"Голая правда" - читать интересную книгу автора (Миллер Артур)

Артур Миллер

Голая правда

(Рассказ)

Перевод c английского Дмитрия Веденяпина


Подперев голову руками, Кэрол Мандт лежала на письменном столе и читала в «Ю» заметку о кулинарии. При росте 185 сантиметров Кэрол весила 80 килограммов - сплошь мышцы, кости и сухожилия - никакого жира. В родном Саскачеване она особо не выделялась - здесь, в Нью-Йорке, все было иначе. Кэрол потянулась, чтобы хоть немного размять затекшую поясницу, но Клемент буркнул: «Пожалуйста», и она тут же снова замерла. Над затылком она слышала его учащающееся дыхание и, время от времени, негромкое шмыганье носом.

«Теперь можете сесть, если хотите», - разрешил он. Кэрол перекатилась на бок и села на край стола, свесив ноги. «Дайте мне несколько минут, - попросил Клемент и, улыбнувшись, добавил, - Это надо переварить». Затем он подошел к рыжему кожаному креслу, стоявшему напротив мансардного окна, из которого открывался вид на город до самой Двадцать третьей улицы, и сел, вздыхая и покряхтывая, уставившись куда-то поверх залитых солнцем крыш. Их дом был последним сохранившимся строением из песчаника на весь квартал, застроенный переделанными под коттеджи складами и относительно новыми многоквартирными зданиями. Расслабив мышцы шеи, Кэрол уронила голову на грудь. Она понимала, что в такие моменты не следует с ним заговаривать, и, молча соскользнув на пол - отлипая от столешницы, ее ягодицы произвели чмокающий звук, - пересекла просторный кабинет и скрылась в крохотной ванной. Там, развернув «Таймс», она углубилась в изучение рецепта мясного рулета. Несколько минут спустя, услышав через тонкую дверь ванной его «О’кей», она поспешила назад и вновь улеглась на стол, на этот раз ничком, прикрыв глаза, щека на тыльной стороне ладони. Еще через секунду она почувствовала легкое прикосновение фломастера и попыталась угадать возникающие слова. Клемент начал писать на ее левой ягодице, издавая чуть слышное похрюкивание, явно свидетельствующее о растущем волнении, и Кэрол застыла, честно стараясь сохранять полную неподвижность, словно он проводил на ней хирургическую операцию. Фломастер двигался все быстрее и быстрее, вдавливая в кожу знаки препинания. Дыхание Клемента становилось громче, утверждая ее в мысли, что это большая честь - вот так служить гению, помогать писателю, который, судя по биографической справке на обложке его книги, еще совсем молодым человеком наполучал уйму премий и, вероятно, богат, хотя по разномастной обшарпанной мебели этого и не скажешь. Она ощущала мощь его ума, словно это было что-то материальное, обладавшее определенными физическими параметрами, нечто вроде большой сильной руки у нее на спине. Кэрол испытывала гордость и воодушевление и в очередной раз поздравила себя с тем, что не струсила и откликнулась на его объявление.

Теперь он писал у нее на икре.

- Можете читать, если хотите, - пробормотал он.

- Я лучше так полежу, ладно?

- Разумеется. Прекрасно. Главное не шевелитесь.

Дойдя до лодыжки, фломастер замер.

- Повернитесь, пожалуйста.

Она перевернулась на спину и поглядела на него.



Он впился глазами в ее тело и заметил едва уловимую смущенную ухмылку, скользнувшую по ее лицу.

- Как вам все это? Нормально?

- О, да, - отозвалась она и чуть не подавилась, закатившись несвоевременным - учитывая ее позицию - автоматическим хохотом.

- Замечательно. Вы мне очень помогаете. Не возражаете, если я продолжу здесь?

Он дотронулся до ее кожи под внушительными круглыми грудями.

- Где хотите.

Клемент поднял на лоб очки в тонкой металлической оправе. Он был на полголовы ниже этой великанши, пытавшейся - как ему казалось - взрывами добродушного хохота замаскировать застенчивость. Но ее пустопорожний оптимизм и несокрушимая сила духа «настоящей южанки», честно говоря, раздражали его - они делали ее мужеподобной. Клемент с уважением относился к решительным женщинам, но издали, безусловно предпочитая не столь определенно-очерченный тип, вроде своей жены Лены. Вернее сказать, Лены, какой она когда-то была. Его так и подмывало попросить эту женщину на письменном столерасслабиться и смущаться не скрываясь, потому что он сразу понял ее мальчишескую сущность - ну и, конечно, проблемы в личной жизни, - едва она рассказала, что в родительском доме у нее было собственное ружье и она жуть как обожала охотиться на оленей с братьями Уолли и Джорджем. А теперь, подозревал он, когда дело стремительно катится к тридцати, шутки кончились, а этот маскировочный гогот - как раковина без моллюска - остался.

Левой рукой он легонько натянул кожу у нее под грудью, чтобы удобнее было писать, и заметил, что от его прикосновения у нее удивленно приподнялись брови, а губы дрогнули в немного растерянной улыбке. Какие все-таки люди жалкие и беззащитные! Он почувствовал, что в нем просыпается неуверенная радость - давно уже ему не работалось так легко, собственно, со времени его первого и, бесспорно, лучшего романа, который написался как будто сам собой и сразу же сделал ему имя. С ним происходило то, чего не случалось многие годы, - слова приходили откуда-то снизу, из паха.

Некоторая скованность и излишняя склонность к самоанализу мешали ему и прежде. А может быть - и чем дальше, тем вероятнее это ему казалось, - все предельно просто: ушла молодость и забрала с собой его талант. Он очень долго был молодым. Собственно, быть молодым и сегодня оставалось для него чем-то вроде профессионального навыка, чем-то, что он презирал и от чего уже не мог отказаться. А может быть, он просто разучился говорить собственным голосом, потому что боялся своего страха, и вместо свободных фраз, которые и вправду принадлежали бы ему, вымучивал какие-то беспомощные предложения-подделки, могущие принадлежать кому угодно. Когда-то его персонажи были живыми, почти осязаемыми, но мало-помалу все они куда-то подевались, а на их место пришла белая пустота, похожая на холодный сверкающий гранит или загрунтованный холст. Он чувствовал себя человеком, у которого отняли дар, почти святость. В двадцать два года лауреат премии Наймана-Фелкера, а чуть позже Бостонской, он тихо радовался этому бальзаму, который, помимо прочих благ, должен был подарить ему вечную молодость. Примерно через десять лет после свадьбы он начал искать ту же подпитку в обществе женщин, иногда - в их телах. Его мальчишеская манера держаться, копна густых волос, ладная фигура, легкость, с которой он готов был расхохотаться, но главным образом его успокаивающая нетребовательность подвигали некоторых женщин на короткий - ночь, неделя, несколько месяцев - роман, пока ее или его не отвлекало что-нибудь поинтереснее. Секс воскрешал его, но ровно до тех пор, пока он не оказывался перед чистым листом бумаги, один на один с гробовой тишиной.

Чтобы спасти брак, Лена настоятельно рекомендовала ему обратиться к психоаналитику, но свойственное художникам отвращение к любым попыткам сунуть нос в их внутренний мир и боязнь взамен волшебной слепоты получить бескрылый здравый смысл не позволили ему улечься на психоаналитическую кушетку. Однако под градом Лениных аргументов (она защитила диплом по социальной психологии) он в конце концов вынужден был согласиться, что вред, причиненный ему в детстве отцом, вероятно, серьезнее, чем он осмеливался признаться. Владелец птицефермы в экономически неблагополучном районе неподалеку от Пикскилла на Гудзоне Макс Зорн не жалел сил, чтобы приучить своих четырех дочерей и сына к дисциплине. Когда девятилетний Клемент нечаянно придавил дверью цыпленка, его на всю ночь заперли в картофельном погребе. С тех пор он никогда уже не мог спать без света. Как минимум пару раз за ночь ему приходилось вставать в уборную, что тоже, без сомнения, было прямым следствием его тогдашнего страха написать на картошку в темноте. Выйдя утром из-под земли под огромное синее небо, маленький Клемент попросил у отца прощения. На небритом отцовском лице заиграла улыбка, а заметив, что сын напрудил в штаны, отец расхохотался. Клемент убежал в лес - его знобило, хотя погода была по-весеннему теплая, - и с головой зарылся в нагретый солнцем стог. Что-то похожее пережила и его младшая сестра Марджи. Достигнув подросткового возраста, она в нарушение отцовских установлений взяла моду ложиться за полночь. Как-то раз, возвратясь домой с очередного свидания, Марджи потянулась к шнуру коридорного выключателя и сжала в пальцах еще теплую мертвую крысу, подвешенную туда хитроумным родителем.

Но ни один из подобных эпизодов не вошел ни в его первый рассказ, ни в выросший из него роман, принесший Клементу признание. В романе описывалось робкое обожание матери, а отец был представлен человеком в целом добронамеренным, хотя и испытывавшим некоторые трудности с выражением любви, не более того. Клемент в принципе не умел осуждать. Лена полагала, что всякий суд уже воспринимается им как бунт и символически означает нечто вроде второго погребения отца. И поэтому дух его книг был романтически-левацким. Во всех его сочинениях неизменно присутствовала трепетная нота мечтательного протеста. Но если в первом романе эта музыка невинности и чистоты казалась привлекательной, то в последующих - предсказуемо шаблонной. Энтузиазм, с которым он присоединился к анархическому бунту шестидесятых против укоренившихся форм, не в последнюю очередь был связан именно с тем, что в определенный момент он увидел во всякой жесткой структуре безусловного врага поэзии. Но система в искусстве - как объяснила ему все та же Лена - предполагает неизбежность, угрожающую превратить его в убийцу - естественная реакция на чудовищные преступления отца. Эта новость была слишком неприятной, чтобы отнестись к ней всерьез, и поэтому он предпочел остаться нежным, лиричным и обезоруживающе жизнерадостным малым, слегка страдающим в душе от собственной неисправимой безвредности.

Лена понимала его, что было нетрудно, потому что сама была такой же. «Мы - учредители общества неприсоединившихся», - обронила она как-то раз, когда они прибирались после очередной вечеринки. В те времена - им тогда было около тридцати - гости собирались в их гостиной на Бруклин-Хайтс каждые выходные. Люди просто возникали в дверях, и им радостно предлагали курить сигареты, от которых Лена отрезала фильтры, плюхаться на ковер или на потертый диван, разваливаться в креслах, пить вино (которое они сами же приносили) и вести бесконечные разговоры о новой пьесе или фильме, или романе, или стихотворении, ну и, конечно, возмущаться и негодовать. А поводов для возмущения хватало: жуткий стиль Эйзенхауэра, составление черных списков писателей на радио и в Голливуде, невесть откуда взявшаяся неприязнь черных к их традиционным союзникам евреям, запрет Госдепа выдавать заграничные паспорта «радикально настроенным элементом», озадачивающий иррациональный вакуум, в который погружалась страна по мере того, как нео-консерваторы самозабвенно вытравляли память предыдущих тридцати лет с их Депрессией и Новым Курсом, ну и, конечно, превращение нацистского военного противника в едва ли не защитника от недавних соратников - русских. Для многих вечеринки у Зорнов были глотком свежего воздуха - люди выходили в ночь парами (только что образовавшимися) или поодиночке, ощущая себя, пусть на короткий миг, героическим меньшинством в стране, где игнорирование мировой революции почиталось благом, «делать деньги» становилось все легче и легче, психоаналитики признавались непререкаемыми авторитетами, а неангажированность (иначе говоря, социальное равнодушие) объявлялась главной добродетелью.

В один прекрасный день Лена, не уверенная ни в чем, кроме собственной потерянности, проанализировав сложившееся положение, поняла, что она, как и сочиняемые им фразы, больше не его , а их совместная жизнь превратилась в то же, во что, по словам Клемента, превратилось его творчество: в имитацию. Они продолжали жить вместе, теперь в доме из песчаника на Манхэттене, подаренном им неким гомосексуалистом, наследником сталелитейного состояния, возомнившим, что Клемент - второй Китс. Но последнее время почти всегда спали отдельно: Клемент - на третьем, а Лена - на первом этаже. Этот дом был всего лишь самым дорогостоящим из многочисленных даров, которыми их засыпали: пальто из верблюжей шерсти отдал Клементу знакомый врач, потому что ему потребовалось новое, на размер больше; летний домик (вместе с прилагавшимся к нему подержанным, но вполне исправным «бьюиком») на Кейп-Коде, которым они пользовались из года в год, достался имот друзей, каждое лето уезжавших в Европу. Иногда это были просто дары судьбы. Возвращаясь откуда-то поздно вечером, Клемент в темноте поддал ботинком что-то металлическое - как выяснилось, консервную банку с анчоусами. Уже дома он обнаружил, что для того, чтобы ее открыть, нужен специальный ключ, и убрал банку в шкаф. Месяц спустя в совершенно другой части города он снова поддал ногой какую-то железку, оказавшуюся тем самым ключом. Они с Леной, оба страстные любители анчоусов, распечатали пачку крекеров и за один присест уплели всю банку целиком.

Они до сих пор иногда хохотали вместе, но в основном делили глухую боль, которую ни один из них не имел сил осмыслить, хотя оба чувствовали, что мешают друг другу. «У нас все не по-настоящему - даже развод», - однажды заметила Лена, и он рассмеялся и согласился, и при этом они как ни в чем не бывало продолжали жить бок о бок, ничего не меняя, разве что она сделала себе короткую стрижку, расставшись с длинными волнистыми волосами, и устроилась на работу в детскую психологическую консультацию. Сами они так и не решились завести ребенка, но она хорошо чувствовала детей, и он не бес тревоги наблюдал за тем, что работа приносит ей радость. Во всяком случае, на какое-то время она, похоже, воспряла духом, поверила в себя - а это было опасно, ему не хотелось оставаться позади. Однако меньше чем через год она уволилась, объявив, что неспособна каждый день ездить в одно и то же место. Этот поступок знаменовал собой возвращение прежней сумасшедшей мечтательной Лены, и, несмотря на переживания меркантильного характера, он испытал облегчение. А денег действительно не хватало, и он ничего не мог с этим поделать, поскольку доходы от продаж его книг упали почти до нуля. Что касается секса, то Лене и в прежние-то времена это не слишком было нужно. Постепенно все свелось к ее четырем-пяти вымученным уступкам в год. Его любовные похождения, о которых она догадывалась, но дознания устраивать избегала, освобождали ее от докучливой необходимости поддерживать себя в форме. Он даже изобрел особую теорию, согласно которой мужчина вынужден куда-то идти со своей эрекцией, а женщине достаточно просто где-то быть. Большая разница. Но однажды, глядя правде в лицо, признался себе, что она просто слишком несчастна, чтобы безмятежно наслаждаться сексом, и дело тут в ее семье.

И вот сидя как-то раз с трубкой в зубах на шатком крыльце их бесплатного летнего домика, он увидел одинокую девушку, в глубокой задумчивости бредущую вдоль кромки океана. Солнце вспыхивало у нее на бедрах, и его посетило странное видение: будто он раздевает ее и пишет на ее теле. Его душа встрепенулась. Давно уже он и не подозревал, что способен на такую бурю эмоций. Он пишет на обнаженном женском теле - этот образ был таким же здоровым и безгрешным, как свежий батон хлеба.

Не исключено, что он так и не решился бы дать объявление, если бы не Ленин нервный срыв. Он читал Мелвилла в своем кабинете на третьем этаже, пытаясь очистить сознание, и тут снизу донесся истошный вопль. Вбежав в гостиную, он увидел, что Лена сидит на диване, сотрясаясь от собственного душераздирающего крика. Он обнял ее за плечи и не отпускал, пока она не обессилила. Разговаривать было не о чем - все и так было ясно: она погибала от чудовищной неудовлетворенности жизнью, постоянной нехватки денег и его патологической неспособности исполнять роль главы семьи. Он держал ее за руку, избегая смотреть в ее перекошенное, опустошенное лицо.

В конце концов она затихла. Он принес ей воды. Они молча сидели бок о бок на диване. Надеяться было не на что. Она вытащила сигарету из пачки «Честерфилда», лежавшей на журнальном столике, отковырнула ногтем фильтр, откинулась на спинку дивана и демонстративно затянулась, хотя доктор Зальц уже дважды серьезно предупреждал ее о возможных последствиях. У нее роман с «Честерфилдом», подумал Клемент.

- Хочу попробовать написать что-нибудь автобиографическое, - сказал он таким тоном, словно это сулило немалую выгоду.

- Моя мама… - начала она и снова замолкла, уставясь перед собой.

- Что?



Это невразумительное упоминание матери напомнило ему тот вечер, когда Лена впервые заговорила о своем чувстве вины перед ней. Они сидели в Лениной комнате у окна с видом на университетский кампус: роскошные деревья окаймляли живописную улицу, по которой лениво слонялись бездельничающие студенты. Воздух был полон глубочайшего покоя, отделявшего их от реального мира, в то время как там, в Коннектикуте, сказала Лена, мать вынуждена каждое утро вставать в пять, чтобы на первом трамвае тащиться на работу в прачечную. Ты вообще можешь себе это представить! Благородная Криста Ванецкая утюжит чужие рубашки ради того, чтобы ежемесячно высылать дочери двадцать долларов на жилье и питание, дабы та - кстати, в отличие от большинства студентов - могла не работать. Лена вынуждена была закрыть на это глаза и выбросить из головы мысли о собственном ничтожестве. Чтобы осчастливить мать, от нее требовалось только одно: состояться! Успех - скажем, должность штатного психолога в городском агентстве - искупил бы все!

В тот вечер на Лене был белый свитер из ангоры. «В этом свитере, да еще при этом безумном свете ты похожа на привидение», - сказал Клемент. Взявшись за руки, они вышли прогуляться по извилистым дорожкам, пересеченным черными, почти твердыми на вид тенями. Луна той безветренной ночью была какой-то особенно яркой и пугающе близкой. «Она сегодня как будто ближе, чем обычно», - сказал он, щурясь от слепящего блеска. Он любил поэзию точного знания, но уж очень математически выведенной была представшая перед ним картина. В этом удивительном сиянии его скулы и подбородок выглядели особенно мужественно. Они с Леной были в точности одного роста. Она и раньше знала, что он от нее без ума, но, оказываясь с ним наедине, чувствовала к тому же его желание. Вдруг он потянул ее в кусты и бережно уложил на траву. Они поцеловались, он ласкал ее груди, а потом лег сверху и попытался раздвинуть ей ноги. Она ощутила его эрекцию и сжалась от смущения и страха. «Клемент, я не могу», - прошептала она и виновато поцеловала его. Она и так позволила ему слишком много, больше, чем кому бы то ни было еще, и предпочла бы, чтобы он поскорее забыл о ее щедрости.

- Но в ближайшее время нам обязательно нужно будет это сделать.

Он откатился от нее.

- Почему? - нервно хихикнула она.

- Потому что. Смотри, что у меня есть.

Он вытащил из кармана и показал ей презерватив. Лена взяла его и провела большим пальцем по гладкой резиновой поверхности. Она старалась отогнать от себя подозрение, что посвященные ей стихи - все эти его сонеты, вилланелли, хайку - просто уловки, призванные подготовить ее к этой комедии с резинкой. Она поднесла презерватив к глазу, как монокль, и поглядела сквозь него на небо. «Я почти вижу луну».

- Ты что, совсем спятила? - расхохотался он и сел. - Безумные Ванецкие.

Она тоже села и, смеясь, вернула ему презерватив.

- Все дело в матери, да? - спросил он.

Ее тон был предельно серьезным.

- Может, тебе стоит найти кого-нибудь еще? Мы могли бы остаться друзьям. - И добавила: - Я, правда, не понимаю, для чего живу.

Клемента неизменно трогали эти ее внезапные перемены настроения, «польские глубины», как он это называл, загадочная причастность некой тайне по ту сторону Атлантики, в темной польской сердцевине Европы, где ни он, ни она никогда не были.

- Есть какое-нибудь стихотворение об этом?

- О чем об этом?

- О девушке, которая никак не может разобраться в своих чувствах.

- Может быть, у Эмили Диккенсон, но ничего конкретного в голову не приходит. Все известные мне любовные стихи кончаются либо гибелью, либо победой.

Он обхватил колени и поглядел на луну.

- Никогда ничего похожего не видел. Наверное, вот от такой волки воют.

- А женщины сходят с ума, - сказала она.

- А почему луна действует так именно на женщин?

- Ну, женщины всегда впереди.

Она поклонилась, чтобы отогнуть ветку, мешавшую смотреть на сверкающий лунный свет.

- Мне кажется, я действительно могла бы сойти от нее с ума. Какой-то частью своего существа она и впрямь боялась безумия - не могла забыть помешательства покойного отца. - Такое впечатление, что она совсем рядом. Похожа на глаз. Я понимаю, почему люди ее боятся. Ждешь, что от этой яркости будет тепло, а никакого тепла нет. Холодный свет смерти.

В ее любознательности было столько целомудрия и непосредственности, что его буквально бросало в дрожь от предвкушения ее тела, которое он все еще надеялся когда-нибуль заполучить. Интересно, а там она тоже блондинка? Она была совершенно особенная и почти без изъяна. Единственный недостаток - слишком высокие скулы, да еще, может быть, немного широковатый польский нос. Но Клемент не гнался за недостижимым идеалом. Он разжал ей пальцы и ткнулся губами в ладонь.

- Кэтлин ни Хулиэн, Элизабет Баррет Браунинг, королева Маб, - он добился того, что она жалобно хихикнула, - Бетти Грейбл... кто еще?

- Карамазовская женщина?

- А, правильно, Грушенька. Еще кто? «Питер-Пол Маундс», «Бейби Рут», Клеопатра...

Она обхватила руками его голову и с силой прижалась губами к его губам. Ей очень не хотелось его расстраивать, но, чем больше она старалась, тем меньше чувствовала. Может, если бы они и вправду сделали это, в ней бы разжалась какая-то скрытая пружина. Он ведь действительно нежный и обаятельный, и, если уж нужно с кем-то стать до того, как она найдет настоящего мужа, почему бы не с Клементом? Или нет? У нее ни в чем не было уверенности. Она раскрыла губы навстречу его языку. Ее готовность его удивила. Он снова вскарабкался на нее и тяжело дыша начал тискать ее грудь, но она выскользнула из-под него, встала и вышла на аллею. Он догнал ее, принялся извиняться и вдруг по отсутствующему выражению ее лица понял, что в мыслях она уже не здесь. Эти непредсказуемые перемены состояний всегда были рядом, как яркие игрушки, подвешенные над детской кроваткой. В почти траурном молчании они дошли до дороги и повернули к дому. Потом немножко постояли у глубокого викторианского крыльца. Их несуразно огромные тени тянулись по траве в сверкающем лунном свете.

- Клемент, я не знаю, как это делается.

- Я тебя научу.

- Мне будет неловко.

- Всего несколько минут. Это проще, чем ты думаешь.

Они оба расхохотались. Ему нравилось целовать ее смеющийся рот. Она дотронулась до его губ кончиками пальцев.

Застыв на тротуаре, он провожал взглядом ее бесподобную фигуру: идеально круглый зад, крутые бедра. Она обернулась в дверях, помахала ему и пропала.

Он во что бы то ни стало должен жениться на ней, как бы дико это не звучало. Беда в том, что у него ни гроша за душой и никаких перспектив. Оставалось надеяться только на очередную премию или место в университете. Но сотни людей с дипломами гораздо более впечатляющими, чем его, тоже ищут работу. Наверное, она никогда не станет его женой. Испытывая неудобство в паху, он стоял на залитом луной асфальте всего в нескольких метрах от того места, где она в этот самый момент раздевалась.




— И зачем она вам сдалась? — пожала плечами г-жа Ванецкая. В теньке у ее ног подремывал беспородный черно-белый песик Карл. Небольшой фабричный городок жарким воскресным полднем. Шел последний день весенних каникул. Бегущая за домом бурливая река Уиншип казалась теплой и маслянистой, а в неподвижном воздухе над железной дорогой висели клочья дыма, оставленные поездом, давно скрывшимся из глаз.

— Сам не знаю, — отозвался он. — Вдруг, думаю, разбогатеет.

- Кто? Она?! Ха-ха!

В честь визита Клемента г-жа Ванецкая принарядилась в тщательно выглаженное голубое хлопковое платье с кружевным воротничком и белые полотняные туфли. Ее рыжеватые волосы были зачесаны наверх и скреплены на макушке белым гребнем. Такая прическа подчеркивала ее рост (она была на полголовы выше дочери), а также почему-то ширину скул и лба. Ее саркастический тон обезоруживал Клемента. В нем было что-то пугающее, лишающее надежды. На цветном фото в рамочке на стене, сделанном всего лишь десять лет назад, она гордо стояла рядом с мужем — импозантным длинноволосым господином в байроническом шейном платке и с мягкой шляпой в руке на отлете. Непонимание американского (нередко убийственного) презрения к чужеземцам в ту пору еще не прикрутило его к носилкам, не сделало параноиком, изрыгаю-щим — на польском — проклятия в потолок "скорой помощи", обзывающим жену шлюхой, а человечество в целом — бандой убийц. Фактически, кроме Лены, у нее никого не осталось. Лена — единственная с чувством ответственности и с "мозгами в голове". Пэтси, средняя, уже сделала два аборта от двух разных мужчин, причем, как сама признавалась, она даже не знала фамилии одного "ухажера". У Пэтси был чудовищно громкий голос, смахивающий на рык, а в глазах — сумбур. Хорошая девочка, в сущности, но в голове пусто. Однажды она без обиняков сообщила Клементу, что если Лена ему "не дает", она вполне бы могла заменить ее "разок-другой". В ее тоне не было ни зависти, ни желания отомстить — вообще никаких сильных эмоций, — только абсолютная готовность без обид принять любое его решение. "Послушай, Клемент, как насчет меня, если она не хочет?" Вроде как в шутку, если бы не зазывный огонек в глазах.

Еще был младший ребенок, Стив, но он, можно сказать, в расчет не принимался.

Ласковый, туповатый, неуклюжий — Стив явно пошел в крестьянскую родню. Он был чем-то похож на Пэтси, ворочался наподобие карпа где-то на дне пруда, но по крайней мере не был так помешан на сексе. Как ни удивительно, на заводе, принадлежащем компании "Гамильтон пропеллер", к нему относились хорошо, считали перспективным работником и всего через полгода — когда Стиву едва исполнилось девятнадцать и он только два года как кончил школу — доверили заниматься калибровкой. С ним все будет нормально, хотя его недавние выходки беспокоили мать.

У него участились приступы лунатизма. Особенно последнее время — г-жа Ванецкая явно адресовала это сообщение Лене, видимо, в надежде на профессиональную интерпретацию.

— Может, ему нужна девушка? — предположила Лена.

Клемента удивила и позабавила парадоксальная легкость, с какой она заговорила о сексе.

— Беда в том, что в нашем городе нет борделей, — заметила г-жа Ванецкая, почесывая живот. — Пэтси посоветовала ему съездить в Хартфорд на выходные, но он даже не понял, о чем речь. А вы, Клемент?

— Что я?

Он покраснел, испугавшись, что сейчас она спросит, спят ли они с Леной.

— Может быть, вы могли бы рассказать ему о птичках и пчелках? Я не уверена, что он знает, как это делается. — Лена с Клементом рассмеялись, и г-жа Ванецкая тоже позволила себе короткий смешок. — Я полагаю, что он действительно не имеет об этом ни малейшего представления. Но как же быть?

— Ну, просто кто-то должен его научить! — воскликнула Лена, озабоченная затянувшейся инфантильностью брата.

Клемента озадачила горячность, с которой она пыталась заставить родственников смотреть в лицо возникающим проблемам, всячески уклоняясь при этом от решения своих собственных.

— Он сломал старый велосипед Пэтси, — недоуменным тоном сообщила г-жа Ванецкая.

— То есть?

— Когда мы все спали. Наверное, во время одного из своих приступов. Вышел ночью из дома и согнул руль. Вот такие дела. — Она повернулась к Клементу: — Может, вы уговорите его съездить в Хартфорд?

Но не успел Клемент ответить, как г-жа Ванецкая махнула рукой:

— А, да что с вами разговаривать! Когда доходит до дела, от вас, мужчин, никакого проку!

Лена немедленно бросилась на его защиту:

— Он охотно поговорит со Стивом. Правда, Клемент?

— Конечно. Охотно.

— А сами-то вы понимаете что-нибудь в сексе?

— Мама!

Лена вспыхнула и визгливо расхохоталась, но мать даже не улыбнулась.

— Понимаю кое-что. — Клемент пытался не обращать внимания на ее презрительный тон.

— Мама! Не обижай Клемента! — потребовала Лена, после чего подошла и села на диван-качалку рядом с матерью.

— А он и не обижается. На что тут обижаться? Он же видит, что я просто болтаю невесть чего.

Однако было ясно, что она уже навесила на него ярлык несостоятельности. Оттолкнувшись пяткой от пола, она качнула диван.

Некоторое время все молчали. За окном тоже было тихо. И только диван интимно поскрипывал. В конце концов г-жа Ванецкая повернулась к Клементу.

— Знаете, что сильнее всего разрушает людей? Секс.

— Ну уж! Даже если любишь? Я ведь правда люблю эту ненормальную.

— А, ну да... Любовь...

Лена нервно хмыкнула, окутав себя облаком сигаретного дыма.

А что, по-вашему, ее не существует? — спросил Клемент.

— Америка не для мечтателей. Она их убивает, — заявила г-жа Ванецкая. — Вы образованный молодой человек. Красивый. Моя дочь абсолютно лишена практической хватки. И она никогда не изменится. Люди вообще не меняются. Просто то, что до поры скрыто, постепенно выходит наружу, вот и все — как клубок разматывается. Зачем вам лишние сложности? Забудьте о ней или, если уж вам так приспичило, встречайтесь, но не женитесь. Вам нужна здравомыслящая прагматичная женщина. Брак — дело серьезное, и жена хороша только, если у нее есть практическая жилка. А у этой один туман в голове. Она — как ее несчастный отец, который приехал сюда, рассчитывая хотя бы на толику уважения по крайней мере к своему имени. Но поляков никто не уважает! Кому сдались какие-то Ванецкие с их аристократическим происхожде-ним от литовских князей? Ему, человеку с инженерным образованием, хотелось хоть капли почтения. А тут его похлопывали по плечу такие люди, с которыми там, дома, он бы и разговаривать не стал, разве что велел бы почистить себе ботинки. Сначала он поехал в Акрон, потом в Детройт, потом сюда, все искал культурное общество. Такой характер. Никак не мог смириться, что здесь людей делят всего на две категории: победителей и проигравших, остальное никого не волнует. И в результате сошел с ума и умер. Не говорите о женитьбе. Пожалуйста, ради вашего же блага выбросьте это из головы. Вот Пэтси — другое дело! Ей и впрямь неплохо бы выйти замуж. Это может ее спасти, а может и не спасти — не знаю. Но Лена совсем другой человек. — Она обернулась и поглядела на старшую дочь, которая сконфуженно хихикала на протяжении всего ее монолога. — Ты сказала ему, что вообще ни в чем не уверена?

— Да, — кивнула Лена, тщетно пытаясь справиться со смущением. — Он знает.

Г-жа Ванецкая вздохнула, прижала ладонь к потной щеке и немного покачалась из стороны в сторону. Казалось, что в этот миг она прозревает будущее, и Клемент был тронут, хотя на его вкус все это было, пожалуй, чересчур драматично.

— Чем вы собираетесь зарабатывать на жизнь? — спросила г-жа Ванецкая. — Предупреждаю — на нее в этом плане рассчитывать не стоит.

— Мама! — запротестовала Лена, явно восхищенная прямотой матери и стоящей за этой прямотой "женской" строптивостью. — Не такая уж я безнадежная!

— Это ты мне будешь рассказывать?! — оборвала ее г-жа Ванецкая. И повторила свой вопрос: — Так чем вы собираетесь зарабатывать на жизнь?

— Пока не знаю.

— "Пока"? Но есть-то каждый день нужно! Что значит "пока"? Никаких "пока" не бывает. Вы должны ясно представлять себе, как будете сводить концы с концами. Но я смотрю, вы вроде нее — реальности для вас не существует. У Шекспира имеется что-нибудь на этот счет?

— У Шекспира? — переспросил Клемент.

— Вы же говорите, что у Шекспира про все написано. Значит, должно быть и про то, как мечтательная красавица собирается замуж за безработного поэта. О господи, да вы же просто дети!

И она расхохоталась, беспомощно мотая головой. Клемент и Лена, с облегчением увидев, что их больше не наставляют, тоже засмеялись. Приятно, что она понимает их проблемы в этом безумном мире.

— Мама, сразу ничего не бывает. Сначала мне нужно закончить университет, а потом, если удастся найти работу...

— Она обязательно найдет работу. С ее-то оценками! — уверенно сказал Клемент.

— А вы? Для поэтов существуют какие-нибудь должности? Почему бы вам не попробовать прославиться? В Америке есть знаменитый поэт?

— Конечно, и не один. Но, скорее всего, вы о них даже не слышали.

— Хороши знаменитости, о которых никто не слышал.

— Они знамениты в своем кругу и среди тех, кто специально интересуется поэзией.

— А вы напишите роман — вот и прославитесь. Не нужно этой поэзии. Может, по вашему роману потом снимут кино.

— Мама, его в искусстве интересует совсем другое.

— Без тебя знаю, можешь мне не рассказывать.

За матовой стеклянной дверью замаячила Пэтси. В трусах и лифчике. "Ма, ты мой другой лифчик не видела?" Она выкрикнула это так, будто за ней гнались.

— Висит в ванной. Ты бы сначала посмотрела, а потом мамкала.

— Я смотрела.

— А теперь разуй глаза и еще раз посмотри. И когда ты, наконец, сама начнешь стирать свои вещи?

Пэтси распахнула дверь и вышла на веранду. Босиком. Из уважения к Клементу прикрывая скрещенными руками свой гигантский бюст. На голове — тюрбан из полотенца. В тающем сумеречном свете ее фигура казалась почти величественной: мощные бедра, широкая спина, огромная грудь. Поддавшись мгновенному импульсу, она внезапно наклонилась, обхватила лицо матери обеими руками и расцеловала.

— Мама, я люблю тебя!

— У нас мужчина в гостях, а ты тут расхаживаешь голая! Убирайся в дом, сумасшедшая!

— Да это же Клемент! Он не против!

Она повернулась спиной к сестре с матерью и поглядела на Клемента, у которого даже дыхание перехватило от вида ее фантастических грудей, выпирающих из лифчика явно не ее размера.

— Ты ведь не против, а, Клемент? — Она оглушительно расхохоталась.

— Не против.

Г-жа Ванецкая подалась вперед и со всего маху шлепнула дочь по заду. И тоже рассмеялась.

— Ой, ты что, больно ведь!

Пэтси убежала в дом, потирая ягодицу.

Стемнело. Где-то совсем рядом прогрохотал товарный поезд. Лена закурила и откинулась на спинку дивана-качалки.

— Мама, он собирается написать пьесу для театра.

— Это он-то?

— У него получится.

— Еще бы, — сказала г-жа Ванецкая таким тоном, словно Лена пошутила. От ее глухого неверия все притихли.

Чуть позже Клемент с Леной вышли пройтись. Это был район одноэтажных коттеджей с верандами и четырехэтажных деревянных домов для рабочих.

— По-моему, она права, — сказал Клемент, внутренне надеясь, что Лена возразит.

— Насчет женитьбы?

— Наверное, это действительно было бы глупо.

— Возможно, — согласилась Лена с явным облегчением.

Решение, жестко отмененное, психологически было для нее таким

же комфортным, как и любое принятое. Воодушевленная этой узаконенной возможностью и дальше пребывать в неопределенности, она стиснула ему руку.



Он никак не мог набраться храбрости дать объявление. Боялся, что его сочтут извращенцем. Но постепенно понял, что просто обязан это сделать. Купив однажды "Виллидж войс", он остановился на углу Принс-стрит и Бродвея и углубился в чтение частных объявлений. Страница за страницей шли навязчивые предложения дружбы и партнерства, обещания невероятных открытий и улучшения психической и физической формы — похоже на замерзшее озеро, подумалось Клементу, с полыньями, из которых доносятся жалобные мольбы о помощи. Данте.

Вернувшись домой, он положил газету на свой бесплодный письменный стол, размышляя над формулировкой, и в конце концов решил ничего не выдумывать: "Требуется крупная женщина для безобидного эксперимента. С хорошей кожей. Возраст значения не имеет. Просьба выслать фото".

После пяти фальстартов — фотографии огромных голых толстух, снятых во всевозможных ракурсах, — он получил, что хотел. Кэрол Мандт была само совершенство — он понял это сразу, едва увидел снимок, запечатлевший ее с головой, откинутой назад как бы в приступе смеха. Когда она вошла в дом в этой желтой мини-юбке, черной блузке и белом берете, почти на голову выше его, трогательная со своей одновременно отважной и застенчивой улыбкой, Клемент едва сдержался, чтобы не наброситься на нее с поцелуями. Он мгновенно почувствовал, что с ней у него все получится. Наконец-то удастся справиться с мучившей его пустотой.

Усевшись в его кресло, Кэрол сделала безуспешную попытку одернуть юбку, стараясь при этом держаться бойко и даже несколько насмешливо, словно они были незнакомцами в баре. Позвякав тяжелыми браслетами и цепочками на шее, она закатилась хохотом, напоминающим лошадиное ржание, не слишком приятным для его тонкого слуха. Но вместе с тем, несмотря на ее титанические попытки это скрыть, в ней чувствовалось что-то девственное, можно даже сказать, сверхдевственное, как бывает суперкачественное оливковое масло — сравнение, которое он решил на всякий случай запомнить.

— Так чего делать-то? Размеры устраивают? — спросила она.

— Все очень просто. Я писатель.

— Ага, — кивнула она с явным недоверием.

Он снял с полки и протянул ей одну из своих книг. Она взглянула на фотографию на пыльной обложке, и ее сомнения улетучились.

— Так чего мне...

— Ну, разумеется, вам нужно будет раздеться.

— Ага.

Было заметно, что она волнуется, как бы настраивается на подвиг.

Он нажал:

— Я хотел бы иметь возможность писать всюду, потому что история, которую я задумал, скорее всего потребует всей поверхности вашего тела. Впрочем, возможно, я и преувеличиваю. Точно не знаю, но не исключаю, что это первая глава романа. — Затем он поделился с ней своими проблемами и надеждой, что благодаря ее сотрудничеству ему удастся выйти из творческого кризиса. Ее глаза расширились от восхищенного сочувствия, и он понял, что ей льстит его доверие. — Может быть, ничего не получится — не знаю...

— Но попробовать-то стоит, верно? В смысле: кто не рискует, тот не пьет шампанское?

Выигрывая время, он убрал со стола коробочку скрепок и блокнот в кожаном переплете, давнишний Ленин подарок на Рождество. Теперь нужно попросить ее раздеться. Но как? Дикость происходящего с ревом накатила на него, словно волна, угрожая отбросить назад — в творческое бессилие. Переборов себя, он сказал: "Разденьтесь, пожалуйста", чего на самом деле никогда не говорил женщине, во всяком случае находящейся в вертикальном положении. Пара едва уловимых движений торсом и бедрами, и вот она уже стояла перед ним голая — в одних белых трусиках. Его взгляд уперся в них, и она спросила:

— Снять?

— Если не возражаете. С ними — ну, как бы это сказать — не то вдохновение что ли... А кроме того, я хотел бы использовать эту площадь.

Она выскользнула из трусиков и села на стол. "Что дальше?" — спросила она. Очевидно, ее одолевало смущение, и вот теперь, худо-бедно с этим смущением справившись, она испытала растерянность, состояние, с которым он настолько сроднился, что считал его чуть ли не своей монополией. И таким образом, родственность их душ стала еще заметнее.

— Сначала на живот, — попросил он. — Дать простыню?

— Не обязательно, — сказала она и легла на столешницу. Ее широченная загорелая спина и белые шарообразные ягодицы составляли невероятный контраст с выжженной пустыней его стола. В серебряном кубке с гравировкой (его приз многолетней давности) торчал десяток фломастеров, и он с замиранием сердца вытащил один из них. Ему стало не по себе. Что он делает? Может, он окончательно спятил?

— Вам нехорошо? — спросила она.

— Нет-нет, все в порядке! Просто задумался.

Был один рассказ, который он уже несколько раз начинал, много месяцев, если не год назад. А потом вдруг понял, что пережил свой дар и больше не верит в себя. И вот сейчас, глядя на эту замершую в ожидании плоть у себя под рукой, решил, что попробует еще раз.

— С вами точно все в порядке? — переспросила она.

В этой истории не было ничего выдающегося, можно даже сказать, ничего особенного, кроме ощущения от их первой встречи с Леной, на море, когда они вместе угодили под высокую волну, оба не удержались на ногах и, барахтаясь, с трудом выбирались на берег. Поднявшись и подтягивая свалившиеся плавки — она в этот момент тоже вставала и, оступаясь в пенящейся воде, заправляла в чашечку купальника выскочившую грудь, — он понял, что они приговорены судьбой и похожи на героев какого-то греческого мифа, поглощенных и вновь выброшенных на сушу морской пучиной.

В те годы он был наивным лирическим поэтом, а она обожала Эмили Дикинсон и, что называется, жгла свечу с обоих концов. "Море пыталось тебя раздеть, — сказал он. — Минотавр". У нее был взгляд с поволокой, и это его обрадовало, потому что ему было спокойнее с мечтательными людьми, к числу которых, как вскоре выяснилось, она безусловно принадлежала. Извергнутые морем — так он видел эту сцену в течение многих и многих лет, — они оба инстинктивно почувствовали, что мучаются одним и тем же отчаянием, одним и тем же стремлением уйти от определенности. Он даже написал стихотворение "Гибель от определенности" — хвалебную песнь туману как творческой силе.

И вот теперь, зажав фломастер в правой руке, он положил левую на плечо Кэрол. Теплота ее упругой кожи поразила его. Не так уж часто его фантазии становились явью, и то, что она с такой готовностью помогала ему, незнакомцу, восхищало его, трогало почти до слез. Человеческая отзывчивость! Он понимал, что для того, чтобы откликнуться на его объявление, ей потребовалось немало мужества, но что-то удерживало его от лишних расспросов. По крайней мере, она не сумасшедшая. Может быть, немного странная, но кто не странный?

— Спасибо, Кэрол. v

— Пожалуйста. Не спешите.

Он чувствовал, что его охватывает волнение. Как бывало давным-давно, когда он работал. В нем пробуждалось мужское начало, он чувствовал свой мужской орган, и несколько дополнительных литров крови как будто расширили его вены. Наклонившись над спиной Кэрол и теперь уже гораздо увереннее утвердив левую руку у нее на плече, он медленно вывел: "Волна становилась все выше и выше там, вдали, где кончается, обрываясь в глубину, песчаная отмель; двое, мужчина и женщина, боролись с потоком, увлекавшим их, еще не знакомых друг другу, навстречу судьбе". Потрясенный, он увидел вдруг кадры прошлого, фрагменты дней своей юности и обнимающую их полукругом, как радуга, свою тогдашнюю абсолютную веру в жизнь и ее — теперь почти забытые — обещания. Он улавливал запах кожи Кэрол, чувствовал, как она отзывается на его прикосновения, различал зеленовато-прозрачный морской аромат, наполнявший его влажной силой. Как подобрать слова, чтобы передать боль, которую он ощущал в сердце?

Вдруг он увидел Лену, какой она была в тот день, двадцать с лишним лет назад: чуть покрасневшие от соленой воды глаза, прилипшие к щеке светлые волосы, смеющийся рот; он увидел ее фантастическую фигуру, когда она выбиралась из бурлящей воды и, наконец достигнув берега, рухнула на песок, задыхаясь от хохота; он увидел себя, уже успевшего влюбиться в ее формы; увидел их обоих, каких-то необъяснимо родных и потерявших осторожность после пережитого вместе приключения. Это были первые живые образы за много лет, и фломастер проворно скользил по спине к ягодицам, вниз — по левой ляжке, йотом — по правой, а затем — когда Кэрол, по его просьбе, перевернулась на спину — по ее груди, животу и снова вниз — по ногам, где, на лодыжке, его лишь слегка замаскированное повествование о первой измене жене обрело изящную концовку. Он чувствовал, что чудесным образом вложил правду в слова, покрывавшие сейчас тело лежавшей перед ним женщины. Но что это — рассказ или начало романа? Как ни странно, это не имело значения — важно было только одно: не откладывая показать это издателю!

— Я закончил рассказ у вас на лодыжке! — воскликнул он и сам изумился ребячливости своего тона.

— Здорово, да?! А теперь что?

Она села, по-детски растопырив руки, чтобы ничего не смазать.

Его поразила мысль, что она точно так же не ведает, что на ней написано, как и бумажный лист.

— Можно было бы вас сканировать, но у меня нет сканера. Есть ноутбук, и я могу перепечатать текст, но на это уйдет какое-то время — я медленно печатаю. Я как-то об этом не подумал. Можно, конечно, отвезти вас к издателю на такси, — улыбнулся он. — Шучу. Вдруг ему взбредет в голову делать сокращения.

В конце концов они решили проблему следующим образом: стоя за ней, он диктовал текст, написанный на спине, а она печатала. Оба то и дело покатывались со смеху от комичности происходящего. Когда добрались до того, что написано спереди, она предложила было воспользоваться большим зеркалом, но потом они сообразили, что в зеркале все будет в перевернутом виде. Поэтому она просто поставила ноутбук на колени, а он, примостясь перед ней, печатал. Когда он дошел до ляжек, ей пришлось встать, а чтобы прочитать написанное на икрах и лодыжках, он вынужден был лечь на пол.

Когда он поднялся, они впервые за весь день внимательно посмотрели друг другу в глаза. Затем — вероятно потому, что проделали нечто столь невообразимое и интимное и не знали теперь, что делать дальше, — снова закатились почти истеричным хохотом и хохотали до тех пор, пока, сложившись пополам, не уткнулись лбами в столешницу. Наконец, он с трудом выдавил из себя: "Если хотите, можете принять душ". И это предложение почему-то вызвало новый взрыв хохота с беспомощными взмахиваньями руками и падениями на стол.

Хватая ртами воздух, они сползли на пол и затихли в блаженном изнеможении, исполненные особого детского знания друг о друге. Тихие, все еще задыхающиеся, глядя друг на друга, они лежали на его персидском ковре.

— Ну, я наверное пойду, да? — сказала она.

— А как вы все это смоете? — спросил он, испытав безотчетную тревогу.

— Приму ванну.

— А спину как помоете?

— Попрошу одного человека.

— Это мужчина?

— Нет, женщина. Соседка.

— Но мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь это читал. Видите ли, это не окончательный вариант. Его рано еще кому-то показывать. Дело в том, что...

Он попытался найти дополнительные аргументы, чтобы уберечь свой текст от любопытных взоров соседки, а может быть, ему просто хотелось продлить частную жизнь своего творения — бог весть почему, он чувствовал, что ее тело все еще в каком-то важном смысле принадлежит ему и только ему. Он приподнялся на локте. Ее волосы рассыпались по ковру. Можно было подумать, что они занимались любовью.

— Я не могу вас так отпустить, — сказал он.

— То есть?

В ее голосе прозвучала надежда.

— Наши знакомые сразу же поймут, что тут про мою жену. А я пока к этому не готов.

— Так зачем же написали?

— Это набросок. Я еще многое буду менять. Нет, так вам нельзя уходить. Давайте я приму с вами душ и сам помою вам спину. Хорошо?

— Хорошо. Конечно. Но вообще-то я никому этого показывать не собиралась.

— Я понимаю, но мне будет спокойнее, если мы смоем все прямо сейчас.

В маленькой душевой кабинке она казалась еще огромней. Он даже устал, пока тер ей спину. Кэрол смыла все, что было написано спереди, а он оттер ее ляжки, икры и лодыжки. А потом, когда она стояла чистая и вода прозрачно струилась с плеч, притянул ее к себе. В ее теле ощущалась упругая мощь.

— Ну что? Теперь вы себя лучше чувствуете? — спросила она.

Он терялся перед этой женщиной. Последние остатки разума покинули его, соскользнув в чресла.

Вспоминая потом этот день, он удивлялся, почему секс под душем был таким естественным, хотя, пока она была испещрена его словами, даже мысль о сексе смахивала на продирание сквозь колючий кустарник. Ему очень хотелось обсудить эту загадку с Леной, но, разумеется, это было исключено, хотя безусловность такого табу вовсе не казалась ему очевидной.

После того как он помог Кэрол вытереться, она натянула трусики, надела лифчик, блузку и юбку, а он, присев к столу, вытащил из ящика чековую книжку. Но она быстро коснулась его руки.

— Не надо, — сказала она. Ее мокрые волосы говорили об их близости и о том несомненном факте, что он ее изменил.

— Но я хотел бы тебе заплатить.

— Не сегодня.

На ее лице отобразилось неприкрытое смущение от того, что она — возможно нечаянно — обнаружила свое желание увидеться с ним снова. "Может быть, в другой раз, если я тебе еще понадоблюсь". Но затем, похоже, ее посетило новое соображение: "Или я тебе больше не нужна? Ведь ты уже написал все, что хотел, да?"

Постепенно к ней возвращался ее разбитной тон.

— Первый раз два раза не бывает, точно? — хохотнула она. Но взгляд у нее при этом был просящий.

Он поднялся и попытался поцеловать ее в губы, но она уклонилась, и он ткнулся ей в щеку.

— Наверное, ты права, — сказал он.

Теперь на ее лице выразилась некоторая твердость.

— Знаешь, тогда я, пожалуй, все-таки возьму деньги.

— Конечно, — сказал он.

Определенность всегда приносит облегчение, но откуда же берется это неизменное чувство досады? Он выписал чек и, Стесняясь, протянул ей.

Она сложила чек и сунула его в сумочку. "Ну и денек!" — она вновь зашлась своим оглушительным лошадиным хохотом. Он вздрогнул, потому что успел уже отвыкнуть от этого ржания — последний раз Кэрол так смеялась в самом начале их знакомства. Она опять превращается в охотницу на оленей, подумал он, бредущую с ружьем по тундре. Набравшись на короткое мгновение храбрости, она выглянула из укрытия и снова спряталась.

Когда Кэрол ушла, он сел за письменный стол и слегка расфокусированным взглядом воззрился на рукопись. Восемнадцать страниц. Ощущение свежести после душа и потраченная энергия, похоже, прояснили ему мозги, подарили чувство приподнятости. Он положил ладонь на стопку листов, думая про себя: я перешел границу здравого смысла, только бы не зря. Потер глаза и приступил к чтению. В этот момент внизу хлопнула входная дверь. Лена вернулась. Со своим сморщенным, как высохший стручок, лицом, уныло опущенными уголками губ, обвислой грудью, жутким запахом никотина изо рта. Его передернуло от злости. О, как же он ненавидел эту ее упрямую тягу к саморазрушению.

Читая и перечитывая рукопись, он изумился растворенной в ней нежности к Лене, как будто бы это написал не он, а кто-то другой, совсем молодой, ничего еще не переживший человек, сидящий в нем, как в тюрьме, некий внутренне свободный поэт, чья музыка так же убедительна, как морской прибой. А что, если попробовать превратить этот рассказ в хвалебную оду ей прежней — быть может, она узнает себя и постарается измениться, чтобы походить на героиню! Снова и снова перечитывая рукопись, он с удивлением убеждался, что в неком тайном уголке его сознания она по-прежнему красива и романтична; он вспомнил, как когда-то даже просто просыпаться рядом с ней по утрам было счастьем. Он понимал тогда, зачем живет. Оторвавшись от рукописи и глядя в пространство, поверх пустых крыш, Клемент внезапно ощутил острую тоску по Кэрол, чье брутально-юное присутствие все еще вибрировало в комнате. Ему захотелось, чтобы она снова возникла в дверях, и он бы снова написал что-нибудь на ее упругой коже и, может быть, извлек на свет еще одну невинную историю, уцелевший осколок любви, которую он так боялся в себе обнаружить, что казалось, будто она ушла навсегда — вместе с его талантом.


---------------------------------------------------

[©2002 by Arthur Miller]

[© Д. Веденяпин. Перевод, 2005]