносить всякую дрянь: старые поломанные самовары, ржавые косы, порванные сбруи, а к полудню пригнали станичников. Из своих мы нашли только Евдокию – ее, как и некоторых других, привезли на телеге.
Она, видно, была в плену страшно изнасилована. Когда мы привели ее домой, она еле держалась на ногах, легла прямо на пол, укрылась шубой, несмотря на августовскую жару, и так, ни слова не говоря, пролежала месяц, почти ничего не ела и только пила воду. А когда начала понемногу подниматься, мы ужаснулись. Из красавицы она превратилась в страшный скелет с выпученными глазами и открытым ртом, из которого все время текла слюна. Врачи нашли, что у нее весь позвоночник изломан. Говорить она не могла, только мычала и, когда ела, давилась, не могла глотать. Промучилась еще полгода и умерла. Из большого семейства не осталось никого.
Других пленных быстро переправили кого в станицу Александровскую, кого в Минеральные Воды, Ессентуки и Нальчик.
Якобы у советской власти не было возможности защитить казаков в их прежних домах, потому что ингуши в своем праве – заняли их в результате революционно-освободительной борьбы с пережитками царского уклада, а решение это было принято еще весной, на Третьем съезде Терских советов. Так одним махом с терскими казаками было покончено, а их станицы начали заселять ингуши. Да. Из наших еще моя подруга по гимназии Женя Мешкова спаслась – она намазала лицо сажей и накинула на себя батрачьи навозные обноски со скотного двора. Ею и побрезговали.
Через город потянулась вереница переселенцев. На них было страшно смотреть. Когда терцы проходили через Владикавказ, молча, с опущенными головами и темными от горя лицами, от Шалдона до Молоканской слободы сбежался весь город. Над процессией нависло облаком безмолвие полного, безысходного отчаяния.
Все мы, бывшие сытые и веселые горожане, а теперь сами незнамо кто, глядели на этих несчастных и ясно понимали, что скоро наступит и наш черед. Вернее, уже наступил. Но вместо того чтобы что-то предпринять, сопротивляться обстоятельствам, требовать от новой власти ответа, все хмуро разошлись по домам и замерли в оцепенении.
Мы потом отыскали еще двух двоюродных братьев, которые во время нападения уезжали в Майкоп на ярмарку. Их отправили в Александровскую станицу, они там нанялись батраками. Обоих затем насильно забрали в Красную Армию, и связь с ними оборвалась.
Через два дня после налета мать моя вытребовала угорсовета через нашего сапожника пропуск на хутор. Снами пошло много горожан.
Хутор встретил нас страшной тишиной. Ни людского гомона, ни мычания коров. Только вой обезумевших собак. Мы нашли убитыми и дядю Осипа Абрамовича, и деда Терентия Игнатьевича, и многих других. Всех, кого смогли, похоронили.
А моя бабушка, мамина мама, видно, не хотела уходить с ингушами, забилась в подпол – она же мелкая была, юркая. Так ее ингуши добили штыками сквозь щели в полу. Мы ее вытащили и похоронили на заднем дворе под негной-деревом, что росло прямо за сараем у входа в сад. Она была легкая и твердая, как деревянная кукла.
Вернулись мы страшно подавленные. Стоны Евдокии было невозможно слушать, но мама посадила меня под домашний арест и велела за ней ухаживать. Ингуша, нашего соседа, нашли скоро с перерезанным горлом прямо на пороге дома. Он, видно, вернулся за чем-то и попал в казачью засаду. Хотя соседи шептались, что казаки его выследили где-то на стороне, а на порог специально кинули, чтобы городские ингуши знали, какая участь ждет наводчиков. И не просто кинули, а прибили стальными штырями к ступенькам, так что его отрывали по кускам…»
– Ужас-ужас-ужас! – оборвала чтение Алла. Ей стало невыносимо горько. Мрачное, холодное отчаяние Антонины, ее спокойно-равнодушный тон, за которым слышалось омертвелое нечувствие боли, передались Алле и заполнили ее. Слезы подкатили к глазам, горло перехватило. – А ты когда-нибудь была в тех местах? – спросила она первое пришедшее на ум, чтобы справиться с собой и не разрыдаться.
– Нет, только однажды в детстве, – вздохнула прамачеха. Чтение развеяло недавнюю обиду на грубость Лалочки.
– Надо хоть по карте посмотреть, где все это происходило, – деловито буркнула Алла, словно, сверившись с картой, собиралась навести в возмущенном районе порядок.
Обе женщины помолчали, еще раз представляя ужасы прочитанного.
– Ладно, сделаем перерыв. После такого и оладьи не лезут. – Алла отодвинула тарелку. Прибитый к крыльцу ингуш и истерзанная Евдокия не шли у нее из головы.
– Ты еще не рассказала мне главного, – напомнила ей Лина Ивановна. – Как прошел футбольный матч?
– Не знаю, – рассеянно пожала плечами Алла.
– Не знаешь? Как это? – удивилась прамачеха.
– Ну, не счет, конечно. А что-то там приключилось нехорошее. Не могу понять.
– Он тебе угрожал? – испугалась Лина Ивановна.
– Нет, что ты. На шашлык даже пригласил. Но он был какой-то дерганый, напряженный. Может, неприятности на работе? Я еще не поняла.
– А Илюша не знает о твоих планах мести? – деликатно зашла с другой стороны Лина Ивановна.
– Нет, он же в Твери. Звонит и эсэмэски шлет, – усмехнулась Алла.
– А ты научишь меня слать эсэмэски?
– Давай, – без особого энтузиазма отозвалась девушка. Кому это прамачеха эсэмэски собралась слать? Не ей ли?
Некоторое время они возились с отправкой и чтением эсэмэсок, хотя обе думали о прочитанном и каждая украдкой вздыхала.
Дождь за окном барабанил по глянцевым листьям каштанов. Кремовые гламурные члены покачивались призывно на ветру. Красивые, сильные, мужские деревья.
– Я останусь у тебя?
– Буду только рада!
«Всё у меня есть: и папа, и мама, и братья, и даже новая мачеха, а я цепляюсь за чужую старую тетку. Что скажешь, соглядатай? Креатив – говно, автор – мудак?» – горько вздохнула Алла и отошла от окна.
На следующее утро Алла потащилась в свой Второй Гум, в последний раз попробовать взять римское право штурмом. На подходе к корпусу юные юристы в очередной раз азартно мерялись пиписьками. Из припаркованных в кружок крутых тачек с раскрытыми багажниками била мощнейшая звуковая волна. В каждом был вмонтирован саббуфер не меньше чем на пять киловатт. Алла подошла, послушала, вяло кивнула двум знакомым и повернулась обратно к своей машине.
Она не была вхожа в этот круг студентов. На юрфаке кастовость особенно бросалась в глаза. По местной табели о рангах Алла числилась «из зажиточных крестьян» и входной билет в другие сообщества был для нее слишком дорог. Аллу это дико задевало. Наткнуться на них у входа значило, что он для нее закрыт. Тем лучше. Жизнь начала пробуксовывать. Она просто не могла заставить себя войти в здание, словно у порога вибрировала невидимая преграда.
Алла села за руль и тупо уставилась на мокрое от дождя стекло. Попробовала считать капли. Тем лучше, она не пойдет сегодня в универ. Черт с ней, с этой римкой. Катиться в пропасть несданной сессии было легко и даже сладостно.
Неожиданно все прочитанное накануне выскочило из какого-то уголка сознания, как непрошеная реклама в компе, запульсировала картинками. Тихая, улыбчивая красавица Евдокия с переломанным позвоночником; застреленный на пороге собственного дома гренадер Осип Абрамович; ингуш Албак с перерезанным горлом; умирающий под окнами Антонины безымянный юноша. Боль, ненависть, любовь, отчаяние, невозвратность всех этих жизней нахлынули на нее, и ей стало нестерпимо жалко всех этих людей. Зачем всё это? Пронеслось, сгубилось, и нет следа.
Она достала из сумки диктофон и в который раз послушала нежный смех мачехи: «Раз, два, три, четыре, пять. Вышел зайчик погулять. Хи-хи. Толстый такой заяц. Жирный кролик». Где она теперь? Может, с Антониной и Евдокией?..
Тем временем наступил обещанный уик-энд с шашлыком. Алла до последнего не знала, примет ли приглашение. У Кахи был дом в «Горках-2». Очень официальный, похожий на дворец культуры колхоза-миллионера. С широкой лестницей и колоннадой. Пафосно, фундаментально, богато и уродливо.
Каха в джинсах, свитере и сандалиях на босу ногу вышел встречать ее к воротам, и у Аллы снова екнуло и затрепетало сердце. Она изнывала по нему все эти дни. Просто ясно это стало только сейчас, когда она увидела Каху в воротах.
Он сам открыл их, приветливо кивнув охраннику, с готовностью маячившему у сторожки, и Алла въехала на просторный, вымощенный плитами двор. Вблизи дом смотрелся еще ужаснее, чем издали.
– Очень неудобный. Мечта моей бывшей, – с холодной неприязнью отозвался о своем жилище Каха. – Плюс дико неэкономичный – как только коммуналка подрастет до общемирового уровня, он золотым станет. – И словно оправдываясь, добавил: – Единственный плюс – хорошее вложение денег. Может, продам его, когда цена еще немного подрастет. Я себе другой в Успенке на госдачах присмотрел, шале из финского бруса.
– А вы как с женой развелись? Дети – ей, дом – вам? – ехидно поинтересовалась Алла.
– Давайте не будем о грустном.
В его голове разом пронеслись бешеные, сумбурные сборы в Америке. Мрачное противление жены, не хотевшей уезжать и тихо, но упорно склонявшей его оставить ее с детьми в Чикаго. Его тупое, необъяснимое сопротивление в ответ. Нежданный страх остаться одному в горькие минуты прощания с родителями.
Хныкающие дочки, жена, которая устроила остервенелый бессмысленный шопинг перед отлетом. Ее отстраненное, влажное от духоты ночи тело, безвольное в его руках в наказание за отъезд. Потерянные в суматохе сборов документы. Страшное подозрение, что жена специально их затеряла, и тяжелый гнев, что из-за этой пропажи он опоздал на похороны родителей, позорно опоздал, куда опаздывать нельзя. Стыд до сих пор выжигал его изнутри.
Но тогда он был еще уверен, что не может без них, что его семья, жена, девочки – это часть его самого. И вот вся его жизнь-монолит, триплекс, рассыпалась на тысячи осколков, как лобовое стекло, в которое попал камень из-под колес круто повернувшего грузовика.
Видя, как он изменился в лице, Алла прикусила язык. «Неудачный заход», – разозлилась на себя она и тоже загрустила и притихла. Каха, заметив, что она скисла, смягчился, сглотнул неприятное воспоминание.
– По-моему, мы на «ты», – напомнил он.
– Прости, – поправилась с улыбкой Алла, – я бы поговорила о чем-нибудь хорошем, да меня саму сегодня препод на зачете прокатил. Боюсь, к экзаменам не допустят. Юрист из меня никакой, – с налету сфабриковала она причину для грусти.
– А почему пошла на юрфак?
– Папа подсадил.
– Да, в молодости трудно понять, куда выруливать. Я тоже сначала хотел на медицинский поступать, как родители.
– Они врачи?
– Да, – коротко ответил Каха. Врачи во всем виноваты! Сволочи эти журналисты! Неужели не понятно, что блоки у госпиталя специально не ставили, чтобы спасти как можно больше жизней. Рядом на поле садились вертолеты с тяжелоранеными бойцами. Госпитальные «скорые» забирали их чуть ли не с лету и мчались обратно. Если бы на дороге стояли какие-нибудь заграждения, то многих мальчишек не довезли бы до операционного стола. А его отец не склонялся бы к их развороченным внутренностям в резиновых перчатках…
Каха вдруг вспомнил, как навещал родителей последний раз в 2001-м. Он застал отца в госпитале на обходе. В одной палате ему запомнился совсем молодой парнишка-срочник с безумным взглядом пронзительно голубых глаз, дико блеснувших из-под бинтов.
«Боевики отрезали ему уши, – буднично вздохнул отец. – Он все время твердит, что там была яма с отрезанными ушами. Может, шок, а может, тронулся. На его счастье, федералы случайно отбили его буквально через час, как он попался. Когда уж приказ вышел не брать срочников, а они всё шлют на бойню детей». Отец ссутулился и, безнадежно махнув рукой, пошел дальше. Задержался у постели другого мальчишки. Тот тихо стонал. Через заостренное, с впалыми щеками лицо, как нервный тик, передергивалась гримаса боли.
Отец приподнял и осторожно опустил обратно простыню. Понизив голос, угрюмо пояснил: «Он местный. Учится в Краснодарском университете. Угораздило парня отправиться в гости к родне в Старую Сунжу и попасть под зачистку. Всех мужчин забрали и посадили в силосные ямы. А его с тремя другими измолотили и поставили на колени под палящим солнцем. Так держали несколько дней. В открытых ранах завелись черви, федералы разрешали промывать их мочей. Всем пришлось мочиться друг на друга на виду. Это самые простые военные забавы, сынок. Вот почему я не хочу, чтобы ты привозил к нам жену и внучек. Мы лучше сами в отпуск приедем. Я больше не могу это выносить. Вот дождусь отставки, и приедем. Уже не долго. Я рапорт подал. А тебе в этом проклятом месте делать нечего. Эта земля – людоед…»
– Каха, я сказала что-то не то?
– Что ты! – очнулся он. – А почему мы все еще на пороге? Проходи. Беде твоей можно помочь. Хочешь, устрою, что ты сдашь сессию? Только учти, это будет не взятка, а просто дружеская услуга. Так что на пятерки не рассчитывай, но на тройки проползешь.
– Серьезно? – Алла захлопала в ладоши, изображая маленькую девочку. – Вау-вау-вау! Упс-упс-упс! Пять раз «ку»! Вот спасибочки! Тогда можно оторваться!
– По полной?
– А то!
В официально холодной гостиной с гигантским, отделанным мрамором камином, в котором можно было зажарить быка, Каха взял со стола уже откупоренную бутылку красного вина и разлил его по большим высоким бокалам.
– Посмотрим дом?
– Прекрасная идея. А ты единственный сын?
– Да, – нехотя сказал Каха.
«Я тоже единственная», – хотела подхватить Алла, но вдруг вспомнила, что у нее двое американских братьев, от удивления застопорилась и только заметила:
– Странно, я думала, на Кавказе большие семьи.
– Да, но у мамы, несмотря на то что она сама врач, не очень получались дети. У меня вообще родни не много, мы из мухаджиров.
Алла понимающе склонила голову, хотя ведать не ведала, кто такие мухаджиры. Она надеялась, что Каха расскажет сам, но тот рассеянно молчал, снова мгновенно погрузившись в себя. «Какое-то глубинное ныряние в прошлое, – удивлялась Алла. – На поверхности даже ряби нет – что он там, в глубине, видит? Ладно, надо будет в Интернете поискать».
– А кстати, почему у тебя имя грузинское? – блеснула она знанием кавказских реалий.
«Как этой девочке удается задавать самые болезненные вопросы? Или я весь стал сплошной болью, о чем ни спроси? – подумал он. – Какое ей дело до моей несчастной семьи, до многочисленной дружной родни, оставившей когда-то родную землю, не в силах разделять ее с русскими? До полумертвого существования на чужбине, которая обещала стать второй родиной? До того, что от общины в двадцать тысяч черкесов через сто лет осталась жалкая горстка отщепенцев? Как ей рассказать об упорных и отчаянных попытках пробиться на родину, в которых погибли остатки нашего когда-то славного рода? Об отце с матерью, попавших домой ценой смерти родных? Одетдоме под Смоленском, а потом во Владикавказе, где они выросли? О многодетной семье грузинской нянечки, подкармливавшей их в детдоме и приютившей у себя в селе после окончания школы? О клятве родителей всегда быть вместе и назвать первенца в честь пригревшего их грузинского отчима? И о прекрасной мечте моих родителей подарить мне, своему единственному сыну, другую, достойную, жизнь и другую, заокеанскую, родину, чтобы я смог вырваться из порочного круга войны, крови и ненависти?..»
Алла почувствовала, что свидание не заладилось. Поначалу легко вспархивавший, разговор то и дело гас, словно на мокрые поленья безрезультатно плескали бензина. Сырые дрова жарко вспыхивали и тут же с шипением меркли. Ей стало вдруг очень грустно, до слез.
Именно сейчас, казалось бы в самый неподходящий момент, влечение к этому странному, такому мужественному и такому отстраненному мужчине неожиданно вернулось, как только она подумала, что ждать нечего и это их последняя встреча. Она порывисто схватила его за руку, и он горячо сжал ее ладонь в ответ и уже не выпустил, а повел девушку за собой наверх, нежно перебирая ее пальчики. Дрова наконец разгорелись. Для этого надо было просто ненадолго замолчать.
В этом согласном молчании они поднялись на второй этаж, прошли через нелепый, ни для чего не пригодный огромный холл, каких обычно много в старых цековских санаториях, и остановились у открытых дверей спальни. Кровать была по-настоящему безобразной, с пологом, который придерживали фарфоровые амурчики.
– Ты дом вместе с мебелью покупал? – с надеждой спросила Алла.
– Нет, это все твоя новая мачеха выбирала, – беззлобно усмехнулся Каха.
– Бедный папашка! Может, и мстить ему не надо? Господь уже за меня постарался? С такой сам загнется.
– Что? – не понял Каха.
– Это я так, с одним хорошим человеком говорю. Сама с собой, – улыбнулась Алла и смело шагнула в спальню, чтобы поближе рассмотреть это варварское и восхитительное сооружение.
Он тихо подошел к ней со спины вплотную и замер. Это было невыносимо сладостно. Желание и возбуждение поглотили все сомнения.
Каха стал чуть-чуть всем телом подталкивать ее к постели. Она медленно поддавалась, запрокинула голову, взглянула на лица купидонов, и ей стало смешно, радостно и беззаботно. Перед самой постелью она повернулась к своему загадочному черкесу лицом и стала расстегивать ему рубашку. Сердце бешено колотилось. Медленно нагнетая желание, они начали раздевать друг друга.
– Мне сейчас все можно, – радостно пробормотала Алла заранее припасенную подарочную фразу. Собственно, это была одна из веских причин ее столь быстрой сдачи позиций.
– А мне нет, – засмеялся Каха и потянулся к тумбочке за презервативом.
«Он что, мне не доверяет или болен?» – всполошилась Алла.
– Женщину должен охранять ее мужчина, – пояснил Каха, – но я сначала поздороваюсь с тобой без резинки, – и притянул ее к себе.
Все случилось не так, как представляла себе Алла. Желание и сладкое возбуждение были в избытке, но оргазм тенью метался где-то рядом, и его ничем невозможно было подманить. «Наверное, я перевозбудилась, – наконец сдалась девушка и томно застонала, ложно освобождая партнера от сексуальных обязательств. – Какие мужчины все-таки глупые, обмануть их в постели ничего не стоит», – печально усмехнулась она. Небольшое утешение при отсутствии оргазма.
Каха, наоборот, почувствовал такое бурное, упоительное освобождение, что удивился полноте этого давно позабытого ощущения. Он даже на несколько минут провалился в глубокое забытье. Сон, который бежал от него несколько месяцев, вдруг потащил Каху на такую глубину, что, очнувшись, он не сразу понял, где находится.
Они лежали, вольготно раскинувшись на кровати, и Алла мстительно думала, что новая мачеха изошла бы желчью, если б знала, что делает сейчас ее новоиспеченная падчерица в ее бывшей постели с ее бывшим черкесом. Купидонам тоже было смешно. Маленькая клеточка мести заполнилась янтарным сладостным ядом. Это, конечно, не оргазм, но очень приятно.
А Каха лежал с закрытыми глазами и думал, что вся его прежняя жизнь была заточена на единственную цель: заработать большие, чистые деньги, построить и оборудовать для родителей собственный госпиталь в Моздоке или еще лучше – открыть для них клинику в Чикаго. И вот отца нет, и матери нет, и цели нет. Все стало чужим, ненужным – день и ночь, любимое дело, друзья, собственные дети. Он жил и работал все эти месяцы со дня гибели родителей, как автомат, засыпая только со снотворным. И вот случайно переспал с какой-то шальной девчонкой и неизвестно почему впервые больше чем за полгода смог уснуть сам. Что это? Если он точно знает, что это не любовь? Может, это месть? Не та священная месть убийцам, которой теперь посвящена вся его жизнь, а мелкая, частная местишка? Пока его красавица жена, которую так трудно считать бывшей, спит со старым уродом, он вставил его дочери. Может ли он отрываться хотя бы на минуту от своей великой мести и получать удовольствие от малой? Не предательство ли это памяти родителей? Может ли он позволить себе хоть какую-то радость, пока не все убийцы найдены и изничтожены? И что делать со знанием, что его любимые родители были бы против этой кровавой охоты? Что его возвращение на родину рушит все их мечты? Ведь они оторвали от сердца единственного сына и уже в пятом классе отослали его учиться в Ленинград, пристроив в интернат. Мотались все время к нему в Питер, лишь бы он не прикипел к родной земле, не отравился родным воздухом Кавказа. Они, как пара китов, выталкивали своего любимого детеныша на поверхность, чтобы дать ему жизнь в другом мире, омываемом другими океанами. Неужели он предает их своей местью?
– Зачем все-таки ты меня нашла? – повернулся он к Алле.
– О, у меня были коварные планы, – засмеялась та.
– Не сомневаюсь. Какие же?
– Если честно, я так от отца натерпелась, что хотела сделать ему какую-нибудь гадость. С твоей помощью, – неожиданно для себя самой честно призналась Алла.
– Например? – Ему стало грустно. Неужели он теперь будет притягивать все большие и маленькие мести на свете? И они будут оседать на нем, как железная пыль на магните?
– Например, лишить денег. Какую еще гадость можно сделать коммерсанту? – Она досадливо пожала плечами.
– А у него есть деньги? – хмыкнул Каха и, слегка отстранившись, взглянул на нее внимательно, словно видел в первый раз.
– Не такие, как у тебя, конечно, но достаточные, чтобы за них удавиться.
Каха нахмурился, его задело пренебрежение, с которым Алла говорила об отце. Девушка поняла, что совершила оплошность, и стала оправдываться:
– Он очень жадный. Он мою любимую мачеху до смерти довел.
– И как ты себе представляешь план мести?
– Например, ты подпишешь с ним через дочерние фирмы какой-нибудь левый договор и выставишь его на бабки.
– А поточнее?
– Ну, поточнее можешь только ты придумать.
– Что ж, это можно устроить.
– Серьезно? А как?
– Раз ты сама не знаешь как, я тебя посвящать в это не буду.
«Напрасно я так быстро раскололась, – подумала Алла, глядя на снова замкнувшегося в себе любовника, но было уже поздно. Вот и выяснилось, что она не может держать долгой интриги. – Значит, я спринтер? Надо иметь в виду и не ввязываться в долгие проекты. Такие, как учеба в универе, – хихикнула она про себя, – или семейная жизнь. Боже, какая я дура. Я ведь даже не узнала, общается ли он с собственными детьми. А если он их забросил, как мой отец меня?» – вдруг закруглилась ее мысль.