"Моцарт" - читать интересную книгу автора (Брион Марсель)

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

«Волшебная флейта»

Когда Гёте говорит о Волшебной флейте, что это «сказка, полная неправдоподобия и фантазии», он точно определяет жанр произведения, его смысл и значение. Говоря о «сказке», он использует немецкое слово Maerchen, обозначающее это понятие как феерический рассказ, полный необычайных приключений, но одновременно несущий возвышенный урок основополагающей ценности. По разумению романтиков, Maerchen— это поэтическая сказка, аллегория; символы, которые она содержит, идут дальше анекдота и даже фантастической выдумки. Великие романтические MaerchenТика, Айхендорфа, Новалиса и даже самого Гёте, как и некоторые сказки Гофмана, открывают нам двери в мир сверхъестественного. Рассказанная в них история является лишь знаком таинственной реальности, которую мы должны истолковать. Романтики написали наряду с восхитительными немотивированными историями, имеющими ценность только для игры их собственного воображения, тексты возвышенного, духовного значения, в которых под флером феерического повествования выражалась сама философия жизни.

С этой Maerchen, то есть с Волшебной флейтой, Моцарт возвращается в тот Чудесный мир детства, который Новалис называл золотым веком. Действительно, ребенок — это не только чистое, простое, естественное, наконец, совершенно невинное существо, но также и путник, являющийся на землю, полный воспоминаний о той дивной вселенной, в которой обитал до своего рождения. Сохранить как можно дольше и снова обрести с новой силой это состояние детства означает для романтиков восстановить прерванную связь между этой чудесной вселенной и землей, юдолью, где душа пребывает в ожидании своего возвращения — по определению Новалиса — в Дом Отца. Ребенок — «ясновидец». Он также хранитель высшей мудрости, которую забывает по мере общения с людьми, утрачивает с первых моментов своего пребывания на земле и которую потом должен мучительно, с большими усилиями добиваться снова, чтобы быть достойным обещанного возвращения. Наивность феерической сказки — ключ к той детской мудрости, которая представляет собой знание до рождения. На протяжении всей жизни человек должен все более и более энергично и осмысленно стремиться снова стать ребенком. Культ ребенка у романтиков исходит из того, что, поклоняясь ему, они так поклоняются пребывающему в нем высшему существу, и чем больше человек остается ребенком, тем больше приближается к этому возвышенному состоянию.

Работая над Волшебной флейтой со всеми ее фантастическими, перипетиями, Моцарт возвращался в ту волшебную область, где тревоги и суета повседневной жизни исчезают, стираются в некоем сверхъестественном лучезарном свете. Будучи по натуре совершенным ребенком — и в этом сущность особого очарования и привлекательности, с которыми он воздействовал на всех, с кем был более-менее близок, — он преодолевал суету и тревоги своей неизменной веселостью, способностью видеть смешные стороны жизни, радоваться всему, превращать в развлечение неприятности, которые непременно омрачили бы людей с угрюмым темпераментом. В этом отношении — увы, только в этом! — Констанца была именно такой женщиной, какая подходила для него; она компенсировала нехватку у него практической жилки и серьезности своего рода детской же доброжелательностью, легкой фривольностью. Супруги резвились, как дети; решительно все становилось у них предлогом для абсурдных и забавных игр, и даже в некоторых моментах музыки Моцарта мы находим эту поверхностную легкость, эту счастливую способность обоих видеть привлекательную сторону неприятностей повседневного существования; известно, сколько выпадало на их долю этих неприятностей. Прозвища, которые они друг другу давали, детская речь, звучавшая, когда они дурачились, — все это было присуще их характерам. Письма Моцарта к Констанце во время ее лечения в Бадене написаны тем же пером, что и те, какие он писал подростком своей аугсбургской кузине Марии Текле. Некоторые из них полны невероятного чудачества, неисчерпаемой фантазии, и не следует забывать, что Вольфганг писал их больной, измученный работой, заботами о деньгах. Вполне естественно, однако, что он находил верный тон, чтобы заставить Констанцу непринужденно смеяться, это было органично для его характера и показывало, в какой мере он всегда оставался ребенком.

Его сразу же увлекла идея написать феерическую оперу для Шиканедера, хотя эстетические концепции директора-актера были далеки от его собственных. Шиканедер был «человеком театра» со всем тем плохим и хорошим, что под этим подразумевалось. Вполне вероятно, что в наши дни он управлял бы скорее каким-нибудь мюзик-холлом, а не театром;» уже тогда он был так привержен этому жанру, что, как мы видели, всегда предпочитал зрелищные возможности любой пьесы ее внутренней красоте, глубинному смыслу. Следует, однако, признать, что вкусы тогдашнего театра, прямого наследника барочного театрального искусства, тяготели к пышности, роскошной мизансцене, декорациям с бесконечной перспективой, хитроумным машинам, позволявшим менять обстановку на глазах у зрителей, с внезапными появлением и исчезновением персонажей, с феерическими апофеозами, когда боги плавали под колосниками сцены на картонных облаках.

Наконец, у Шиканедера надо всем преобладала именно мизансцена. Ей было подчинено все. Музыка и текст должны были послушно склоняться перед ее требованиями, подчиняться тирании визуального и обслуживать чудеса удивительного. Тексту и музыке отводилась вспомогательная роль. Шиканедер ожидал больших доходов от феерической оперы, которая призвана была покорить детское воображение толпы. Его идея привлечь в качестве композитора Моцарта вполне могла оказаться неудачной, ибо в этот период Вольфганг весь ушел в становившуюся все более серьезной и сосредоточенной атмосферу в основном религиозного характера, совершенно отличную от той, какая требовалась для сочинения какой-то пародии на Волшебную флейту, а именно она в общем-то и нужна была Шиканедеру. Уж не специализировался ли этот авантюрист на «переиначивают» пьес, пользовавшихся успехом? Его восхитил фантастический рассказ Виланда Лулу, где шла речь о волшебной флейте, позволявшей ее владельцу одерживать верх надо всеми обстоятельствами. Тяга ко всему восточному, к экзотике, характерная для эпохи рококо, обеспечивала успех каждому постановщику, выбиравшему атмосферу и декорации фантасмагорического Востока. Бессовестный грабеж зарекомендовавших себя авторов не смущал нещепетильного и дерзкого Шиканедера.

Похоже, что он испытывал некоторые затруднения, пытаясь уговорить Моцарта, хотя тот тоже был «братом» и оба принадлежали к одной и той же ложе со странным названием «Ложа дегустаторов». Опера, о которой мечтал Шиканедер, представлялась ему игривой — giocosa, buffa, — с потрясающей мизансценой, с сенсационными поворотами сюжета, секреты которых, как мы видели, были ему известны, чтобы заставить добрую венскую публику сидеть с открытым от изумления ртом и долгие недели осаждать кассы театра. Вольфганг выслушал его, поразмыслил и раскритиковал: предложение заинтересовало его лишь наполовину. Чистая, немотивированная феерия нашла слабый отклик в душе человека, который, возможно чувствуя приближение своего конца, смутно желал написать, наконец, такое произведение, которое стало бы завещанием великого человека и артиста. Легкомыслие первоначального плана Шиканедера плохо согласовывалось с этим настроем ума Моцарта, но идея искупительной музыки, музыки волшебной, поднимающейся надо всеми трудностями жизни, трогала его и мешала дать окончательный ответ. И вовсе не из чувства масонской солидарности. Со своей стороны Шиканедер, дороживший дружбой Моцарта, понял, что ему не взять его такой малой ценой и что следует пойти на уступки. В конце концов это произведение могло бы иметь такой же успех, если бы было seriaи ориентировалось на настоящих любителей музыки, а не на широкую публику. Они согласились с тем, что каждый зритель должен найти в этом зрелище удовольствие, соразмерное его запросам: меломаны — возвышенную увертюру, простаки — изменение декораций по ходу действия и сногсшибательные чудеса.

Этой дискуссией заинтересовались два других франкмасона, ловкий составитель оперных либретто Гизеке и Игнац фон Борн, самый известный человек в австрийском масонстве. По мере того как они вместе составляли первоначальный план, центральная идея Волшебной флейты обрастала более широкими и блестящими перспективами. Уже вскоре был снят вопрос о зрелищной феерии, пригодной лишь для того, чтобы развеселить детей и простонародье. Гизеке думал, что можно написать великолепный поэтический текст на сюжет о волшебном инструменте. Игнац фон Борн и Моцарт задумывали пьесу как символическую драму, которая, хоть и в странной, но привлекательной и загадочной форме, должна напомнить о самых возвышенных тайнах предназначения человека. Вольфгангу отныне оставалось лишь прислушиваться к собственной тревоге, опираться на собственную концепцию человеческой жизни, чтобы повести развитие сюжета в направлении цели, поставленной Игнацем фон Борном, правда, соблюдая при этом необходимые меры предосторожности, чтобы профаны не получили доступа к возвышенным истинам, поднимающим человека на самый высокий уровень человечности. Он должен был поведать евангелие, которое отвечало бы не только масонским правилам, но и «натурфилософии». Представить в форме аллегорического действа религиозные убеждения, которые не открывают какой-то одной догмы, но охватывают их все… Кто сможет, тот услышит послание, переданное музыкой Волшебной флейты, каждому надлежит подойти к высшему знанию при условии, что, подобно Тамино, он сумеет очистить свои ум и сердце.

Совместные усилия философа, поэта, музыканта и режиссера постепенно породили странное произведение, которое будет называться DieZauberflote(Волшебная флейта), — первый и, на мой взгляд, совершеннейший из шедевров той самой «немецкой оперы», поставить которую так давно мечтал Моцарт. Либретто было таким, как ему хотелось, Шиканедер милостиво согласился внести изменения, которых от него требовали. Его гибкость и сноровка в этих обстоятельствах породили чудо. Разумеется, можно было бы желать, чтобы для столь возвышенной музыки был написан подобающий текст, но в то время был лишь один поэт, способный написать такой текст, — Гёте. Автор Фауста сожалел о том, что Моцарт не успел положить на музыку его трагедию, ибо это мог сделать только он; это означает, что только Гёте, в свою очередь, мог написать стихи, достойные музыки Моцарта. К тому же сюжет Волшебной флейты полностью отвечал тому человеческому идеалу Гёте, который выражен в Вильгельме Мейстере. Автор Орфических поэм и Не говори об этом никому, кроме мудрецов узнавал свою доктрину в заповедях Зарастро, о котором говорят, что Моцарт сочинил его по образу и подобию своего высокочтимого друга фон Борна. Вся эта эпоха со своими возвышенными надеждами и благородным человеколюбием наконец-то получила полное и совершенное выражение, через которое расцветшая душа Моцарта делала доступным слуху ее высший урок.

Эти четверо, работавшие над сочинением Волшебной флейты, внесли в нее каждый свой дух и свое видение мира. Шиканедер, который сыграл роль Папагено, целиком перевоплотился в свой персонаж: дитя природы, довольно простой в интеллектуальном и духовном смысле, любитель женщин. Он тоже по-своему Птицелов, в том смысле, что для наполнения театра зрителями он вертит своей ловушкой с зеркалами, заставляя сверкать поддельные золото и драгоценные камни, которые слепят наивных простаков, заманивая их в зал. Кроме того, он превосходный постановщик. Театральный опыт, обретенный в бродячих труппах, дал ему понимание запросов публики; он прекрасно сознавал, чем и как следует ее обольщать. Другие театры делали прекрасные сборы представлением феерических пьес, единственным аксессуаром которых являлся какой-нибудь магический инструмент. Прекрасно, он также будет использовать этот прием и сделает на том состояние. Люди, жившие в глубокой древности и постоянно имевшие дело с более сильными и могущественными существами, страстно желали заполучить некий волшебный предмет, обладание которым может компенсировать физическую неполноценность слабого человека. Волшебный меч, волшебный рог, шапка-невидимка, заколдованное кольцо… Во все времена и всюду человек в своих детских мечтах обладал таким бесценным сокровищем. Благодаря способности изготовлять волшебные предметы карлики побеждали гигантов, бесконечно более сильных и дерзких. Публике приятно видеть на сцене то, что ей втайне рисует воображение, так как она привычно отождествляет себя с героями пьес; Шиканедер понимал, что подобный сюжет привлечет в «Theater auf der Wieden» толпы народа. И что музыка Моцарта будет лишь дополнительным удовольствием для особенно разборчивых зрителей. С остальных же будет довольно смеси буффонады с феерией.

Точка зрения Гизеке резко отличалась от взглядов Шиканедера. Этот незаурядный человек, писавший оперные либретто, был одновременно ученым-минералогом и Именно в этом качестве кончил свои дни в Ирландии профессором геологии Дублинского университета, облаченным во фрак, при белом галстуке и с орденской лентой вокруг шеи. В действительности его имя было Иоганн Георг Мецлер, и родился он в Аугсбурге в 1761 году. То есть ему едва исполнилось тридцать, когда он вдруг оказался в театре Шиканедера. Несложно себе представить, что по окончании университета ему захотелось провести несколько наполненных радостью и удовольствиями лет в компании актеров и актрис, прежде чем снова надеть на себя суровое ярмо науки. Позднее он совершил ряд поездок в Гренландию, изучая металлы, добывавшиеся в этой стране, а пока он исследовал царство легкомысленной поэзии и искусственных театральных чудес. В 1789 году он сотрудничал с музыкантом Паулем Враницким, работая над оперой Оберон, король эльфов, которую Шиканедер поставил с большим успехом. Сюжет ее был заимствован у Виланда, а фабула пьесы была скопирована, пожалуй, с излишней точностью, с зингшпиля, подаренного ему за год до того знаменитой актрисой Софией Фридрике Хенсель, вышедшей замуж за директора театра Абеля Сейлера, того самого, с которым мы несколькими годами раньше встречались в Маннгейме. 22 ноября 1789 года, всего через две недели после постановки в Вене Оберона, столь опрометчиво переписанного с ее собственного зингшпиля, актриса умерла, не успев выказать своего возмущения.

Но все же Гизеке не был плагиатором — прежде всего потому, что история Оберона была очень древней, и я уж и не знаю, в какой хронике откопал ее Виланд; но главным образом потому, что сам он привнес в либретто Волшебной флейты весьма оригинальный дух, что, возможно, объясняется его приверженностью науке. Минералогия в то время была наукой совершенно новой, еще недостаточно очищенной от фантастических спекуляций алхимиков. Она оказывала значительное влияние на формирование романтических поэтов. Многие из немецких натурфилософов второй половины XVIII — начала XIX века одновременно являются и врачами, и натуралистами, и геологами. Физические свойства металлов не мешали наделять их таинственными достоинствами. Когда Жерар де Нерваль, единственный из французских романтиков действительно близкий к романтикам немецким, пишет, что «чистый дух прорастает под каменной коркой», он истолковывает это распространенное в то время убеждение в том смысле, что минералы не есть неодушевленные субстанции. Он присваивает им сверхъестественные свойства, находит в них аллегории, символы, поскольку природа в то время была большой, полной тайн книгой, способной давать самые разнообразные и глубокие уроки. Как минералог, Гизеке, несомненно, изучил натурфилософов и получил от них ту смесь научного и мистического знания, которая тогда не казалась несовместимой с рациональным подходом. Таким образом, он привнес в либретто Шиканедера — если правда то что он участвовал в его написании (биографы Монарда расходятся во мнениях об этом), — прежде всего более тонкую, более легкую поэзию, чем поэзия директора-актера, и некие знаки присутствия тайного учения, поскольку он также был франкмасоном.

Задуманная первоначально как зрелищная феерия с обширной буффонадой а-ля Касперль и а-ля Гансвурст, вызывавшая большой энтузиазм у почтенной венской публики по мере написания она эволюционировала к более утонченной, более мистической фантазии, основанной на интуиции столь близких Гизеке натурфилософов. Что же до крупного деятеля австрийского франкмасонства Игнаца фон Борна то он руководил совместной работой по сценическому воплощению скрытой доктрины, чтобы, насколько это было дозволено обществом, осторожно выявить ее и совместить с царствованием монарха, открыто враждебного к «братьям». Игнац фон Борн должен был проявить тем более осмотрительности, что его подозревали в ереси из-за взглядов на свойства металлов — он тоже был геологом — и из-за его памфлета Монахология, направленного против религиозных порядков, благодаря которому он нажил себе многочисленных врагов. Было также известно о его связях с обществом иллюминатов, основанным в 1766 году в Ингольштадте Адамом Вайсхауптом.

В иерархии иллюминизма франкмасонство значилось вторым, поскольку первым было послушничество, а последнее, так называемые «Тайны», было вершиной мудрости и могущества, какое только можно было обрести. С начала века положение масонства в Австрии менялось. Франкмасоном был муж императрицы Марии Терезии Франц Лотарингский; в 1731 году, находясь в Гааге, он был посвящен и принят английским послом лордом Честерфильдом. Будучи членом этого общества, он отказался применять в своих владениях декрет, принятый папой Климентом XII и осуждавший масонство. После его смерти императрица, следуя советам духовенства, продлила запрет; франкмасонству пришлось уйти в подполье до прихода либерального Иосифа II, который проявлял терпимость к отправлению масонских церемоний и их пропаганде, сам, однако, франкмасоном не являясь. После смерти Иосифа II Леопольд II со всей строгостью продолжил материнскую политику, и франкмасонам вновь пришлось попрятаться. К счастью, австрийскому характеру свойственны благожелательность и терпимость, и никто не преследовал ни Гайдна, ни фон Борна, ни Моцарта за их принадлежность к ложам.

Тот факт, что Моцарт был франкмасоном, никогда не мешал ему быть весьма набожным и пылким католиком. Он не манкировал праздниками, посвященными дорогим его сердцу святым. Еще до женитьбы он ходил с Констанцей к обедне и причащался вместе с нею. Он добавляет в своем письме к отцу от 17 августа 1782 года: «Я понял, что никогда раньше не молился с таким пылом, не исповедовался и не причащался с таким благоговением, как рядом с нею». Христианская вера и масонский идеал отлично уживались в столь глубоко религиозной душе, способной видеть священное даже в других религиях. Во время пребывания в Париже Моцарт также посещал службу. Но даже если бы нам не были известны эти внешние признаки набожности Моцарта, достаточно было бы послушать его музыку, чтобы убедиться в том, сколь глубоко и искренне религиозной была его натура. До такой степени, что невозможно отличить религиозность в собственно церковной музыке — в мессах, мотетах, вечернях и т. п., с одной стороны, и в кантатах, масонских похоронных маршах или Волшебной флейте — с другой. Именно в этом смысле Альфред Эйнштейн сказал, что у Моцарта католицизм и франкмасонство представляют собой две концентричные сферы. Волшебная флейта — это не акт масонской веры, но в гораздо большей степени тотальное выражение философии Моцарта, того, как он понимал судьбу и обязанности человека, что роднит Моцарта с Гёте, с его концепцией, сформулированной в поэме Божественное:

Прав будь, человек,

Милостив и добр:

Тем лишь одним

Отличаем он

От всех существ,

Нам известных.

Будь же прав, человек,

Милостив и добр!

Создавай без отдыха

Нужное, правое!

Будь нам прообразом

Провидимых нами существ.

(Пер. Aп. Григорьева)

Это почти наставление Зарастро, обращенное к Томино (акт II, номер 15): «В этих священных залах не знают мести; и если человек падает, именно любовь ведет его обратно к исполнению долга. Так, ведомый рукой друга, он попадает, довольный и радостный, в лучший мир. В этих священных стенах, где человек любит человека, нет щели, в которую мог бы проскользнуть предатель, потому что здесь прощают врага. Тот, кто не понял этого урока, недостоин называться человеком». Таков «гуманизм» Моцарта, таковы его вера в человечность, благородство сердца и ума, убежденность в том, что люди обожествленные музыкой, через красоту и добродетель могут постичь высоты духа.

Буффонада Шиканедера, натурфилософия Гизеке, масонский идеал Игнаца фон Борна… Волшебная флейта стала у Моцарта самым возвышенным уроком человеческого достоинства, который когда-либо звучал со сцены. Это либретто со всеми неправдоподобиями, поражавшими Гёте с его поэтической левизной, содержит в себе светлое послание, которое музыкант оставил современникам и потомкам;

его музыка, насквозь религиозная, говорит о человеческой любви и об отношениях человека с Божественным, соединяет вершины религиозной музыки, Мессу Си-бемоль мажор (KV 275), Кредо-мессу (KV 257) и Мессу До мажор (KV 317).

С нетерпением ожидавший возможности показать свою феерическую оперу венцам, Шиканедер торопил Моцарта и, говорят, даже поселил его в небольшом деревянном павильоне в глубине своего сада, который потом благоговейно перенесли на Капуцинерберг в Зальцбурге. Мы не знаем, когда Моцарт начал сочинять. В ноябре 1790 года Шиканедер с благодарностью вернул ему арию Папагено, которая была предназначена для него и очень ему понравилась. В этом домике, звучавшем как скрипка, Вольфганг возвращался в чудесный мир детских мечтаний, пытаясь выразить то, что в нем было одновременно самым естественным, самым важным и глубоким, схватывая на лету музыкальные идеи, кружившиеся вокруг него наподобие громадных птиц.

Покончив с распределением ролей, приступили к репетициям. Бенедикт Шакк пел Тамино, Франсуа-Ксавье Герль — Зарастро, сам Шиканедер — Папагено, а его сын Урбан получил роль Первого Жреца. Памину играла совсем юная Анна Готлиб, которая очень нравилась Моцарту и божественным голосом которой он восхищался. Его свояченица Жозефа Хофер, Царица Ночи, получила замечательную партию колоратуры, призванную высветить ее талант и голос. Ярко драматическая роль Моностатоса была доверена Ноухойлю. Моцарту помогал юный дирижер оркестра Хеннеберг. Постановщик Шиканедер оставил за собой мизансцену и «феерические эффекты». Как он гордо написал в театральной афише, «г-н Кайль, художник театра, и г-н Несцалер, декоратор, могут гордиться тем, что работали очень профессионально и эффективно, в соответствии с планом постановки». Люки, а их было три, и летающие устройства были скрыты цветами. Было написано двенадцать новых декораций. Планировалось десять перемен на глазах у зрителей. Эгон Коморцински рассказывал: «В момент первого выхода Царицы Ночи фоновые горы раздвигались и превращались в роскошную комнату, в которой Царица сидела на троне, украшенном сверкающими звездами. Жрецы собирались в пальмовой роще, где пальмы были золотыми, другие деревья серебряными, и все это было окружено восемнадцатью пирамидами, а посередине, рядом с большой пирамидой, высилась самая большая пальма. Памина лежала в увитой розами беседке посреди сада, деревья которого были расположены подковой. В сцене испытания водой и огнем

были видны две большие горы, одна с пенистым каскадом воды, другая — извергавшая огонь. Каждая гора была заперта железной дверью, перед которой стояла пирамида. Наконец, после рева огня, завывания ветра, оглушительных раскатов грома и клокотания вод перед зрителями открывался ярко освещенный храм. В финале, среди вспышек огня, раскатов грома и воя урагана, все превращалось в ослепительный солнечный свет, заливавший сцену».

Первый показ состоялся 30 сентября 1791 года, в маленьком «Виденертеатре», «длинном прямоугольном здании, похожем на гигантский ящик», — пишет в своих «Мемуарах» Игнац Франц Кастелли. Моцарт дирижировал оркестром. После первого акта зрители оставались настолько холодны, настолько скупы на аплодисменты, что бледный Моцарт бросился к Шиканедеру, который его успокоил. Второй акт понравился больше, и после занавеса вызывали авторов. То ли от неуверенности, то ли от застенчивости Моцарт спрятался в кулисах и отказывался выйти на сцену. Ему казалось, что произведение недостаточно понятно и никому не понравилось, а аплодисменты относятся главным образом к трюкам Шиканедера и его грубой веселости в роли Папагено. Начиная со второго представления, Моцарт больше не вставал за пюпитр, вверив дирижерскую палочку Хеннебергу.

Несмотря на сдержанный прием, оказанный публикой при первом представлении, Волшебная флейта имела огромный успех. В «Виденертеатре» прошло подряд сто представлений, что было совершенно исключительным фактом. 25 октября 1792 года ее триумфально приняла Прага. В следующем году оперу давали во Франкфурте, где ее слушала мать Гёте, оставившая весьма выразительный отчет. «Здесь не происходит ничего нового, о чем стоило бы говорить, — пишет она 9 ноября 1793 года, — если не считать восемнадцати спектаклей Волшебной флейты, каждый раз с переполненным залом, готовым лопнуть от публики. Здесь нет ни одного человека, который не послушал бы эту оперу. Сюда спешат рабочие, садовники, даже люди из Заксенхаузена, чьи дети играют в обезьян и львов. Никто никогда не видел подобного зрелища. Театр ежедневно открывается в четыре часа, и даже при этом многие сотни людей возвращаются домой, не получив билета. Они заработали много денег!»

Сам же Гёте, заявивший: «При достаточном понимании ценность этого либретто становится безусловной», слушал ее в Веймаре 16 января 1794 года в скверной «аранжировке» своего шурина Кристиана Августа Вульпиуса. Именно версия Вульпиуса была тогда принята немецкими театрами, несмотря на яростные протесты Шиканедера. Поэт был так поражен услышанным и увиденным, что предполагал написать продолжение Волшебной флейты, намереваясь полнее выразить в нем свои масонские чувства. Принадлежа к ложе «Амалия», он высоко ценил эту историю, глубоко проникшись ее патетикой. Что касается музыки, то он заявлял, что она — самая прекрасная на свете, и был в полном согласии с Россини, который говорил: «Бетховен самый великий музыкант, но Моцарт — единственный!» — и с Рихардом Вагнером, который написал: «До сих пор немецкой оперы в принципе не существовало; с появлением этого произведения можно сказать, что она явилась. Здесь мы видим квинтэссенцию, сплав всех самых благородных цветов искусства, отлитый в один цветок. Какое божественное волшебство проходит через все произведение, от народной песни до самого возвышенного гимна! Какое разнообразие, какая множественность!» Итальянцы оказались глухими к новшествам Волшебной флейты и даже отвергали эту «преступную музыку».

В противоположность Италии Германия в целом приняла божественную музыку, в которой романтизм сам узнает себя во всем, что есть в нем самого сложного и самого великого, в богатстве и разнообразии всех его ипостасей. Волшебная флейта в высшей степени романтическая опера, потому что в ней становятся понятными все тайны растревоженного сердца и уже присутствуют все романтические темы. И если величие какого-то произведения искусства измерять богатством эмоций, которые оно способно вызвать, то другого такого великого шедевра просто не существует. С каждым опера говорит на понятном ему языке.

Кое-кто решил, что увидел в ней «пьесу с ключом». Царица Ночи — якобы Мария Терезия, намеревающаяся укротить свою дочь, масонскую мысль. В понимании других она персонифицирует итальянскую оперу, стремящуюся помешать достигнуть зрелости немецкой опере. Некоторые видели в Моностатосе соперника Моцарта Сальери или князя-курфюрста Карла Теодора, врага франкмасонов. Хитрость, которую использует Царица Ночи, персонифицируя обскурантизм, чтобы помешать Памине сблизиться с Зарастро, всячески убеждая ее в том, что тот ей злейший враг, и веля убить его кинжалом, — это Ложь, которая стремится преградить людям дорогу Света.

В действительности же символизм Волшебной флейты гораздо более возвышен, и его не могут объять эти посредственные толкования. Основное значение борьбы, в которой Царица Ночи противостоит Зарастро, состоит в вечной схватке Ночи с Днем, мрака и света. Тираническая Царица персонифицирует кромешную ночь с ее тьмой и ужасами, кошмарами и чудесами, и в этом ее опасное и таинственное величие. Перед нею Зарастро — больше, чем жрец Солнца, он — само Солнце, и именно поэтому в первоначальной мизансцене он появляется на повозке, влекомой шестеркой львов, солнечных животных. Ночь, которой романтики боятся и перед которой в то же время преклоняются, представляет собой место главных преобразований, сон разума, мать темных сил, неопределенных импульсов, одновременно созидательных и разрушительных.

Памина, сестра Психеи, — символ человеческой души, власть над которой стремятся сохранить темные силы; она прорвется к свету, ведомая любовью и помощью, которую Анимус оказывает Аниме. Друг без друга они бессильны, и разве не благодаря их союзу, их единению в конце концов, после преодоления всех опасностей и победы во всех испытаниях, которые показывают, что они достойны истинно человеческого состояния, реализуется их человеческая сущность. Речь здесь идет о подлинном посвящении, сравнимом с тем, какое существовало в древних тайных обществах, возрожденных франкмасонством, и с тем, какое нашло отражение, с другой стороны, в известных «романах воспитания» немецких романтиков, в частности в Вильгельме Мейстере.

В услужении Царицы Ночи, выступающей также в известном смысле в образе Смерти, находятся Три Дамы, аналогичные Паркам, которые играют в этом действе неясную и сложную роль — препятствуют встречам влюбленных, мешают им пройти испытания, результатом которых должен быть их союз, хотя именно они в начале пьесы спасают Тамино в момент, когда его собирается пожрать дракон, убив чудовище ударами копья. Силы зла вопреки самим себе творят добро, или, может быть, они сродни тому, в чьи уста Гёте вложил загадочные слова: «Я тот, кто вечно хочет зла, но вечно совершает благо»? Их помощник спасает юного принца, который для борьбы с драконом (в первоначальном тексте — львом) вооружен только луком без стрелы. Что означает это отсутствие стрелы? Несомненно, следующее: воля к действию (лук) лишена практической эффективности, поскольку еще не имеет мишени, то есть цели, потому в стреле нет необходимости. До совершения рыцарского подвига, освобождения пленницы Зарастро Памины, Тамино — неполноценный человек, почти невменяемый, ибо у него отсутствует понимание смысла существования, мотивов действия, цели борьбы, в которую он втянут уже в силу того, что, как говорит Гёте, «я был человеком, а значит, борцом». С другой стороны, лес, где заблудился Тамино и встретил дракона, немедленно вызывает в памяти selvaobscura— темный лес, в котором блуждает Данте, на которого также нападают дикие звери.

Вмешательство Трех Дам объясняется тем, что они все трое очарованы красотой Тамино и объявляют ему о своей любви в восхитительном трио (акт I, номер 1), причем каждая стремится избавиться от компаньонок и остаться с ним наедине. Однако, сдерживая страсть и подчиняясь своей Царице, они вручают принцу портрет Памины, который, по расчетам Царицы, должен воспламенить любовь Тамино и подвигнуть его на ее поиски во дворце Зарастро.

В результате изменений, вносившихся по ходу работы в развитие действия, психологию персонажей и тайный смысл произведения, в либретто возникли двусмысленности и неясные места. Первоначально Царица Ночи повторяла античную тему Деметры, ищущей свою дочь, похищенную Гадесом. Именно поэтому Зарастро изображал черного мага, поскольку представлял бога Гадеса, властителя Аида. В великолепной арии в первом акте «Zum Leidenbinichauserkoren» мать оплакивает дочь, похищенную ее врагом, и ее слезы настолько трогают Тамино, что юноша решает убить похитителя, чтобы восторжествовала справедливость. «Ты освободишь ее, ты станешь ее спасителем… моей дочери…» В блестящих колоратурах, написанных Моцартом для свояченицы, которые так ярко выражают пробуждение неистовой страсти, Царица обещает ему Памину: «Она будет навеки твоя».

Царице Ночи служит еще один персонаж, птицелов Папагено, дитя природы, персонифицирующий невинную простоту. Веселый, легкий, поющий, как птицы, которых он ловит, Папагено остановился в своем развитии на полпути между человеком и животным. Зритель задается вопросом: не составляет ли его одежда из перьев одно целое с телом? Он играет на флейте Пана, символизирующей здесь голос природы, элементы музыки вещей, спонтанно исходящей из самой материи, подобно музыке сфер, о которой говорили древние. Он ловит птиц для Царицы Ночи — для ее мрачной и зловещей цели, о которой ему ничего не известно. И если мы удивляемся тому, что это доброе существо служит силе зла, нам еще более странно видеть Моностатоса, похотливого и жестокого негра — трагическое развитие того, что являл собою Осмин в плане буфф в Похищении из сераля, — на службе солнечного жреца, жреца Солнца Зарастро. Значение этого явного противоречия состоит в том, что добро порой служит злу, а зло — добру, что станет одной из статей масонской доктрины в этот период и позволит масонам оправдывать использование достойных осуждения средств и вредных сил для торжества принципов, которые они считали благими.

Добрые силы на службе зла — это и Три Пажа, которые играют существенную роль в развитии всей сложной историк. Возможно, они олицетворяют Веру, Надежду и Любовь, цель которых — соединить Анимуса и Аниму, помочь им достойно пройти испытания. Сам Моцарт видел в них ангелов, а Шиканедер с энтузиазмом присоединился к этому видению; он снабдил их крыльями и заставлял летать под колосниками сцены с помощью механизма, которым очень гордился.

Папагено — это «двойник» Тамино. В то время как последний мечтает об идеальной любви, о духовном единении с возлюбленной, Папагено уповает лишь на то, что «найдет маленькую женщину», с которой породит многочисленное потомство папагенят и папагенок. В нем проявляются элементарные, легко удовлетворяемые инстинкты. Он — тень тела принца, этакий Санчо Панса Дон Кихота. Комический в своем гурманстве, трусости, простодушной; хитрости, он продолжает собой излюбленного комического персонажа XVIII столетия Гансвурста, Касперля. Менее тонкий в своей сущности, чем Арлекин из итальянской комедии, он, однако, наделен некоторыми чертами этого персонажа, и, возможно, они оба происходят — через цепочку значительных мутаций — от Арлекина, или «Хеннекина» средневековых легенд.

Тамино, отправившийся под видом странствующего рыцаря на поножи Памины, чтобы наказать Зарастро, которого считает злым человеком, олицетворяет собой человеческий ум, энергичный, смелый, воодушевленный пламенной жаждой могущества, но плохо знакомый с реальностью и бессознательно ошибающийся в оценке цели своих действий. Правда, он отвоевывает Памину, поскольку они созданы друг для друга и он может полностью реализоваться только через их соединение, но необходимо, чтобы он знал правду, чтобы он понял истинную сущность Царицы Ночи и Зарастро. Так большинство людей действуют вслепую, подталкиваемые ложными движущими силами к иллюзорным целям, игнорируя последствия своих действий. Они позволяют управлять собой обманывающим их злым, мрачным силам. Открыть истину, направить на верный путь — именно в этом состоит миссия жрецов Изиды и Озириса, во главе которых стоит Зарастро. Человек не может целиком владеть своей душой, он приходит к тотальному знанию, приняв посвящение, дать которое ему могут только они.

Нужно, чтобы Тамино ясно видел, то есть отдавал себе отчет в том, что обманут Царицей Ночи; нужно, чтобы он подчинился Зарастро и под его водительством прошел испытания, получив в итоге Памину как эквивалент Софии гностиков, высшей Науки, Знания, которое дает масонское посвящение. Мы видим, как многовалентны персонажи оперы и как разнообразно их значение в зависимости от угла зрения, под которым их рассматривают.

Испытания, предстоящие Тамино и Папагено, — это те символические испытания, которые организуют тайные секты, и символизм их очевиден. Соблюдать обет молчания, не приближаться к женщинам, воздерживаться от еды и питья — вот начальные стадии, которые я бы назвал негативными, но посредством которых надеющийся обрести мудрость показывает, что умеет владеть своими инстинктами, не позволяет увлечь себя чрезмерному аппетиту, привычкам и любви к наслаждению. Позитивные испытания, самые серьезные, самые трудные, состоят в обязанности смело встречать величайшие опасности, связанные с огнем и водой, и преодолевать их. Претендующие на посвящение будут бродить в горах, где на каждом шагу их преследует страх. Они пройдут через лабиринт, представляющий собой символ одновременно земной жизни с ее опасностями и жизни postmortem— после смерти, преодолев испытания загробного мира, которым человек подвергается, прежде чем достичь высшего блаженства. В греческих таинствах посвящение учило понимать значение жизни в этом мире и позволяло навсегда распроститься с потусторонними испытаниями. «Герои» — так называли посвященных — через них приобщались к высшему знанию, к блаженству. Лабиринт, о котором не сказано явно в либретто Волшебной флейты, — главный символ этого посвящения, и именно поэтому Гёте, обладавший более возвышенным и полным» знанием «таинств», чем Моцарт и его франкмасонские помощники, ввел этот лабиринт в Продолжение «Волшебной флейты».

Чтобы помочь надеющимся на посвящение успешно пройти испытания, он вручает каждому из них волшебный инструмент, чье свойство, разумеется, не заменит человеческих качеств, доказать обладание которыми им предстоит, но сделает их более сильными и уверенными. Тамино вручается флейта, Папагено — колокольчики. Почему волшебство не распространяется на флейту Пана, на которой уже играет Птицелов? Потому что она является символом состояния, которое я назвал бы сверхчеловеческим или не-вполне-человеческим: Папагено, существо элементарное, похож на козлоногих сатиров; нужно, чтобы он достиг полного человекообразия и, следовательно, отказался от своего, если хотите, полубожественного звероподобия: подумаем о Пане и о его кортеже гениев в виде полулюдей-полуживотных — об этом препятствии на пути к полному очеловечиванию. Папагено сохраняет флейту Пана, он продолжает на ней играть, ибо она выражает его природу, но волшебство сосредоточено в колокольчиках, которые сотворены рукой неэлементарного человека и звон которых проистекает от некоей духовности.

Когда Моцарт вверяет Тамино волшебную флейту, он забывает, что в античной мифологии этот инструмент принадлежит элементарному миру. В дуэли между природой (Марсий) и разумом (Аполлон) один представлен флейтой, другой — лирой. Первая была голосом инстинктов, страстей, вторая духовно чиста. Но выбор Моцартом флейты легко объяснить. Прежде всего он очень любит этот инструмент. Самые прекрасные страницы его творчества, возможно, те, которые он посвятил флейтой С нею он достигает вершин земной красоты, освещенной разумом, душой, выражающей себя самыми нежными и пылкими голосами страсти. Наконец, мы недостаточно отдаем себе отчет в том, что говорит сама Памина в финальной сцене посвящения (акт II, номер 21). Этот текст прелюбопытен, поскольку из него мы узнаем, чтоотец Памины в час разочарования, в момент между ударом молнии и раскатом грома, ураганом и ливнем сделал эту флейту «из самой звучной древесины тысячелетнего дуба». Кем был отец Памины? Это еще одна загадка Волшебной флейты, разгадать которую мы не в силах. Может быть, он вложил свое волшебство в этот инструмент, чтобы в нужный момент флейта могла послужить спасению дочери, подобно мечу в германских мифах, возрожденных Рихардом Вагнером. Музыкальная фраза Памины в этом речитативе исполнена необычайной торжественности. «Es schnitt in einer Zauberstunde mein Vater sie aus tiefstem Grunde der tausendjahrigen Eiche aus…»— звучит с таинственной силой заклинания. Флейта, без сомнения, символ добродетели музыки, созидательной силы артиста, призвания свыше, гения, символ, позволяющий опрокидывать все препятствия во имя Любви, Знания, Высшего Блага. Именно поэтому дикие звери покорны зову инструмента и слушают его с восхищением; одна из самых волнующих сцен — это та, где все животные леса толпятся вокруг Тамино, завороженные магией пения, образом природы, радостно откликающейся на голос музыки. Позднее это будут уже не только львы и обезьяны, покоренные музыкой, но и самые суровые силы — поток, вулкан, ураган, которые бушуют в последних испытаниях. Не будем забывать, что здесь Тамино сопровождает Памина, как Данте сопровождала Беатриче в последней песни Божественной комедии, где благодатное действие примиряется с его душой, побеждая в этот момент все препятствия.

Какое значение имела флейта в масонской символике? Комментаторы Моцарта настаивают на том, что использовавшиеся на собраниях лож медные инструменты, в особенности тромбоны, входят в оркестровку Волшебной флейты с необычной весомостью, тем более что Моцарт их не очень любил; он неоднократно высказывал свою неприязнь к трубе. С самых первых тактов увертюры подчеркнуто мощно звучат тромбоны. Большой хор жрецов (акт II, номер 18) представляет собой настоящий масонский хорал, где валторны, тромбоны, трубы звучат в согласии со смычковыми.

Довольно многочисленны собственно масонские сочинения Моцарта, написанные по случаю конкретных церемоний ложи. Например, Небольшая масонская кантата на основание храма (KV 623), слова которой принадлежат Шиканедеру (ноябрь 1791 года), Кантата Радость масона в честь Игнаца фон Борна, великого магистра ложи Истинной гармонии (KV 471) на текст Петрана, Масонская траурная музыка (KV 477) в честь двух умерших «братьев», Кантата Вселенскому Магистру (KV 619), Кантата о Вселенском Духе (KV 429), хор, который называют песней «Путь подмастерья» (Gessellenreise) (KV 468), хор «К открытию ложи мастеров» (KV 483) и хор «К заключению работы мастеров» (KV 484), оба — в сопровождении органа. Альфред Эйнштейн обнаруживает в этих пьесах целую цепочку чрезвычайно любопытных музыкальных символов, выражающих не только различные моменты масонского ритуала, но и руководящие идеи Общества; они встречаются также и в Волшебной флейте.