"Владимир Набоков. Подлинная жизнь Себастьяна Найта" - читать интересную книгу автора

возбужденный, с только что записанным стихотворением.
Все это, уверен, вполне отвечает истине, а одна подробность даже
поразила меня и особенно тронула. Оказывается, английский язык Себастьяна,
хотя и плавный и образный, решительно оставался английским иностранца. Его
начальные "r" раскатывались и рокотали, он делал смешные ошибки, говорил,
например, "I have seized a cold" или "that fellow is sympathetic", разумея,
что это славный малый. Он неправильно ставил ударения в таких словах, как
"interesting"[8] или "laboratory"[9]. Он неверно выговаривал имена вроде
"Socrates"[10] или "Desdemona"[11]. Однажды поправленный, он никогда ошибки
не повторял, но сама неуверенность в некоторых словах ужасно его огорчала,
он заливался краской, когда из-за случайной словесной оплошности какие-то
его высказывания не воспринимались бестолковым слушателем. Писал он в ту
пору много лучше, чем говорил, но и в стихах его сохранялось нечто неуловимо
неанглийское. До меня ни одно из тех стихотворений не дошло. Правда, его
друг полагал, что, быть может, одно или два...
Он спустил кошку на пол и порылся среди каких-то бумаг в столе, но
выудить ничего не сумел.
- Может, в каком-нибудь сундуке, дома у сестры, - неопределенно сказал
он, - но в общем-то я не уверен... Эти мелочи - всегдашние баловни забвения,
да я к тому же и не сомневаюсь, что Себастьян приветствовал бы их утрату.
- А кстати, - сказал я, - прошлое выглядит в ваших воспоминаниях унылым
и влажным, метеорологически говоря, - по сути дела, таким же унылым, как
нынешняя погода (стоял холодный февральский день). Скажите, неужто в нем
никогда не было солнца или тепла? Разве сам Себастьян не упоминает где-то о
"розовых свечках огромных каштанов" вдоль берега какой-то чудесной реки?
Да, тут я прав, весна и лето случались в Кембридже почти ежегодно (это
загадочное "почти" было на редкость приятным). Да, Себастьяну нравилось
полеживать в плоскодонке, плывущей по Кему. Но больше всего любил он уезжать
в сумерках на велосипеде по одной тропинке, юлившей в лугах. Там он садился
на изгородь, смотрел на кудлатые, лососевые облака, наливавшиеся угрюмой
медью в бледном вечернем небе, и думал. О чем? О девочке-простолюдинке с
мягкими волосами, еще заплетенными в косы, которую он догнал однажды на
выгоне и заговорил с ней, и поцеловал, и никогда больше не видел? О форме
какого-то облака? О каком-нибудь мглистом закате над черным русским ельником
(о, как много я отдал бы, чтобы он вспомнил о нем!)? О внутреннем смысле
звезды и травинки? О неведомом языке тишины? О страшной тяжести росинки? О
надрывающей сердце красоте гладкого камушка среди миллионов и миллионов
таких же камней, и в каждом свой смысл, но какой? Старый-престарый вопрос:
кто ты? - обращенный к собственному "я", обретающему в потемках странную
уклончивость, и к Божьему миру вокруг, с которым никто так и не смог свести
настоящего знакомства. А может быть, мы приблизимся к истине, предположив,
что пока Себастьян сидел на той изгороди, в его сознании бушевала смута
образов и слов, незавершенных образов и недостаточных слов, но он уже
понимал, что в них и только в них подлинная его жизнь и что доля его лежит
за призрачным полем боя, которое он в должное время еще перейдет.
- Нравились ли мне его книги? О да, чрезвычайно. Я не часто с ним
виделся после того, как он уехал из Кембриджа, а книг своих он мне ни разу
не прислал. Авторы, знаете ли, забывчивы. Но я как-то взял в библиотеке три
из них и за столько же ночей прочел. Я всегда верил, что он создаст нечто
превосходное, но никак не ждал, что это будет так превосходно. В последний