"Владимир Набоков. Со дна коробки" - читать интересную книгу автора

моих стихотворений - то, столь жестоко осмеянное вами в "Литературных
Записках". Пытаясь представить ее, я вынужден цепляться рассудком за
крохотную бурую родинку на ее пушистом предплечье, - как в непонятном
предложении сосредоточиваешься на знаке препинания. Может быть, если б она
почаще прибегала к гриму или прибегала к нему с пущим постоянством, я смог
бы теперь увидеть ее лицо или хотя бы нежные поперечные борозды сухих, жарко
румяных губ; но ничего не выходит, хоть я все еще ощущаю порой их уклончивое
касание, словно чувства играют со мною в жмурки, в том всхлипывающем сне,
где мы с ней неуклюже цепляемся друг за дружку посреди надрывающего сердце
тумана, и я не различаю цвета ее глаз из-за пустого сияния слез,
переполнивших их и утопивших райки.
Она была много моложе меня, - не как Натали дивных плеч и длинных серег
в сравненье со смуглым Пушкиным, - но все-таки и у нас имелся зазор,
достаточный для той обратной романтики, что находит отраду в подражании
судьбе неповторимого гения (до ревности, до грязи, до острой боли, с которой
видишь, как миндалевые глаза за павлиньими перьями веера обращаются к ее
белокурому Кассио), - раз уж не получается подражать его стихам. Правда, мои
ей нравились, вряд ли она раззевалась бы, как делала та, другая, всякий раз
что стихотворению мужа случалось превзойти длиною сонет. И если она для меня
осталась фантомом, то, верно, и я тем же был для нее: думаю, ее привлекли
лишь потемки моей поэзии; а там она продрала в завесе дыру и увидела
неприятное лицо чужака.
Как вам известно, уже в течение долгого времени я собирался последовать
примеру вашего счастливого бегства. Она описала мне своего дядю, жившего, по
ее словам, в Нью-Йорке: он преподавал в колледже на юге верховую езду и в
конце концов женился на богатой американке; у них была дочка,
глухорожденная. Она говорила, что давным-давно потеряла их адрес, но
несколько дней погодя адрес чудесным образом нашелся, и мы написали
драматическое письмо, на которое так и не дождались ответа. Да это было не
так уж и важно, поскольку я тем временем получил солидный аффидевит от
профессора Ломченко из Чикаго; однако, совсем еще немногое успели мы сделать
для обзаведения нужными бумагами, как началось вторжение, а между тем я
предвидел, что если мы застрянем в Париже, то раньше ли, позже, но
какой-нибудь участливый соотечественник укажет заинтересованной стороне
несколько мест в одной моей книге, где я говорю, что Германия, при всех ее
черных грехах, все же обречена навек остаться всесветным посмешищем.
Так начался наш злополучный медовый месяц. Сдавленные и сотрясаемые в
гуще апокалиптического исхода, ожидающие поездов, которые безо всякого
расписания шли неизвестно куда, бредущие сквозь затхлые декорации
абстрактных городов, живущие в вечных сумерках физического изнурения, мы
бежали; и чем дальше мы убегали, тем ясней становилось, что понукает нас
нечто большее, чем дуролом в сапогах и пряжках, оснащенный набором
по-разному приводимого в движение хлама - нечто иное, чего он был только
символом, нечто чудовищное и неуяснимое, безвременная и безликая масса
незапамятного ужаса, который и здесь, в зеленой пустоте Центрального Парка,
еще наваливается на меня со спины.
О, она сносила все достаточно стойко, - со своего рода изумленным
весельем. Впрочем, однажды, ни с того ни с сего она принялась вдруг рыдать
посреди соболезнующего вагона.
- Собака, - говорила она, - мы бросили собаку. Я не могу забыть