"Моцарт" - читать интересную книгу автора (Брион Марсель)

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

«Свадьба Фигаро»

Моцарт познакомился с Да Понте в доме своего друга фон Ветцлара. Это именно Ветцлар, когда Вольфганг предложил ему квартиру в своем доме, 18 июня 1783 года держал в крестильной купели его сына Раймона, вскоре умершего в возрасте девяти недель. Кому первому, Моцарту или Да Понте, пришла в голову мысль сделать оперу из комедии Бомарше? Композитор восхищался одновременно драматической и комической живостью писателя, услышав в Бургтеатре в 1783 году Севилъского цирюльника Паизиелло. Но этот Цирюльник был всего лишь фарсом со всеми ухищрениями комедии дель арте, тогда как Фигаро, благодаря жизненности и правде характеров, трагической пылкости, скрытой под покровом иронии и юмора, горечи, граничащей с отчаянием, и ядовитой социальной критике, позволяет выразить все человеческие страсти через развитие сложной, нюансированной партитуры.

Впрочем, этот элемент беспокойства и чуть ли не мятежа должен был по праву насторожить власти. В Шёнбруннском дворце плохо понимали благосклонность короля и королевы Франции к автору, смехом подрывавшему устои общества. Там считали ослеплением преступную неосторожность французской аристократии, аплодировавшей в театре убеждениям, которые по логике вещей могли повлечь за собой очень неприятные последствия. Тирады Фигаро несли в себе угрозу, в подтексте которой слышался припев Карманьолы; и эти мужчины, эти женщины, которым предстояло заплатить головой за свое легкомыслие, смеялись над распоясавшимся слугой, даже не предполагая, что завтра он станет их хозяином, а возможно, и палачом. Каватина из первого акта, в которой с улыбкой, маскирующей гнев и жажду мести, Фигаро объявляет, что подыграет графу на гитаре, «если захочет барин попрыгать», выдержана вполне в духе революционного гимна и демонстрирует нам, с какой проницательностью музыкант услышал самые тайные мысли поэта. Такое могло еще пройти во Франции, которая с легким сердцем неслась навстречу катастрофе, но в мудрой и подозрительной империи Габсбургов не стали бы терпеть эти подрывающие устои декларации.

Не могло быть и речи о том, чтобы поставить Фигаро без разрешения императора. Лоренцо Да Понте со всей своей итальянской тонкостью понимал, что бесполезно приниматься за работу, если заранее не получено согласие Иосифа II. Оба они, Моцарт и Да Понте, привыкли работать быстро. При согласии императора опера могла быть написана за самое короткое время, нужно было лишь знать, как это согласие получить, говорил итальянец.

На первый запрос император ответил, казалось бы, вполне законно, что, поскольку постановка аналогичной пьесы в театре запрещена, невозможно одобрить сделанную по ней оперу. Да Понте ловко изложил дело, сказав императору, что переделал пьесу таким образом, что никто не сможет усмотреть в ее тексте скандальной темы: все места, содержавшие непочтение к религии, монархии, общественному порядку и добрым нравам, были безжалостно вырезаны. «Как Ваше Величество сами можете в этом убедиться…» — добавил он, вынимая из кармана бумажный свиток. Благосклонный Иосиф II ответил, что доверяет ему, но желает, чтобы ему представили партитуру, когда Моцарт ее закончит. Да Понте пообещал это и, потирая руки, удалился.

Оба артиста принялись за работу с лихорадочной скоростью: Да Понте резал и компоновал шедевр Бомарше, а Моцарт писал музыку каждой сцены, едва был готов текст. 29 апреля 1786 года, через шесть недель непрерывной работы, опера была готова, и 1 мая на сцене Бургтеатра уже состоялась премьера. Очевидно, по мере продвижения автора текста и композитора к конечной цели музыканты параллельно работали над партитурой, получая ее кусками от переписчиков, а певцы разучивали свои роли и репетировали.

Свадьба Фигаро отличалась блистательным составом исполнителей. Базилио и Сюзанну пели два английских артиста, О'Келли и Нэнси Стораче; эти старые друзья, с которыми когда-то познакомился Моцарт во время своего пребывания в Лондоне, считались теперь одними из самых блестящих звезд Бургтеатра. Директор сцены Буссани пел Бартоло, его жена — Керубино. София Лаши была восхитительна в роли графини, а Стефано Мандини, полный блеска Альмавива, подавал ей реплики со всей мощью своего могучего таланта. Что касается Фигаро, то эту роль исполнял Бенуччи, обладавший сильным голосом и ироничной манерой исполнения. Англичане и итальянцы… В труппе не было ни одного немца, ни одного австрийца, если не считать маленького Готлиба, который играл женственную роль Барбарины.

Неужто не было в то время немецкого певца, который был бы достоин того, чтобы занять место среди этих заграничных «звезд»? Скорее всего, это так, ибо вот что писал сам Моцарт, остававшийся тем не менее ярым поборником немецкой оперы, как позднее Шуман и Вагнер. «Сегодня немецких певиц и певцов можно пересчитать по десяти пальцам рук», — признается он своему маннгеймскому другу Кляйну, предлагавшему ему вместе написать немецкую оперу, героем которой был бы Рудольф Габсбургский. Даже те, кем должна была гордиться Германия — Тейбер, Каваль-ери, Адамбергер, — могли работать только вместе с итальянцами. И хотя они и были готовы к этому, директора театров не были ни столь благородны, ни столь патриотичны, чтобы ангажировать немцев.

Провал немецкой оперы, несмотря на поддержку Иосифа II, вовсе не является лишь следствием исключительно интриг итальянцев, внимательно следивших за тем, чтобы не утратить фактической монополии, которую они завоевали. По-видимому, потерпели фиаско сами составляющие, необходимые для создания немецкой оперы. Все попытки поддержать и укрепить их оказывались бесплодными. С того самого времени, когда немецкая опера вышла из младенческого возраста, она влачила жалкое существование из-за отсутствия репертуара, однородного и достойного состава исполнителей и в особенности из-за неспособности удовлетворить вкусы венской публики, абсолютно покоренной итальянцами. Произведений для репертуара настолько недоставало, что пьесу Арлекин, слуга двух господ, из которой Моцарт намеревался сделать оперу, попытались сыграть на немецком языке, что было просто нелепо, поскольку если и существует в мире воистину итальянская и даже венецианская комедия, так это именно она.

Неспособная жить своими собственными средствами, как художественными, так и материальными, немецкая опера прозябала вплоть до того дня, когда была закрыта императорским декретом от 4 марта 1783 года. Моцарт дал волю своему разочарованию и гневу, но бороться против столь единодушного мнения публики было бесполезно. Успех, завоеванный итальянскими композиторами Сальери, Анфосси, Сарти, Бианки, которые, хоть им и недоставало гениальности, прекрасно знали способы восхищать слушателей, оправдывал упразднение немецкой оперы, о которой в обозримом будущем не могло быть и речи — фактически до начала сотрудничества Моцарта и Шиканедера.

Каким бы ярым сторонником немецкой оперы ни был Моцарт, его воодушевление не доходило до того, чтобы отказываться от работы с итальянцами. Его слух привык к их языку, манере пения, стилю. Как хороший австриец, уже наполовину южанин, он без труда акклиматизировался в этих итальянских реалиях, и радость обретения в ловком венецианском еврее идеального либреттиста заставляла умолкнуть его патриотическую щепетильность. Наконец, оба они «увидели» эту пьесу одинаково: Да Понте — с тонкой интуицией понимания характера Фигаро, который был сродни его собственному; он и сам был «фигаро», этот аббат-авантюрист, чья жизнь в свою очередь удивительно напоминала жизнь его блестящего соотечественника Казановы. Да Понте склонен был полагать, что его авантюрам пришел конец, когда Иосиф II выказал ему свое расположение, хотя и несколько презрительное, однако долго заблуждаться ему не пришлось, и жизнь его вошла в привычную колею, когда суровый Леопольд после смерти брата прогнал его от своего двора.

Если Да Понте подчеркивал в персонаже Бомарше качества интригана и анархиста, каким был и сам, то Моцарт, напротив, наделил этот персонаж своего рода мучительным благородством, почти душераздирающим, неким идеализмом, отвечавшим, как я думаю, его масонским убеждениям. Действительно, Вольфганг задолго до появления Волшебной флейты свободно выразил здесь свои убеждения. В то время как либреттист выдвигает на передний план персонаж в черном, желая сделать из него тип недовольного пролетария, инсургента, набравшего силу, Моцарт осуждает скорее порядок вещей, а не отдельных людей, которые являются всего лишь выразителями этого порядка. Несправедливость крупных сеньоров не столь трагически неизбежна, чтобы ее нельзя было преодолеть, найти против нее лекарство. В последнем акте мы видим победу Фигаро в маскарадно-буффонадной и одновременно драматичной форме, и царство справедливости восстанавливается Провидением, воплощенным в изобретательном гении слуги.

Да Понте тоже обладал талантом находчивости, позволявшим выпутываться изо всех затруднений, преодолевать все препятствия. А недостатка в последних не было: артисты не верили в ценность произведения, конкуренты его высмеивали, соперники предсказывали провал. Утверждали, что император пожалеет о своем неосторожном разрешении постановки, когда с большим опозданием обнаружит ее революционный характер. Пытались саботировать репетиции, но Моцарт настолько хорошо держал труппу в руках, что ни одного срыва не произошло. Напротив, подготовка оперы развертывалась в атмосфере энтузиазма, который постоянно нарастал. Из воспоминаний О'Келли мы знаем о радостном рвении певцов. «Главные исполнители получили возможность отточить исполнение под непосредственным личным руководством композитора, который заразил их своим пониманием и энтузиазмом. Я никогда не забуду его тонкое, излучавшее жизнь лицо, озаренное пламенем гения. Описать это так же невозможно, как нарисовать солнечные лучи. Я вспоминаю первый прогон спектакля, когда Моцарт, стоя на сцене в красном костюме, задавал темп. Я находился совсем рядом с ним и слышал, как он несколько раз повторил sotto voce: «Браво, браво, Бенуччн!» Когда настал черед прекрасного марша Керубино, побеждай/, слова, пропетые зычным голосом Бенуччи, произвели поистине громоподобное впечатление на певцов и оркестр. Буря восторга подняла аудиторию на ноги, и крики «браво, браво, маэстро, да здравствует, да здравствует великий Моцарт!» чередовались с аплодисментами оркестра, где скрипачи стучали смычками по своим пюпитрам». Партия была выиграна; энтузиазм певцов и музыкантов стал залогом успеха. Красота вокальных партий и оркестровки приводила в восторг артистов, казалось, что даже сами трудности исполнения разжигали их пыл и радость. Изо дня в день интриги выдыхались, теряя почву, хорошо информированные люди говорили о беспрецедентном успехе. Весь музыкальный мир Вены с нетерпением ждал премьеры.

Прием публики был таким горячим, аплодисменты такими долгими, бисирование таким частым — бисировались почти все арии, — что спектакль продолжался намного дольше обычного. На последующих спектаклях проявлялся такой невероятный восторг, что император, заботясь о здоровье артистов, запретил бисировать. Он упрекал Моцарта в том, что тот требовал от них чрезмерных усилий, так как их голоса покрывал громко игравший оркестр.

Не будем забывать о том, что певец в то время был идолом, а для большей части аудитории — главной составляяющей оперы. Стендаль описал спектакли в театре Ла Скала, где в ложах не умолкали громкие разговоры во время игры оркестра, которые прерывались только для того, чтобы прослушать особенно полюбившуюся арию. Венцы, чьи привычки формировались в итальянском духе, вероятно, разделяли такое отношение к музыке. Сочиняя оперную партитуру, в которой инструменты не только аккомпанировали певцам, но создавали собственную красоту, самостоятельные музыкальные образы, Моцарт хотел, чтобы оркестр слушали и восхищались им не меньше, чем вокальными партиями. В этом смысле Свадьба Фигаро представляет собой своего рода революцию в музыкальном плане гораздо больше, чем в политическом; впоследствии Рихард Вагнер доведет эту тенденцию до крайности, растворив певца в оркестре.

С 1 мая по 18 декабря новая опера прошла девять раз, что считалось замечательным успехом. Денежные же сборы были посредственными, и меломаны вскоре охотно вернулись к привычным постановкам, от которых Фигаро оторвал их на некоторое время. Это произведение слишком опережало время, чтобы завоевать единодушное признание. По общей концепции, по музыкальному почерку и по самому ломавшему штампы своеобразию оно представлялось новшеством, способным сбить с толку большинство венской публики. Любители музыки и критики сопровождали похвалы оговорками и упреками. Эта музыка, которая нам кажется «классической» по самой своей сути, несколько романтичной, каким часто бывает вдохновение, шокировала, возбуждала негодование, побуждала к мятежу. Некоторые критики сожалели об отсутствии буффонадной окраски Похищения из сераля и считали, что заданная тема трактуется слишком серьезно для оперы, которая должна быть не seria, a giocosa — «игривая». Моцарта ругали за нарушение законов жанра. Даже среди поклонников-энтузиастов лишь немногие восхищались достоинствами этой оперы, которых на самом деле было немало. Поверхностная чувствительность рококо не желала принимать скрытую драму и муку, просматривавшиеся за любовными жалобами и насмешкой.

Однако стиль рококо содержит и очень глубокую, очень живую драматичность, которую мы обнаруживаем, например, у Ватто — мучительную меланхолию, болезненную тревогу, ощущение недоступности счастья, идущие, возможно, от гипертрофированного стремления к наслаждению. В конце XVIII века, в переходную эпоху, во время которой старый общественный порядок должен был исчезнуть, чтобы уступить место новому, воздух был насыщен ностальгией, сожалением, тоской. Атмосфера тревоги приводит к тому, что люди больше не находят для себя определенного места в обществе, в котором все перемешалось под покровом символической ночи, которая сбивает с толку влюбленные пары, дезорганизует их, перестраивает в последнем акте Фигаро. Кроме того, мы обнаруживаем в этой опере абсолютно новое ощущение природы, перекликающееся с миром чувств романов Жан Поля. Совершенно новым и удивительным приемом является то, как оркестр и арии создают атмосферу парков, журчания вод, шелеста листвы, таинства вековых деревьев и рощ. Музыка Моцарта заставляет петь лунный свет, звенеть зелень лужаек; она соединяет растительный мир в некий таинственный союз со страстями и болью людей, и при этом не описательно, как это иногда делали Гендель и итальянцы XVII века — например, Вивальди в Concerto Grosso delle Stagioni, — но так, чтобы «романтический человек» воспринимал пейзаж соответственно состоянию своей души. Сентиментальный пейзаж занимает у Моцарта значительное место, а в особенности в Фигаро и Так поступают все, где тайны больших барочных парков окружают персонажей и воздействуют на их чувства. Вся совокупность природы, ночь, ручейки, колыхание ветвей под дуновением легкого ветерка окутывают Deh vieni поп tardar Сюзанны. Я слышал, как один крупный австрийский дирижер, репетируя Свадьбу Фигаро с французскими музыкантами, описывал им пейзаж парков и садов с колоннадами, статуями и лестницами, разворачивающийся в увертюре, чтобы создать для исполнителей волшебную атмосферу меланхоличной прелести, пронзительной красоты, которая должна захватывать слушателя с первых тактов. Для Моцарта, разумеется, не могло быть и речи об описательстве, ни даже о стремлении что-то внушать; ему было нужно лишь одно: чтобы слушатель оказался погруженным в такое состояние сознания, которое придавало бы воспринимаемой музыке всю силу ее выразительности, чтобы уже до поднятия занавеса слушатель был готов сопереживать драме, которой предстоит перед ним развернуться. Пусть вас не удивляет, что я говорю о драме в применении к игривой опере. Это произведение буквально расцвечено чудесной веселостью, легкой и радостной живостью, но фон его остается печальным, и именно поэтому даже в самые игривые моменты неявная печаль словно обволакивает ростки счастья.

Именно Моцарту принадлежит заслуга усиления романтической составляющей пьесы Бомарше, язвительный, жесткий и сухой дух которой более всего выделял социальную критику, нежели личную драму персонажей. Принципиальным отличием партитуры Моцарта наряду с ее мятежной и своенравной веселостью является своего рода безнадежное разочарование, укоренившееся сомнение, отравляющее и подавляющее сердечные порывы. Пьеса основана на игре, в которой персонажи стараются одурачить друг друга, взбудоражить, растревожить вплоть до момента, когда благодаря счастливой развязке, в которую мы почти не верили, все улаживается. Остается единственная жертва: Керубино. Керубино, отправляющийся на войну; возможно, он там погибнет, этот пятнадцатилетний офицер, сердце которого столь горячо, что, кажется, он готов любить всех женщин. Керубино, который позволяет нам понять Дон Жуана с его громадным желанием, ненасытной потребностью приязни. Другие герои пьесы не выходят за рамки повседневной банальности, наделенные, возможно, менее легким сердцем, чтобы играть в эту опасную игру и, конечно же, проигрывать, исключая смешную пару Бартоло — Марцелина, которой суждено пережить запоздалый медовый месяц. Альмавива уже слишком высмеян и одурачен, чтобы отныне не сомневаться в его таланте соблазнителя; графиня понимает, что уже перешла границу того возраста, в котором возможно сохранять для одной себя ветреного мужа; ее смутно взволновала страсть Керубино, возможно, убив в ней печаль по потерянной молодости. Что касается пары Сюзанна—Фигаро, — то вряд ли есть гарантия того, что эта субретка всегда будет пренебрегать интересом к ней приятных мужчин. И не слишком ли сам Фигаро предпочитает любви интригу, чтобы чувственная и сентиментальная супруга не пожелала в один прекрасный день более романтичного партнера?

Эту драму Моцарт соединил с комедией-буфф, довольно топорно состряпанной Да Понте — слуги из комедии. Вольфганг написал ее кровью сердца, побуждаемый ностальгией по той всесильной любви, которую когда-то испытал к Алоизии и которая была в своей основе совершенно иной, чем любовь, которую он подарил незатейливой птичке Констанце. Любовь в Свадьбе Фигаро, благодаря Моцарту, а не Бомарше и уж тем более не Да Понте, это уже любовь романтическая со всеми ее муками, переживаниями, неуверенностью, жестокостью и бессилием.

Моцарт напишет Так поступают все и Дон Жуана — трогательные вариации на тему любовь-страдание, любовь-тревога, любовь-отчаяние. Похищение из сераля было лишь феерическим дивертисментом. Свадьба Фигаро вносит в могучую «комедию характеров», которая подчеркивает рисунок персонажей Бомарше и поднимает их в духовном смысле, «лирическую драму» и ставит проблему предназначения человека и трагической повседневности. Создав Похищение из сераля, Моцарт расстался со своим отрочеством, со своей непоколебимой уверенностью, со своей нерушимой надеждой на окончательную победу любви на примере великодушия неправдоподобно благородного Паши, этого солнечного бога, возобладавшего над мрачным Осмином, который воплощает собою темные силы и дикую, мстительную чувственность. Свадьбой Фигаро начинается большая романтическая трилогия, которая продолжится Дон Жуаном и закончится оперой Так поступают все; она сделает прозрачной внутреннюю жизнь Моцарта с его мечтами, провалами, восторгами и разочарованиями.

Хронологически Так поступают все следует за Дон Жуаном, поскольку последний был впервые показан 28 октября 1787 года, то есть больше чем за два года до премьеры Так поступают… состоявшейся 21 января 1790 года. Однако эта последняя опера некоторым образом связана со Свадьбой, поскольку именно ее успех в 1789 году побудил императора заказать Моцарту еще одну оперу «такого же рода». В действительности Вене Дон Жуан не очень понравился. Свадьбу она не приняла только потому, что не поняла ее глубины и печали. Не больше поймет она и Так поступают все, которая представляется поверхностному наблюдателю своего рода сатирическим каприччио о хрупкости любви и непостоянстве влюбленных. К тому же и Да Понте увидел ее так же. Он задумал это произведение в целом как своего рода радостный фарс, в духе комедии дель арте, где окончательно торжествует скептицизм резонера-дяди и его не оставляющий места для иллюзий вывод жуира: «Все женщины одинаковы».

Альфонсо — мудрый буржуа, отошедший от сентиментальных приключений, он, как мне представляется, должен вполне удовлетвориться горничной Деспиной: она жизнерадостна, красива, умна и, таким образом, способна приносить своему хозяину удовольствие без иллюзий и без особых сердечных бурь. Глупому изречению этого резонера, который ничего не понял в трагическом фарсе, разыгрывающемся у него на глазах, и наивно верит в то, что игру ведет он, Дон Жуан противопоставляет свой великолепный девиз: все женщины разные, и именно поэтому я люблю их всех. Персонаж из драмы, Дон Жуан основывает свой неумолимый аппетит к победе на убеждении в том, что от каждой женщины он должен получить новую радость, еще не испытанное волнение, непредвиденное наслаждение. В общем, это Керубино, каким он будет, если опасности войны позволят корнету-ребенку дожить до возраста взрослого мужчины. Ни один из них не анализирует характер и развитие различных видов любви, которые переживает одновременно, и не считает оскорблением самой любви непрерывное увеличение числа объектов страсти. Керубино любит графиню, Сюзанну и Барбарину. Мы подозреваем, что с дочерью садовника он позволяет себе те же не слишком невинные игры, которыми Моцарт развлекался с кузиной из Аугсбурга; он мечтает похитить Сюзанну у Фигаро, потому что находит ее хорошенькой, возбуждающей, кокетливой, озадачивающей, наконец, уже не девочкой, а женщиной; к графине он питает самую пылкую любовь-страсть, своего рода любовь-сострадание, потому что догадывается о том, что она страдает из-за того, что ее оставил Альмавива, из-за того, что ожидает прихода того возраста, который заставляет отказаться от любви, и, наконец, из-за того, что она обладает романтической, израненной, хрупкой, неприступной красотой, воспламеняющей более всего именно подростков. Сюзанна, которая знает о страсти Керубино к «мадам» и его играх с Барбариной, не понимает (или только делает вид), что и ей самой он шлет страстное признание в любви: она может стать для него объектом совершенно иной кристаллизации. Со своей стороны Керубино не чувствует себя неверным по отношению к своей «великой страсти», ухаживая за горничной. Мечта Керубино — любить и обладать всеми женщинами, но реализовывать эту мечту будет Дон Жуан. Тот и другой лелеют эту мечту потому, что действительно любят женщин, оба они влюбчивые натуры, и их привлекает бесконечное разнообразие женщин. Они любят Женщину, а не какую-то конкретную женщину и мечтают сжимать в объятиях восхитительные формы, которые принимает Вечная Женственность. Если Керубино является в некотором роде отражением Дон Жуана в малом масштабе, то все те пустяковые и довольно смешные опасности, которых он избегает, прыгая из окна и разбивая цветочные горшки, прячась под пальто в большом кресле, когда его соперник входит в комнату, или переодеваясь женщиной, чтобы провести несколько часов рядом с женщинами, которых он любит, — все это имеет то же символическое значение, что и дуэли, похищения и провокации великого испанского сеньора.

Действительно, не будем забывать, что Керубино, — которого у Бомарше зовут Леоном д'Асторгой, — испанец, как и Дон Жуан: оба они верны одной и той же трагической концепции любви, и драма обоих состоит во множественности страстей. Керубино поплатится за нее отправкой «за военной славой» — будучи еще ребенком, который, возможно, оплатит жизнью ревнивые заботы, на которые сам вынудил Альмавиву; Дон Жуан оплатит смертью и проклятием свою неутолимую похоть, преступную перед лицом морали и ставшую причиной распутства в обществе. Такой вот Керубино, «эскиз» Дон Жуана, возможно, был любимым персонажем Моцарта, вложившего в него голос самой романтической любви в Voi che sapete и в Non so piu.

Дон Жуан не будет объясняться в любви со страстной, мучительной силой: чтобы добиться победы, он должен показать себя так, чтобы в нем не заподозрили соблазнителя, замаскировать свое волнение, возобладать над самой любовью и притвориться, будто притворяется, — и в этом ключ к данному персонажу. Дон Жуан — герой невозможной, безнадежной любви; это не бабник, для которого хороша всякая добыча — верная супруга, девушка из хорошей семьи, юная деревенская невеста. Жертва трагической фатальности, неутолимой, вполне романтической потребности объять необъятное, Дон Жуан никогда не бывает совершенно счастлив, потому что никогда полностью не обладает многообразным, но в действительности всегда неуловимым объектом своего желания. Что значат тысяча и три женщины, по подсчетам Лепорелло завоеванные только в Испании, в сравнении со всеми теми, кого он должен был завоевать? Существует один аспект Вечной Женственности, который всегда будет ускользать от Дон Жуана, что бы он ни делал, и тем не менее он нужен ему любой ценой, чтобы по-настоящему владеть женщиной, ибо его терзает мысль о том, что он, Дон Жуан, виртуоз иллюзорного наслаждения, по сути является жертвой любви. И именно не желая быть жертвой, Альфонсо наставительно заявляет, что «все они поступают так», и утешается своей посредственной философией.

Так поступают все — самый захватывающий пример преображения простенького игривого либретто под воздействием гениальной музыки. Для Да Понте эта история, как некоторые считают, основанная на реальном приключении, случившемся в венском обществе и якобы очень развеселившем императора, — всего лишь дивертисмент-буфф в итальянской традиции, где занимают большое место переодевания и подмены. Он называет ее Школой любовников, и кое-кто думает, что она могла быть рассказана Да Понте его земляком Казановой. Мораль, или, скорее, аморальность этого сюжета проста: чего стоят клятвы в вечной любви, когда какой-нибудь смазливый «албанец» ухаживает за молодой женщиной, чей жених сражается на войне! Рассказывают также, что император хотел развлечься и, заказывая оперу этому ловкому итальянцу, заметил, что хочет увидеть какую-нибудь «забавную» историю. Действительно, тому, кто будет рассматривать ее поверхностно, основываясь большей частью на либретто, эта авантюра во вкусе итальянских новеллистов Ренессанса покажется полной той самой легкости, с какой эпоха рококо трактует самые серьезные сюжеты и пытается смеяться, чтобы удержаться от желания заплакать.

Я задаюсь вопросом, не является ли то рвение, с которым эта эпоха стремится маскировать проявления трагической повседневности, признанием того, что она страдала от нее, возможно, больше, чем какая-нибудь другая, чувствуя себя хрупкой, обессиленной стремлением к крайней утонченности; она знала также и то, что более уязвима, чем любая другая. Беспечность в этом случае — защитная реакция, способ укрыться от отчаяния. Пасторали Ватто, портреты Латура выдают одни глубокое разочарование, другие болезненную тревогу, выраженную гримасой, в которой застыла улыбка. Усомнившись в любви, сомневаются и в сладострастии, а меланхолия — это яд наслаждения. Эпоха рококо скрыла свою грусть под маскарадным костюмом галантных празднеств; она имитировала радость, которой больше не испытывала, хрупкое блаженство, которому сама эта хрупкость придавала привкус горечи.

Трудно, не испытывая некоторой неловкости, развлекаться анекдотом оперы Так поступают все, и еще труднее не оказаться потрясенным той душераздирающей красотой, которую Моцарт привнес в фарс Лоренцо Да Понте. Отбросим в сторону резонера и горничную — это естественное существо, свободное, простодушное, чей скептицизм в отношении любви происходит от ее наивной чувственности, не знакомой с волнениями страсти. Резонер Альфонсо хотел бы убедить всех любовников в том, что он не является исключением из общего правила; он прячет меланхолию под сарказмом легкой и жестокой иронии и не задумываясь разрушает счастье обеих влюбленных пар ради удовольствия доказать свою правоту. Он представляет собой «ученого» эпохи рококо, натуралиста, который держит людей за насекомых и препарирует их, разбирая по косточкам, как если бы они были машинами, неспособными страдать. Альфонсо наделен научным жестокосердием экспериментатора, которое также является одной из важных черт духа XVIII столетия. Он уже создал культ бога Разума, которому в этих обстоятельствах вполне готов принести человеческие жертвы. Строгой логике, которая должна доказывать справедливость его постулата, неведома жалость. Моцарт еще больше сгущает краски, которыми Да Понте нарисовал этого персонажа: он не какой-то пресыщенный скептик, «философ» новой рационалистической школы, для которого любовь — это иллюзия или болезнь, но своего рода печальный демон, который не успокоится, пока не превратит в ад тот земной рай, в котором жили все четверо влюбленных.

Пари заключено. Сам факт, что двое влюбленных и любимых молодых людей готовы обсуждать свою любовь и поставить ее под сомнение, является знаком некоей трагической неуверенности, слабого места в самой проблеме страсти, раз уж допускается, что она может быть выставлена напоказ. Молодые люди делают вид, что уходят на войну, затем возвращаются в живописном маскарадном облачении и ухаживают за своими невестами, которых оставили в слезах после нежных прощаний и обмена клятвами в вечной любви. Если, будучи достаточно ловкими и красноречивыми, они победят, Альфонсо выиграет пари; если девушки останутся непоколебимыми перед их поползновениями, глухими к попыткам их соблазнить, выигрывают они, а Альфонсо остается поруганным как хулитель любви. Было, естественно, условлено, что каждый будет ухаживать, одевшись в маскарадный костюм, за невестой своего друга, добиваясь того, чтобы девушка его полюбила, после чего неверные должны были быть уличены в слабости и легкомыслии. Каким бы ни был результат этого абсурдного испытания, естественно задаться вопросом: о каком счастье этих безупречных влюбленных могла идти речь, коли их любовь была глубоко отравлена, а то и убита самим испытанием?

Основная мысль этой истории предельно глупа, поскольку постулирует, что влюбленная девушка не сможет узнать под маскарадным костюмом человека, которого любит, и будет готова упасть в объятия незнакомого мужчины. Посредственность этой мысли не стоила бы того, чтобы об этом говорить, если бы сюжет оперы не определял ее место в трилогии страсти между Свадьбой Фигаро и Дон Жуаном. Какой смысл получает история этих влюбленных, нерешительных, смешных и недостойных того, чтобы их любили, и какое место занимают эти мужчины между Керубино и героем-любовником Дон Жуаном благодаря тому единственному факту, что они согласились подвергнуться испытанию?

Вывод прежде всего таков, что любовь может быть предметом эксперимента, но там, где ставят этот эксперимент, он неизбежно вызывает трагические последствия. Керубино и Дон Жуан кончают красиво. Земля разверзается, чтобы поглотить Бурладор, Жуана охватывает пламя, и развертывается большой парад ада, принимающего его в свое пекло. В противоположность этому Феррандо и Гульельмо станут жертвами пошлого демона Альфонсо, за вольтеровской улыбкой которого прячется дьявольская печаль: они не умрут, но будут жить без любви, лишенные уверенности, веры в идеал; и каким бы ни было счастье, которое они вкусят позднее со своими супругами, его интимность навсегда омрачена и отравлена воспоминанием о недостойной комедии, которую они разыграли.

Горькая печаль, которую отчасти скрывает божественно веселая, забавная, меланхоличная, юмористичная музыка, довлеет надо всей оперой, как зловещая тень; трагическая фатальность, которую привел в действие вызов резонера, лишь усилила глупую, преступную наивность, с которой оба молодых человека приняли вызов. Хотя Дорабелла и Фьордилиджи и не были сильными, энергичными натурами — это всего лишь слабые духом девушки, — находящиеся рядом с ними мужчины становятся смешными марионетками, вряд ли достойными того, чтобы их самозабвенно любили как в их естественном состоянии, так и в восточном облачении, которое они надели, чтобы соблазнять. Рядом с Керубино и Дон Жуаном эти герои оказываются незначительными и даже слишком глупыми, чтобы заслужить нашу жалость.

Пока невесты, верные отсутствующим женихам, их отталкивают, все идет хорошо; драма завязывается в момент, когда, вынужденные вести свою партию до конца, эти неосторожные молодые люди начинают играть на чувствительной струне, притворяясь буквально умирающими от любви. Этот обман приводит к тому, что любопытство, с которым девушки смотрят на обоих «албанцев», склонность к экзотике, увлечение всем тем, что приходит с Востока, характерные черты эпохи рококо, начинают постепенно переходить во все более нежное выражение чувств, перерастая, что совершенно естественно, в силу простого благородства сердца, в любовь, поскольку только «да» может вернуть к жизни умирающих от страсти. И не слабость легкомыслия, а сострадание совращает эти сердца. Какая чувствительная женщина смогла бы остаться равнодушной, видя, как у нее на глазах умирает человек, и зная, что она может легко вернуть его к жизни, согласившись на то, что ей советуют все, — добрый дядя, умудренный жизненным опытом, камеристка, преданная своим хозяйкам, и, наконец, собственное сердце, которое уже нашло в этом «албанце» некие странные чары?

И тогда Месмер (немецкий врач, основатель теории животного магнетизма, месмеризма) пускает в ход «животный магнетизм». Появляется горничная Деспина, переодетая доктором, вооруженная большим магнитом, позднее будет переодета и нотариусом. И все кончилось бы самым наилучшим образом, если бы не вернулись прежние женихи, сбросившие свои восточные одеяния, и не раскрылся бы весь замысел. Упреки, жалобы, сожаления, оскорбления, угрозы и, чтобы восстановить порядок, внезапное признание в том, что переодевание в мнимых соблазнителей было разгадано и что Фьордилиджи и Дорабелла просто играли со своими кавалерами. Влюбленным юношам оставалось лишь поверить этому, но верят ли они на самом деле? Как бы то ни было, ложь пронзает их любовь. Кто знает, не сожалеет ли каждый из них, сжимая в объятиях невесту, о потере новой любовницы, которая прижималась к его албанской тунике?

Этих психологических сложностей, этих глубин и волнений в либретто Да Понте нет: их предполагает и выражает музыка. С одной стороны, сам контраст между ситуацией и словами, который временами становится очевидным, с другой — состояние души, выражающееся в пении, говорят о богатстве нюансов, которые композитор ввел в этот венецианский фарс, ничего не изменяя ни в самом действии, ни в характере персонажей, а просто высвобождая самые сокровенные эмоции, подсознание героев, собирая воедино жалобы поруганной любви, униженной святотатственной шуткой. На мой взгляд, Так поступают все самое волнующее, самое скорбное произведение Моцарта; его делает таким противопоставление скудной основе самого анекдота вытекающей из него сложности чувств. Это, разумеется, больше всего сбивает с толку того, кто не понял скрытого смысла действия и придерживается буквы либретто. Улыбчивая меланхолия, лишенная иллюзий, безнадежная, излучаемая на протяжении всей партитуры, с периодическими выплесками почти смертельной красоты, позволяет услышать за искусными вокализами и блеском ансамблей прощание с любовью, проникнутое пронзительной ностальгией.

Этот драматический элемент, который Моцарт никогда не делает очевидным, придает произведению некую неуравновешенность, которую слушатель ощущает, не будучи в со-стоянии проанализировать ее причину: рассогласованность между самим событием и патетикой его «заднего» плана. Напряженность трагического момента нарастает, становясь все более жесткой незаметно для персонажей, которые не отдают себе отчета в том, что этот элемент овладевает их жизнью и что с этого мгновения он управляет и командует развитием действия. Здесь страдающая душа Моцарта дает нам услышать свою самую мелодичную жалобу одновременно с комическим звучанием причудливой веселости.

Не делайте из этого трагедии, успокойтесь: таковы все женщины. Изъяны нарушенного счастья не заглаживают подобными изречениями. Гульельмо и Феррандо, сбитые с толку злым гением Альфонсо Энциклопедистом, совершили преступление против любви, поверив этому циничному глупцу, дурацкой морали фаблио. Здесь мы лишний раз констатируем, до какой степени может дойти глупость умных людей, когда они не позволяют душе возобладать над рассудком. Керубино станет жертвой любви потому, что, догадываясь благодаря гениальной чуткости своего сердца, что все женщины разные, захочет обладать всеми; по крайней мере, он прекрасно переживет свою любовь, даже если ранняя смерть должна будет стать венцом победы и ценой военной славы. Такой любви Гульельмо и Феррандо не познают никогда, и прежде всего потому, что не наделены натурой подлинного любовника, а также потому, что соглашаются интеллектуализировать любовь, сделать ее предметом педантичного обсуждения. Глубоким несчастьем любви эпохи рококо было то, что она сводилась просто к наслаждению или к зачатию; небезынтересно заметить, что если мужчины в XVIII веке были в духовном смысле посредственными любовниками, то их жены демонстрировали во всей своей пышности бесконечную способность любить и страдать от любви. Никакого мужчину этого периода нельзя поставить рядом с такими восхитительными любовницами, как Жюли де Леспинас и португальская монахиня Марианна Алькофорадо.

В опере Так поступают все Дорабелла и Фьордилиджи, как бы ни были неглубоки в своем поведении буратино из театра марионеток, тем не менее оказываются намного выше своих жалких любовников, лишь пройдя через все оттенки чувств, они уступают мольбам обоих соблазнителей.